Ангел труда
Своего я отыскивал бога
вечерами за Лысой горой.
Уводила в туманы дорога,
будоража неясной тоской.
Мне мерещились вещие знаки,
чей-то голос спускался с высот.
Я за голосом крался во мраке
и записывал речи в блокнот.
Но однажды, когда я в пределах
этих шлялся, растаял туман.
И две женщины – в чёрном и белом –
привели, указали на кран.
Он стоял у карьерной дробильни –
ни величья, ни Бога следа.
И я понял: его не любили
ни хозяин, ни ангел труда.
Рычаги его к сердцу приблизил,
но, инструкциям всем вопреки,
пел зелёною дудкою дизель,
откликались в стреле огоньки.
И свистел производственный ветер,
вторя лязгу тросов и колёс.
– Есть здесь промысел горнего света? –
не ответил никто на вопрос…
В заброшенном хуторе
Погасших окон выцветшие ставни,
глухой заплот, поваленный в осот.
И – тишина, как будто слово тайны
сейчас Господь с небес произнесёт.
Покажется, что жизнь людей былая
из этих мест бесследно не ушла,
как память сокровенная, живая
здесь в тишину незримо проросла.
И ощутишь ознобно чьи-то взоры,
лишь дунет ветер, травы шевеля,
и оживут обрывки разговоров,
мельканье лиц и запахи жилья.
Здесь постоять, как заново воскреснуть
с щемящим чувством грусти и вины.
Всплакнёт ли птица над судьбой окрестной
и снова станет частью тишины...
Вечереющий свет
То ли мёртвым был я, то ли пьяным, –
ошиваясь в окрестном лесу,
обнаружил за сизым туманом
обнажённую деву-красу.
И пока я гадал: что случилось?
Засквозило дыханье ночи.
И лицо её вдруг засветилось,
словно робкое пламя свечи.
Незамеченным мне не остаться.
Я спросил её: «Как тебя звать?»
«Сон недавно почившего старца.
Как могилку его отыскать?»…
За прохладные взял её плечи
и повёл вдоль высоких берёз
за овраг, где совсем недалече
деревенский ютился погост.
Меж могил она тихо бродила,
вдруг внезапно послышался треск:
зашатался над свежей могилой
полотенцем повязанный крест.
«Милый мой!» – она радостно молвила,
на мгновенье рассеялась мгла.
Промелькнула меж рук моих молния
и стремительно в землю ушла...
То ль на том, то ль на этом был свете?..
За холмами закат догорал.
Лёгкий ветер, задумчивый ветер
чёрный пепел с ладоней сдувал.
Я в село своё двинулся жить
вдоль полей с вечереющим светом.
И всё думал, что так может быть,
потому что подумал об этом...
Вторник, четвёртого июля...
А когда уже всё надоело
среди грохота плит и кастрюль.
Пожалеть моё грешное тело
прибыл вторник, четвёртый июль.
И тогда я пошёл за грибами
с оцинкованным звонким ведром.
Проворчали незлобно громами
небеса над лесистым холмом.
Мне дышалось легко и свободно,
так мечталось в лесной тишине,
словно Господу было угодно,
чтобы вторник явился ко мне.
Илюхинский плёс
Старые ивы сомкнули
кроны над тихой водой.
Здесь мне в начале июля
встретился мальчик с удой.
В длинной рубахе холщовой
шёл он по краю реки,
странный, как житель чащобы,
стыли в глазах сквозняки.
Он поравнялся со мною,
жалобный выронив стон.
За тальниковой стеною
дымкой рассеялся он...
Давнюю повесть утраты
слышал ещё от отца,
как утонули два брата,
дети Ильи-кузнеца.
В майскою пору разлива,
лет девяносто назад
младший сорвался с обрыва,
старший спасал его брат.
В дом не вернулися дети...
До полуночной поры
шарили в омутах сети,
дно бороздили багры.
Младший был выловлен в пойме
в донных кустах ивняка.
Старший– не найден, не пойман, –
спрятала тело река.
Он это! Он с удилищем
ходит по краю реки!..
Младшего братика ищет –
так говорят старики.
Давняя грустная повесть,
тихий Илюхинский плёс.
Травы, склонённые в пояс,
всхлипы тележных колёс.
Ивы зелёное пламя,
купола зябкая медь...
Родина, как в твою память
сладко и больно смотреть...
Корова
Никто не встретит, не подоит
и не откроет дверь в закут.
Пойдёт хозяйка за водою –
в райцентр на «скорой» увезут.
Поймёт корова... Скорбно выю
трубою вытянув, взревёт!
