Наталья Розенберг

Наталья Розенберг

 (Опыт автобиографии)

 

Часть 1.

Наталья РозенбергЯ родилась в 1952 году 18 марта в городе чудесной красоты, стоящем на слиянии двух рек России. Всё своё детство гордилась, что мой день рождения – День Парижской Коммуны. Ведь – Париж! Ведь – Коммуна. И только в зрелые годы узнала, что 18 марта – это день Богородицы Воспитания. Так и сбылось – вечный бунт, кровавая революция жизни, и сквозь эту череду наваждений моя главная обязанность – быть как бы матерью тем, кто нуждался в этом в чёрную минуту своей судьбы. А такими были: мужчины и женщины, старики и дети с подростками; никому не известные страдальцы и всемирно известные люди, глупые и беспомощные, чудесно одарённые в самых различных областях жизни.

Так, в борьбе не на жизнь, а на смерть и родился во мне поэт. Это поэзия сопротивления. Я бы могла назвать свою первую книгу стихов «Попытка сопротивления». Но, вероятно, достаточно рокового сочетания – Наталья Пушкина. Натальей меня назвала единственная, почувствовавшая саму суть в глазах ребёнка, судьбы зашифрованной в нём – прабабушка Лидия Августовна Рудольф. Её единственную, необычайно одарённую хохотушку и красавицу дочь Наташу сразу же в числе первых расстреляли в концлагере. Её муж, он же судьбой поставленный начальником того лагеря, застрелился в тот же день. И вот Лидия Августовна потребовала, со своей непререкаемой немецкой волей, назвать меня в честь её Наташи. А ведь ничто в судьбе человека, особенно поэта, как известно, не случается «просто так».

Моя мать, опять же чистокровнейшая русская с Ветлуги, а отец – немец. Приглашал тогда товарищ Сталин из-за границы дельных специалистов. Те ехали. Судьба их известна.

С другой же стороны, то есть абсолютно с другой – я родилась в доме, построенном на личные деньги Шаляпина и Горького для учителей. В нашем двухэтажном деревянном доме с необычайно высокими потолками, как в зале; в доме, стоящем спиной к спине со зданием городского Оперного Театра, я прожила свои первые шестнадцать лет. И никогда не слыхивала не только нецензурных выражений, не только не видывала пьяных сцен, но более того, всё население этого дома были истинные, убеждённые учителя – патриоты своего дела. Среди них было несколько директоров школ и народных, заслуженных учителей разных предметов. Был даже первый комендант Зимнего Дворца, лично назначенный туда Лениным.

Стихи же я, странным образом, не воспринимала как жанр, считала эту форму написания как бы нелепой, вполне излишней. Мне казалось тогда, что в русской прозе всё уже есть – Достоевский и Чехов, Пушкин и Тургенев перечитаны по много раз (не по два-три раза), воспринимались как-то внутренне – форма значения не имела, не интересовала, ибо была равна для меня внутренней духовной информацией – романы, рассказы, стихи, эссе, воспоминания. Всё едино.

И я глупо спорила с романтически настроенными одноклассницами, влюблёнными в одноклассников – против поэзии. Потом окончила Университет Лобачевского, популярный тогда экономический факультет широкого профиля «Промэк». Хотелось экономической независимости от разошедшихся уже к тому времени родителей и очень не хотелось, с другой стороны, чтобы кто-нибудь учил меня тому, что называется «Литература», моему тайному, интимному, может быть главному.

И вот тут-то (!) на последнем пятом курсе в зимнюю решающую сессию, когда валил беспрерывно невыразимой величины снег – судьба, наконец, нагнала меня, и совсем без всякого повода, без толчка извне, я вдруг написала за тот зимний экзаменационный месяц сразу три поэмы и около ста стихотворений. Как это вышло? Это трудно, вернее невозможно объяснить. Я не думала тогда, зачем я это делаю и как это называется. Надо было ведь и к диплому готовиться.

Но и теперь стихи эти не кажутся мне ни наивными, ни нелепыми, ни даже дилетантскими, нет. Просто они уязвимы, мало защищены, но есть невероятные попадания. Главное – все они, и здоровые и инвалиды – вполне живые товарищи, сердце их бьётся и трепещет нормально, как положено.

Писала я в никуда – в Белый свет. Не знала о жизни поэтов совершенно ничего. Не знала о существовании на этом свете Ахматовой, Цветаевой, Ахмадулиной, Юнны Мориц; не знала о Гумилёве и, конечно, о Мандельштаме. Как это было возможно при моей немалой начитанности – тайна! И замуж вышла поздно, в двадцать семь лет, но по сильной любви и на всю жизнь. Фамилия его по материнской линии оказалась Пушкин.

Они все были из Болдино или из села Мовлеево, где каждый второй носил такую фамилию. По отцу, необразованному рабочему с завода, мой муж – Баранов. Когда мы регистрировали наш брак, хлопотали взять своей семье фамилии мужниной матери – Пушкин. Тем более, что дед мужа на старой фотографии – вылитый Александр Сергеевич.

