Виктория Михайлова

Виктория Михайлова

Все стихи Виктории Михайловой

Груши

 

Кидать в окно могилы землю, охать, 

Раскачиваться ставней, петь-скрипеть, 

Хор плакальщиков спутывать на хохот, 

Воронам раздавать скупую снедь. 

Мне – шесть. Казалось, похороны – игры, 

Бикфордовым горел свечи фитиль, 

Ограды тень графила в серых тигров 

Кладбищенских безгривых львов, чудил 

Священник, напевая над уснувшим 

Ненужную молитву. Уходил 

Последний человек. Я падал в лужу, 

И слушал через лужу – взаперти 

Лежать не будет он, идёт по кругу, 

Бормочет, появляется в стволе 

Зелёной груши, щурит близоруко 

Глаза, и шапитошное «алле!» 

Должно случиться. Но приходит мама, 

Мы тащимся домой, у нас в руках 

Большие груши в родинках и шрамах, 

Фонариками светятся впотьмах. 

Во мне темнеет радость жарким комом – 

Теперь никто не знает мой секрет. 

Сигналят груши встречным, как знакомым, 

Кивают нам прохожие в ответ.

 

Зерно

(отзыв на Кофейного чёртика Б. Ахмадулиной)

 

Во дворе моей хрущёвки – хнычет лавочки ладья,

на верёвках дремлют флаги пересохшего белья,

утро тучами тускнеет, и в подрамнике окна

листья тополя стареют в цвет кофейного зерна.

Водка в кружке вместо кофе. Глуше звуки за окном.

Будто я в чужой квартире, будто это чей-то дом.

И никто не умирал ведь, и никто не предавал.

И маршрутка вроде та же, номер, улицы, квартал.

Только с каждым поворотом – оглянуться бы, сойти

Там, где школьная программа и в кастрюльке – бигуди,

дремлет алгебра в тетради, мы целуемся тайком

с тем, которого не станет самым первым.

Сквозняком

тянет или показалось?

Видишь, вычерчена нить.

Кто бы знал, что одиноким кофе может тоже быть.

Никому не скажешь – зёрна улыбаются тебе.

Присмотреться в сердцевину, там, где дерева побег,

Ветры треплют ветки, руки собирают урожай,

И плывёт корабль с ношей. И звездой пугает даль.

 

 

Море в окнах

 

Море сегодня замёрзло, и можно ходить по нему,

Будто по крыше зелёной, расчерчивать окна,

Иней сметая, заглядывать внутрь и вдыхать из фрамуг

Запах настурций, бисквитов, солёного грога.

 

Звуки ловить, погружаясь в уютное «мы», и в любви

Ждать постоянство объятий, традиций домашних.

Всё растворилось, застыло каёмкой на дне, каждый квит.

Вязнет разрозненность «я» в равнодушном «не важно».

 

Только смотреть, распластавшись по крыше медузой, туда

Где обитает тягучее прошлое, вьются

Щупальца улиц от берега к площади, леска моста

Ловит на удочку город, пропитанный юккой,

 

Влагой, в раскрытые двери домов проникают слова,

Стайкой текучей и зыбкой, скрываются в окнах.

Стоит назвать их, и смысл расползается, будто весла

Блюдце медузы дотронулось, тают волокна

 

Дредов горгоньих, и всё превращается в тину рутин,

Дрязги, захватанность фраз. Только белые капли

Грузной ночной тишины поднимаются выше к моим

Окнам, стучатся, вовнутрь заплывают и жалят.

 

Незнакомое

 

– Наверняка это очень трудно – флиртовать на незнакомом языке.

(Керстин Зильбер. Второй дневник сновидений)

 

И пока вы усталость врачуете дрёмой, мамита,

на другой стороне океана вечерний час пик,

разомлев от жары, расползается к кухонным плитам.

И к стеклу, в одиночестве, вязаный мишка приник. 

А у нас непогода слетает по кронам самшита,

будто хлопья аниса кидает всевышний в стакан.

Просыпайтесь, экватор бывает холодным. Скажите. 

Незнакомые фразы идут вашим серым глазам. 

Вы уедете. «Аста маньяна» и что-то по-русски

Прокричите в обшарпанный ствол водосточной трубы.

Я в ответ промолчу, будто туго завязаны руки,

И летит самолёт, облакам прошивая горбы.

 

Новосёлы

 

И ангелы бросали апельсины

на новенькие наши этажи.