Проснутся мёртвые. Живые
заснут спокойно, без забот...
И, словно гул аэродрома,
разбудит мрак иных невзгод,
где в грозовую тучу с громом
с разбухшим выменем взойдёт.
Я знаю: будет в час урочный
держать всё сущее ответ –
с небес прольётся дождь молочный
и поменяет небо цвет.
Напоит млеком дол и рощи,
и память трав по берегам.
И зверь прозреет, и возропщет,
и присягнёт чужим богам.
И мир людской оцепенеет,
когда за громом грянет снег!..
И молоко окаменеет,
и камни сменят русла рек.
Ночь Гоголя
Смотрел на свечу и бумагу,
как воск на подсвечник течёт...
И вот из глухого оврага
явился с чернильницей чёрт.
Но следом торжественно-строго
Надмирный прорезался Свет,
который горит раз в сто лет,
чтоб сердцем прозреть перед Богом.
Но смысл и значенье Знаменья
в душе умещались едва.
Он Свет, что был дан во спасенье,
дрожа, переплавил в слова
восторга, печали и гнева...
И чёрт, осознавши сюжет,
не загораживал неба,
чтоб виден был Божеский Свет.
Задумались травы и реки,
и всадник над степью взлетел,
и, подняв набрякшие веки,
вгляделся в грядущий предел.
Вздыхал за деревьями ветер
из горьких полынных теней.
– Что видишь ты там, за столетьем?
– Я смерти не вижу своей...
* * *
О сокровенном, одиноком
вздохнут уставшие века.
И на лампады тихих окон
летят вечерние снега.
Как будто время неизвестных
кружится роем во дворах,
и просит имени и места
в расчисленных календарях.
И мнится мне за снежным танцем
иной гармонии устав,
что не вмещается в пространства
обычных правил и октав.
И следом прихоть иль примета,
или стечение причин? –
Но снег летит сияньем света
из невозможных палестин.
И всхлипнут ветхие ворота,
прольётся тень минут на стол...
И будто в окна глянул кто-то
и в снег не узнанным ушёл...
Последняя тайна
За Токовой, за Чухтинским болотом –
хвойное небо в сырой полумгле.
Там обитает кудесник Могота
с тайной последней на этой земле.
Стар он и страшен, живёт нелюдимо,
веды и клады скрывает в лесах.
Очи напитаны горечью дыма,
брезжат в тени его холод и страх.
– Где ж эта даль, что меня будоражит,
сладкою болью томится в груди?
Жители молча на север укажут,
тихо добавят: «Туда не ходи...»
Словно я вышел из времени круга –
голос зелёный за березняком,
в зное густом перелеска и луга
взоры полудниц прошьют сквозняком.
Тайна судьбы или вещая птица
в зарослях диких, где плачет вода?
Имя своё обретя, растворится,
и не вернётся уже никогда.
Что ж я гляжу в деревенскую память,
сердце неволя, печаля глаза?..
Тихое тайны колеблется пламя,
блики и тени сквозят в образа...
Предзимье
А в деревне опять молодая зима
правит праздником, жизнью и волей.
Нынче колют свиней и встречает с холма
терпкий запах дымов и подворий.
Словно время моё покатилось назад
вдоль румяных домов и заплотов.
Под навесами лампы пальные гудят,
как заоблачный гул самолётов.
...Завалили свинью на приземистый стол,
дикий вопль заметался под крышей,
узкий нож безошибочно сердце нашёл,
дух с дымящимся лезвием вышел.
Дым палёной щетины синеет в щелях,
дышит инеем сумрак оконца.
Кровь очнётся и вспомнит себя в именах,
озарённых языческим солнцем.
Гулко цепи звенят и скрипят ворота;
чует мясо собака утробой:
дрожь истомы – волной от ушей до хвоста,
и язык, словно пламя озноба!
Ритуально хозяин сдирает нагар –
точность рук и наследственный опыт.
Из распахнутой туши – клубящийся пар
и Велеса оттаявший ропот.
Шёпот жёлтых страниц – у хозяйки слова,
ей хозяин ответствует хмуро.
Смотрит в небо из снега свиньи голова
сквозь глаза деревянного Чура.
Тёмный смысл совпадает со всей суетой.
В доме жарко натоплена печка...
Вот и мясо на крючьях висит в кладовой
и янтарная желчь над крылечком.
Свежина на столе! Тёртой редьки куржак,
млеют грузди под шапкой сметаны.
В запотевшей бутыли мерцает первак
и гремят нетерпеньем стаканы!