Советский ЗАГС отказал в нашей просьбе и объяснил, что вот если бы фамилия была неприличной, например, Глистов, тогда да, это серьёзная причина к смене фамилии брачующимся. А так – Баранов, ну и Баранов. Но на душе осталась ссадина, да и все друзья в Нижнем знали мужа как Славу Пушкина. Мой муж всегда, ещё до своего наивного поступления в Литинститут – был поэт. Во втором классе, экономя на школьных завтраках, накопил денег и купил полное собрание сочинений Владимира Маяковского и принёс это в дом, где книг отродясь не водилось. Только газеты и журналы «Работница». И вот теперь, может быть, я и должна что-то, где-то восстановить.

Написать на обложке Наталья Пушкина. А окажется ли это глупым, зависит от содержания самой книги. Вот и всё. Дочь моя, Анна, как напарится в русской бане при нашем старинном доме пушкинских времен на берегу святого озера Светлояр – как выйдет с полотенцем на голове – в профиль, любимая дочь Пушкина. Может это неспроста? Как знать.

 

Часть 2.

Прости меня, ускользающее из-под рук, вполне растворившееся лёгкое создание, Наталья Пушкина. Ну, не случилось. Стройное видение моего воспалённого мозга. Это не я.

Я – Наталья Розенберг.

В переводе с немецкого, впрочем звучит не слабо: «гора роз». То есть невообразимое множество сорванных чудесных цветов, любимых Ахматовой цветов, кстати, потому что уж без Анны-то здесь точно не обошлось, сваленных вольной рукой в благоухающею гору.

Такова сила внутреннего образа, заключенного в фамилии человека, давшего когда-то мне жизнь. Моего отца, Андрея Юрьевича Розенберг, по документам, а в действительности Андрея Юльевича. С фотографии смотрит скуластое, породистое лицо прибалта. Подчёркнуто высокий лоб. Смутные видения крестоносного ордена в последнем месте их обитания на земле…

Вручая паспорт, мне 16 лет отроду, в некоем госучреждении поинтересовались, что именно я выбираю себе в графу – русская или эстонка? А я то, по-эстонски ни единого слова. Что слово? Звука. А поди – не я, кровь моя знала. Помнила. Судьба. Андрея Юрьевича, химика по образованию, впоследствии директора самого крупного бумажного комбината страны, аж в Архангельске – помню фрагментарно, не видевши с семи невинных своих лет никогда. Он женился три раза, хотел сына, чтобы на нём – последнем, чудом уцелевшем мужчине его многострадального рода, не прервалось нечто – нечто эдакое, плохо вообразимое уму крепкого обывателя. От каждой жены родилось по одной дочери.

Я – выходит, средняя. Первая его жена, белокурая красавица умерла от туберкулёза, до появления моей матери в его жизни, при третьей, уже после нашего совместного существования, он умер сам. В далёком Архангельске, городе-порту, его могила. Я даже на похороны этого человека не была допущена суровыми обстоятельствами своего тогдашнего бытия.

А вот на моей первой книжке спокойно встала, наконец, его фамилия, иначе видимо быть не могло. Законы языка – жёсткая, логически крутая вещь. И, если я поэт, то изначально испытываю действия этой силы, силищи, на собственной, так сказать, шкуре. Той самой, диктату которой, либо подчиняешься, либо бунтуешь сдуру, но не признать уже не можешь. Ибо откуда я вообще могу знать – что именно писать, а главное зачем? Видимо, формулы существуют не только в математике, самой точностью которых просто любуешься, не то, что соглашаешься.

В этих размышлениях хочу опереться на высказывания незыблемых для меня лично авторитетов, авторов прозы – Фолкнера и Астафьева, поэтов – Бродского и Цветаевой. Например, создатель «Матёры», и «Печального детектива», прямо утверждает, что «ритм прозы», по выражению, в свою очередь, ещё Бунина – есть звук. Слова без звука нет. Прежде, чем появиться слову, пишет Астафьев, появляется звук – «до того, как возникнет сюжет, оформится замысел, вещь должна зазвучать, слиться в единую мелодию, навеянную внутренней потребностью и самой жизнью». С чувством наслаждения привожу здесь эти слова удивительно близкого мне писателя. Прозаика.

А уж Фолкнер прямо объявляет, что разгадка сути «Шума и Ярости» в том, что он – величайший писатель Америки двадцатого века – несостоявшийся поэт и подчиняется только силе и правде звука. 

Иосиф Бродский идёт ещё дальше, ссылаясь на авторитет музыкальной культуры, а именно композитора Гайдна, уверяя, что такая музыка даёт самые лучшие уроки композиции.

Признавая всех этих людей моими старшими товарищами, к кому я непрестанно обращаюсь в стихах, не могу, в свою очередь, считать мелочью или случайностью также и выбор собственного имени, коим собираюсь впредь подписывать свои  маленькие и большие (как знать?) труды.

 

Я – Наталья Розенберг. Здравствуйте! Вот то, что я хотела вам сказать. Это мои стихи. И спасибо, за то, что выслушали меня.

Подборки стихотворений

Репортажи, рецензии и обзоры