И резали проспекты, как ножи,

Колхозную ухабистую глину.

И слышно было с самых дальних звёзд

Сумятицу ремонта, чей-то пёс

Надрывно выл, судачили соседи.

А дети поселились во дворе.

И двор был смехом, кажется, согрет.

И метеопрогнозом – на две трети.

Вселенная светлела в глубину

Намытых окон, – солнце и луну

Развешивая каждому в квартиру.

Там счастье поселилось заодно.

И тесто поспевало и росло,

Поглядывая в окна за пунктиром

Несущихся по КАДу огоньков

К началам всех историй и веков.

 

Она позвонила вчера

 

Она позвонила вчера, говорила с акцентом,

Наполненным винами южными, медленным летом

Страны, уплывающей в море зелёным горбом

Верблюда, – мы ленту ему повязали на ухо.

Ладони смешила взъерошенность рыжего пуха.

Там солнце прильнуло к вершинам горячечным лбом,

Лимоны свисали душистыми каплями воска.

Я, к трубке прижавшись, как будто в цветочном киоске,

Протяжную исповедь юга вдыхала зимой.

Сугробы горбатые жались друг к другу боками,

И месяц лимонного цвета бледнел за домами,

Кружила тропинка под окнами белой тесьмой.

 

Она приглашала приехать, и я обещала.

Автобус, промерзшие стекла, четыре квартала,

Центральная площадь, бегут в проводах фонари

К игольчатой кроне, и светится каждая ветка

Рождественской ели. Я греюсь, обняв её крепко,

Качается ствол, и вздыхает верблюд изнутри.

 

Она умерла

 

Она умерла, он лепил ей в улыбку рот,

и, словно печаль, отгоняя от гроба мошек,

рассказывал что-то и врал, что совсем не пьёт.

Кивал на меня, малахольная, мол, поможет.

 

Улыбка сползала, он мял, будто глины ком,

когда-то податливый профиль. А я привыкла,

к нему, пропитому, прижавшись холодным лбом.

И кажется, что оторваться была не в силах.

 

Она уходила, уступчиво рот скривив.

Он в яму подкинул цветы, как в огонь поленья,

теплея лицом. Сорок дней я брела за ним

и той, чью усмешку к лицу моему приклеил.

 

Птеродактиль возвращается домой

 

Последним птеродактилем плывёт

по небу мой бумажный самолёт.

 

В бугорчатости спящих облаков

раскиданы бабухины перины.

Спуститься бы к бабухе

по трамплину

крыла,

проснуться в запахи блинов,

в деревню, где коровы и «мойбох».

А мама говорила – воздух свежий.

 

Так море отступает с побережья,

затягивая гальку, – шумный вдох,

и я кричу – влетел, мол, птеродактиль

вовнутрь меня.

«Уж вымерли, мечтатель!»

бабуха усмехалась и пекла

баранки.

 

Сквозь их дырочки смотрел я.

На небо.

Различимый еле-еле

На синем, будто смелая стрела,

Стремился самолёт к себе домой

И ящера я выдохнул вдогонку.

Бабуха бормотала: «Слава богу».

 

Я к маме возвращался, но пустой

был словно изнутри…

А мама говорила, что другой.

 

Пуговицы

 

Так пуговица смотрит близоруко

Сквозь битые очки на твой подъезд.

Я вздрагиваю, кажется, от стука

Костяшного – с насиженности мест

Срываются застёжки друг за другом –

Ты учишься по-гречески считать.

А я тебе – про остров с полукруглым

Прибрежьем, зеленеет моря гладь

В июне... Как же холодно в подъезде

Рассказывать про пальмы и лимон,

Дотошную луну. Кружит в зюйд-весте

Её, большую, небо. Ходуном

Качает над, где рваными стежками

Петляют переулки вниз к реке.

И жители на площадь выбегают,

На ловлю перламутровых, в пике

Свалившихся созвездий и салютов.

Мы – в страхе за оторванность небес –

Отыскиваем пуговицы. Гулко

Звонками отзывается подъезд.

 

 

У мамы руки – ссохшейся лозой

 

У мамы руки – ссохшейся лозой

Бессрочно притороченные к швабре.

Уборщица в столовой городской.

Я этого стыдился и с гитарой

Разучивал «шансоны» на балконе

О времени ко мне неблагосклонном.

 

А вечером – с работы пирожки.

Мы пили чай. Мечтали – к морю, в отпуск.