За здоровье хозяев, достаток, уют,
чтобы рожь не сгубили морозы!..
И старинную песню по-русски споют,
утирая украдкою слёзы...
Происхождение государства
1.
...и этих туч насупленный свинец,
и этот куст, подёрнутый багрянцем,
необходимы, как Новокузнецк,
в соединенье времени с пространством.
Природа вся – в ответах на вопрос.
Налево – холм, направо – лес окрестный.
А здесь полынь заполнила откос,
посколь полынь здесь более уместна.
И Новый Свет, с небес спустившись вниз,
прозреет дух сурового простора.
Задумчивый построит Коммунизм
по чертежам и памяткам Христовым.
Отринет он престижный цвет знамён
и постулаты зодчества былого.
Пространство продиктует ход времён
и вещих песен титульное Слово.
2.
Была вначале Музыка. Потом
грядущее откликнулось в былом.
Где слово стало смыслом и судьбою –
Вселенная вместилась в звукоряд.
Вернулся отражённый взгляд назад:
трава зелёная – зелёною травою.
Я думал: всё на свете – объяснимо.
Но в сумерках взошла иная даль.
И новый Бог своё услышал имя
в минуте, не внесённой в календарь.
Из тайны, отражённой человеком,
приходит миг, который станет веком.
Смерть пастуха
Было так тихо, что даже село
замерло жизнью суровой –
медленно, медленно стадо брело
следом за чёрной коровой.
Зашелестел будоражащий слух
сквозь воздыханья и слёзы:
не устоял... Задавился пастух
в согре на старой берёзе...
И говорили о странной судьбе...
Помню: три ночи оконце
зябко светилось в пастушьей избе
светом закатного солнца.
После бесцельно слонялся и дня
не было, чтобы невольно
не приводили дороги меня
в согру к берёзе окольной.
Там с удивленьем в себя приходил,
слушал, как кто-то далёкий
речью сердечной мне душу щемил,
о неземном и высоком.
В странной судьбы роковое кольцо
робко ступал за ответом.
И узнавал я сквозь ужас Лицо
в сумрачной зелени веток.
1987
Сокровенность
Я возле дерева стоял оцепенело:
шли люди в белом из каких-то стран.
Вот принесли утопленницы тело
и опустили бережно в туман.
Я понял, что река остановилась.
Над мёртвым телом всколыхнулся крик.
Она спала, а мы ей только снились,
мы в сон вошли живыми в этот миг,
который в мгле полночной длился, длился,
печаль судьбы неведомой тая.
Туман у ног, как смерти мысль, клубился,
и в сердце скорбь, как речь небытия.
Вдруг голос птицы – радостный ручей
пролился вниз, он был доступен взгляду.
И я подумал: это соловей.
«Ах, соловей!..» – воскликнул кто-то рядом.
Потом я жить пошёл туда, где свет
сливался с ветром беспокойных буден.
И люди в белом мне смотрели вслед,
сквозь мглу веков глазами незабудок...
Старая кузница
Копоть и сажа погасших огней.
Вход занавесил подрост тальниковый.
Не оседлать здесь воскресших коней –
ржой изошли стремена и подковы.
Звон наковальни полынью сокрыт,
зябко несёт из дверей пустотою.
Так просветлённой прохладой сквозит,
будто под кузней колодец с водою.
Льются протяжно сквозь щели лучи
цветом вечерней щемящей печали.
Словно наивного счастья ключи,
счастья которое не доковали.
Полуистлевшие спицы колёс,
мохом покрыты венцы и стропила.
Ветхую крышу прошила насквозь
жгучим дремучим побегом крапива...
В полночь под лай деревенских собак
скорбная тень кузнеца оживает.
Тяжко вздыхает и курит табак,
в горне остывшем золу разжигает.
Глухо меха проворчат и огни
вспыхнут на время и тут же погаснут.
Словно хотел озарить наши дни,
но убедился, что это напрасно...
Тихо вздрогнуть от шорохов...
Тихо вздрогнуть от шорохов дня,
замерев у речного обрыва,
будто кто-то окликнул меня
из покоев, где зреет крапива.
Из каких он пристанищ возник,
отогретый дыханием зноя, –
не пристроенный памятью миг
овладев неожиданно мною?
Видно, нам разминуться нельзя
над рекой, где задумчивы ивы.
Смотрят пристально чьи-то глаза
сквозь зелёное пламя крапивы,
сквозь меня без особых примет.
Только сердце тревожно так бьётся,
словно видит неведомый свет,
что при жизни узнать не придётся.