И лунный глаз в окно, по-воровски,

Заглядывал. Крутился где-то глобус

Ракушек, побережий и пионов,

Распластанных медуз и брызг солёных.

 

Мы к морю не поедем никогда.

Не станет мамы. Жалок и растерян

Я спрашивал дремавшего Христа

На тумбочке у маминой постели:

«Куда ты смотришь? Где же справедливость?»

Порвал его и выбросил пугливо.

 

За окнами сплетался и шумел,

Проклевываясь почками и свистом,

Мой взрослый мир. Сквозь проволоку дел

Цеплялся за фасады и карнизы

Корявыми, но цепкими ростками.

А с фото на меня смотрела мама...

 

Упираясь в мир

 

Однажды отправляешься в поход,

считая расстояние в неделях.

Планетой выпирающий живот

покоем и надеждами грузнеет.

Круглеет день с тобою по пути,

шарами по обочинам – деревья,

макушка церкви выпукло блестит,

метро качает спешку в душном чреве.

Вселенная вращается клубком,

сплетается из разного – единство.

И пахнет наутюженностью дом.

И, пальцы растопыривая,

листья

как дети любопытствуют в окно.

Пятнистой переполненной маршруткой

подкатывает кошка –

заодно

мы ждём его: стоногий и сторукий

толкается внутри у нас народ.

И, кажется, весь мир чего-то ждёт.

 

Утром

 

В Вашем городе реки – затейливой сеткой,

Там шаманят мосты, поднимая руки.

Обветшалость фасадов бранит по соседству

Незахватанный глянец высоток узких.

 

А в моём городке – молчаливые сосны

Продавили макушками в туче дыры.

И снежинки летят, несмотря на прогнозы,

Превращая нагие кусты в пломбиры…

 

Вы вернулись ко мне, отряхнув штукатурку

Подворотен и сумрачных коммуналок,

Постучались в окно нашаманенным утром.

Только я Вас без города не узнала.

 

Шмели

 

Я знаю дни, которым нет исхода

В отдельно взятом городе Земли.

В стекло жужжат упрямые шмели,

Меняет легкомысленность погоды

Причёски заплуталым облакам.

Вчерашнее ворчит по чердакам

Газетными обрывками, ругая

Сквозняк и управдома заодно,

Сбегая в незакрытое окно

По спутанному неводу вай-фая

В дворовый глобус острых языков.

Там запахи домашних пирогов,

Напичканных счастливым чем-то туго,

Как вязаный чулок на Новый год.

В квартиру заплывает небосвод,

Грозя дождём рассыпаться от стука.

Никто не постучит, не позвонит…

В шмелиной хаотичности орбит

Отыскивает Солнце верный вектор.

Обломком возвращается назад.

Часы блуждают, будто наугад,

Раскручивая стрелки так и эдак.

Мне нравится тягучесть этих дней

В спасительном гудении шмелей.

 

Эсэмэсками

 

Мы расстанемся просто – придут эсэмэсками

два коротких прощания. С плачущим смайликом –

от меня, и занятное Ваше – с потресканным

самоваром, похожим на парусник маленький,

вертолёт или шар – мне разглядывать праздными

вечерами без Вас. И тогда я придумаю –

говорите со мной незнакомыми фразами,

на чужом языке троглодита угрюмого,

дикаря, что вещает победу тамтамами

у пещерной стены для меня в том столетии,

где валились на землю косматыми храмами

побеждённые мамонты, гасли букетики

безымянных созвездий под утро, и сочными

виноградными гроздьями тучи развесились…

Говорите и вспомните – знаками, точками

на камнях о далёком Вы мне эсэмэсили.

Мы мечтали, что здесь, впереди, талисманами

Будут камни, они оградят от безумия

одиночества, если когда-нибудь разными

языками о нашей разлуке подумаем.

 

Я люблю вас до снега

 

Я люблю вас до снега. Зимой, будто серые звери,

заночуют сугробы под окнами наших квартир.

А пока-светлячки сигарет в номерном интерьере

отправляют сигналы друг другу, и пепла пунктир

осыпается, жалит ладони. Курить не умею.

Нам «трубу» эсэмэсят в желаемость метаморфоз.

Мы – сотрубники тайны. Заношенность быта страшнее

пертурбации душ во вселенских масштабах. Взасос

прилепилась луна любопытная к стеклам балконным

и глядит, отражаясь в мгновениях пыльных картин.

Завтра выпадет снег. Улыбнётся озябшее солнце

в кронах белых деревьев, как праздничный фрукт мандарин.

 

Неуклюжесть возни придаёт перемене позиций

обстоятельства спешки. Опаздывая по делам,

мы всплываем китами над волнами простынь. Так спицей

выпирает ромашка в графине. Гостиничный гам

раздаётся и гаснет в этажном клубке лабиринтов.

Нам-налево от лифта, по лестнице молча, бегом.

Всё изменится раньше, чем ждали мы, так деловито

распрощавшись. Люблю вас. До серых зверей под окном.

 

Только б помнить этот мир живым

Мороженое было только в отпуске. На палочках заснеженные глобусы крутились, подставляя мне бока. Хотелось наглотаться до ангины, до будущего отпуска, пока плывут в фольге подтаявшие льдины и дремлет вьюга в вафельных стаканчиках. Бумагу бы с опаской разворачивать, как будто снег начнётся, и каюк – укроет лето. Нам опять в посёлок, где глобусы в фольге не продают. За окнами – шушуканье позёмок, и крыши дразнят сладкими сосульками. Кастрюля с молоком пыхтит и булькает, а в кружке золотится рыбий жир, излечивая зиму и ангину. И засыпаешь. Лампочек пунктир то ближе, то тусклее, ясно, мнимо… Ещё спешить по многим мостовым, Ещё чужие дали опостылят. Но только б помнить этот мир живым, со вкусом зим и тающей ванили.

 

Апельсин

Пока зима на дольки апельсина разобрана – не спрашивай меня про музыку, что рвётся паутиной, скользит по листьям солнечного дня и тает в небе над дорогой, где машина мчит, качая лошадей под зеркальцем, в котором обнимает мой папа маму правою рукой, а левой держит руль. И плечи мамы качаются под «миленький ты мой». Я тоже там, в машине, позади, мне нет ещё, наверное, шести. На горизонте марево струится, и вдалеке уже видна река. У папы с мамой молодые лица, и кожа не изрезана пока морщинами. Громадное висит над нами солнце, словно апельсин сорвался с ветки и не хочет падать туда, где пятидневный детский сад, за окна снег ложится, словно мякоть далёких снов. Родители спешат на смену, оставляя мне пакет пропахших солнцем фруктов и конфет. Они лежат нетронутыми – сласти солёные и горькие от слёз. Машина мчит, и облака теснятся, река бежит, прозрачная насквозь. И лошади идут на водопой. И мы поём про «миленький ты мой».

 

 

Ночи и воробьи

Ночь идёт, глотая тень сарая, лезет в дом, крадётся за котом. Сном коротким шепчет «Баю-баю». Утро – вдруг. И солнце в половицы вспыхивает лампочкой. Гордится в кухне подоконник пирогами. Втянешь воздух, предвкушая день, мёдом пахнет сныть, на месте тень. Вечер тонет в воробьином гаме… Пасти экскаваторных ковшей сносят дом – состарился уже. Роют котлован многоэтажки. Двор оворобело смотрит вниз, будто бы над детством он повис. Руку протяни – и мама скажет: «Хлеба нет!» Несёшь из магазина подовый, вдыхая запах тминный. Корку обгрызаешь до сих пор… Прошлое не хочет завершиться. Здесь многоэтажка, словно спица, вырастет, её обнимет двор, Ночь придёт, глотая всё в округе. И вернутся воробьи. На круги.

 

Хорошо

Когда убегаешь – не думаешь о привале. Очень хотелось, чтобы по мне скучали, чтобы нашли и обняли – сжимается так в ладони земной потерявшаяся звезда. Отряхивал лес росу, будто воду кони, стада облаков просвечивали сквозь кроны. Солнце вставало, бессильное, за рекой, ещё не согретое чьей-то рукой. Кто знает, что на уме у осин и елей? Теснились плечом к плечу, будто завтра в пекло. Спиленный дуб лежал в их густых тенях, сердце его смотрело внутрь меня. Я умер (уснул) на время – так спит между стёкол оконных муха, пока покрывает зима всё в округе пухом. Под вечер пришла собака, мохнатой лапой царапала щёки, я ожил и плакал, сильней прижимаясь к ней, как щенок родной. Тропинка стелилась каштановой бородой. Домой мы шагали молча, мечтая о всяком – что я отращу себе бороду, а собака усыновит меня. Было идти хорошо. Я ведь хотел, чтобы кто-то меня нашёл.

 

Фонендоскоп

Мама работала фельдшером в скорой и часто домой возвращалась за полночь. Я не спал, ждал, что бензином пахнущая и лекарством, будет рассказывать сказки про Сенегал – там никогда не бывает ни вьюг, ни сугробов, солнце блестит, как разрезанный апельсин. Мамин фонендоскоп был похож на слоновий хобот, когда она засыпала рядом со мной без сил. И, согревая в ладонях серый кружок мембраны, к маме я прижимался ещё сильней. Где-то слонёнок приткнулся к слонихе в саванне, тоже, наверное, слушая сказки во сне. А над зелёными бархатными коврами бабочки плыли к огням африканских домов, жужжали устало пчёлы в заброшенном храме – будто бы бог с хоботком, полосат, медов, будто бы в этой слушалке – музыка, ветры, страны, травы качают эхо в изгибах троп. Годы прошли, но когда я хочу слушать маму, то прижимаю к себе слоновий фонендоскоп.

 

Люби

Люби, мой деревенский тесный дом, ту девочку – на цыпочках несмелых крадущуюся утром загорелым, пока все спят, за юрким воробьём. Спокоен половиц прохладных скрип, и ветер не тревожит занавески. И север далеко на белом свете, но дом уже вздыхает, как старик. Люби меня, когда вернусь назад, как Млечный путь, пробившийся дворами ночного неба, – полные карманы черёмухи насыплет тёмный сад. И где была – не надо объяснять. И хочется на цыпочках опять.

 

Уточки

Там детский сад мой круглосуточный, на ужин пшёнка и компот. А ночью смотришь – в небе уточки шагают к озеру тропой. Переливается чернильница бессонной ночи через край. И, словно пшёнка, звёзды сыпятся, но, сколько уток ни считай, не засыпаешь. Время тянется. Сползает с неба чернота на пёстрый луг пододеяльника с лазурным вырезом пруда. Шагают байковые уточки. И кто-то там не спит вдали, в саду небесном круглосуточном, считает уточек моих.

 

Млечный путь

Помню – город холодный, серые карусели. Мама с папой меня, наверно, не любят, не обнимают и не целуют, только теплее одевают в колючие шапку и шубу. Там у каждой зимы по обочинам стены, словно прошлого длинные тени. А короткое всё пролетало в деревне летом, там ромашками луг накрахмален, и, приодеты, у автобуса бабка и дед встречали меня, вздыхая – при живых-то родителях будто бы сирота я, то работа у них, то отдых по заграницам. Изнывало на небе солнце и прислониться норовило к сырым полотенцам туч. И обиды комок исчезал у меня во рту. И разматывал ёж от калитки к реке тропинку по косицам нечёсаным повилики. Опускался в траве паук надо мной монетой, и трава по краям царапала небо. Бабка с дедом варили варенье, слетались осы на белёсую пенку, тогда начиналась осень перезревшим арбузом, приездом предков, и беседку, белённую как невесту, раздевали дожди. Слышишь, дочка, прости! Если я не любила тебя, если так же ты грустила, у бабушки летом оставшись, если снег вспоминается пенкой варенья, если ёжик твой друг. И паук. Помню, шапка была оленья, а шубка твоя сияла, как Млечный путь. Пожалуйста – будь.

 

Шнитке

Шмелиная игра виолончели. Пиликает он, кажется, полдня. Скрипучие дворовые качели Раскачивают медленно меня. Влюблённая по самую макушку, страдаю безответно под окном. Подружка Улька знает способ лучше, чтоб он пришёл и втюрился потом: сорвать сосулек мартовские нитки, добавить в чай – он позабудет Шнитке. Замётано. Заварено. Занятно прихлёбывала Улька ниткин чай. В окно летели гаммы и сонаты, когда он не пришёл, не постучал. Сияло солнце, плыл корабль по луже в далёкие и тёплые края. И стыла, словно чай в любимой кружке, наивная привязанность моя. Шмелями ноты во дворе летели, и Шнитке всё раскачивал качели.

 

 

Последний август дошкольного возраста

На даче не закрыт сезон, пока не сварено варенье, пока бредёт послушным псом за летом август. Настежь двери, хотя – поверьем холода с Преображения Господня. И отступает духота. И наступает несвобода школярской осени – её звонок звенит за горизонтом. Но пахнут яблоки дождём, и крестит бабушка шарлотку.