* * *
Мать отстроила дитя
без единого гвоздя.
Смерть добавила четыре.
Жизнь повисла, как культя.
Дождь прошёл, и стало шире,
чем бывало до дождя.
Снег прошил все петли в мире,
как решили загодя.
Свет ушёл и, уходя,
свет не выключил в квартире,
свет не выключил в квартире,
и не гаснет свет, хотя
раз в году дрожит, сходя.
* * *
Неужели ты едешь ко мне?
И сидишь у окна в электричке.
В проносящемся ярком окне
интенсивнее чиркнувшей спички
озаряя древесные лбы,
что подносят табачные листья
к абразивному кругу судьбы,
обжигая запястья.
Неужели ты едешь ко мне?
Мир ловил тебя тщетно
потому, как Казанская ветка
прорастает в другой стороне,
и нужна кругосветка,
чтоб не выйти в Дубне.
А она – к твоему
удивленью – ведёт к пересмотру
отношенья живых к воскрешенью из мёртвых,
к положению солнца во тьму.
Чтоб ему по вагонам пройти в электричке
с головы на корму.
Неужели ко мне? К неудачнику, с точки
зренья всякой москвички?
Но табачные эти листочки.
Но охотничьи эти спички.
* * *
Наш дом находился вдали от главных
дорог и вблизи одной,
где ход совершался посредством плавных
движений коры земной.
А море лежало в пяти минутах,
и к дому вели следы
путём наложения новых гнутых
подков приливной воды.
Дождь мог показаться москитной сеткой,
зной крышею был, и с тем
Анютины книги, мои ракетки
служили основой стен.
Я в кресле-качалке, в ветвях ротанга,
сидел на веранде, стол
усыпавшей сливой, зашедшей с фланга
и взявшей июль в котёл.
Земля под ногами была ничейной,
недвижимость обросла
полезными связями – с назначеньем
подвоя на роль посла.
И после обеда, читая каждый
своё, выпивая тень
цветочных горшков корневою жаждой,
мы долго листали день.
За эти часы проведя бок о бок
друг с другом немало лет,
мы поняли только, насколько робок
в постели шотландский плед.
Прошедший всю школу от садовода-
любителя до спеца,
я мог размотать дождевую воду
в начало её – с конца.
И что заставляло так прыгать капли
лягушками на капот,
поздней открывалось нам в клюве цапли,
«Массандры» набравшей в рот.
Но сколько бы ни хлебнули горя,
никто его не отёр.
Она приносила мне рыбу с моря,
а я разводил костер.
Ловил её руку и, сжав запястье,
в ладонь насыпал ручей
подсолнуха, чтобы жила во власти
деталей и мелочей.
И знаешь, когда б она ни прижалась
ко мне без меня при всех,
надеюсь, что это не будет жалость –
единственный смертный грех.
* * *
Река, как девичья щека,
покрыта пухом тростника,
и ты её губами тела,
входя, касаешься слегка.
Поверхность, водная на вид,
из натяженья состоит.
И палевый пологий берег
луносемянником повит.
Он тянет кончик завитой
к своей начальнице худой;
и смертный род его двудольный
в юдоли тянется продольной,
проточной тянется водой
под звон служебный колокольный.
Живой безалкогольный звон
в реке полнее отражён,
чем противоположный берег,
мужей имеющий и жён.
И звон тревожит холостой
поверхность глади незамужней,
и откликается наружной
рекламой в зелени густой.
И всё находится во всём.
И отсвет света, дав оттенок,
путём высоких мачт антенных
отводит душу в глинозём.
Земля Санникова
Выпустили нас из «обезьянника»
среди ночи. И куда теперь идти?
Тут запел один про землю Санникова,
что пылает у него в груди.
Говорит, что птицы крови устремляются
прямо в Ледовитый океан
жажды, и ничем иным являются,
как опорным пунктом первых христиан.
Говорит, тот остров как Цветаева,
что завесилась в елабужской дали
облаком сиротства, – широта его
под собой не чувствует земли.
Будь мне Далем, говорит товарищ, будь мне Вициным,
только – кровь из носу – раздобудь
карту удивительной провинции,
где провидцы прозревают путь.
Ладно, говорю, не бзди, отчаянный,
чай, не колумнисты у руля –
остров твой как гриб качает чайный,
но и он по урождению – земля.
Остров твой имеет ту особенность,
что уж никакой Собянин не снесёт
собственность, записанную в совестных
книгах – словно киноэпизод.
Образ твой – как гроб стоит хрустальный
в сказочной палатке. В гробе том
на цепях зависимости Даля
спит Олег с полузакрытым ртом.
Вечно спит в холодном изоляторе
содержанья временного – в нём,
словно кислотой в аккумуляторе,
жизни заряжается объём.
Хочешь, повиси пока над бездною.
Я схожу за водкой и вернусь.
Только придержи мне дверь подъездную,
ибо я – на тросике спускающийся груз.
Или вот тебе билеты казначейские.
Выпей. Кстати, помнишь Чумака?
Умер. Разрядился в том значении,
что нашел покой, наверняка.
* * *
Бабушка называла меня «Горе луковое».
Понимать это надо как предчувствие
того, что щиплется у людей разлукою.
Теперь я её чучело.
Словно, взяли меня и набили
разговором и состраданием.
От колыбели я нёс на спиле
тайное знание
луковой кожицы
о нашей схожести.
О том, что уйти из рощи
можно только разросшись.
О том, что вот это вот стерео
восприятие действительности
вообще-то свойственно Дереву
жизни, а не растительности.
Древо познания с луковыми плодами.
К ужину с нами делится обладанием.
Бабушка знала меня, как облупленного,
как внука своего возлюбленного,
потому и луковую пелёнку –
лукавую плёнку –
отделяла собственноручно, медленно, чтоб
я вложил её как подоплёку
нежности в микроскоп.
В ядра и вакуоли вглядываясь,
мальчик светился радостью, не догадываясь,
что радость – гелиотроп.
Что мы всю свою жизнь наблюдаем орбиты
пролетающих луковых гор.
И когда световых обитатели нор
раскрываются в брызгах стрекательных спор,
тема смерти бывает раскрыта.
* * *
двадцать тыщ миротворцев
восемь тыщ мертвецов
прохождение ворса
меж рифлёных вальцов
отчего-то прокатный
и дробильный станки
очень любят в закатный
час стоять у реки
наблюдая как воду
тянут полупустой
между горной породой
и воздушной грядой
* * *
как же я тебя не спас
мой невидимый цветочек?
астма только бронхоспазм
аллергия мироточит
это видно на просвет
что с того что запершило
в горле? словно первоцвет
люди сшиты из прожилок
алый или голубой
между ними перепонки
это как бы мы с тобой
мир толкается стопой
Паниковский был слепой
нёс гуся как образ звонкий
и не понятый толпой
аллергия на мечту
не даёт вдохнуть им краски
звуки ласки красоту
человеческой привязки
между пальцами вода –
лишь Рахманинов разрезав
руки точно невода
на её играл протезах
* * *
красота у вас какая!
шевелил старик губой
словно кто её толкает
в темноте перед собой
вы живёте как живые
в каждой капле вам ночлег
разве раны ножевые
не намазаны на хлеб
фиолетовые клубни
как замёрзшие сердца
в недостаточности глуби
почвы матери-отца
до чего у вас красиво
вся поверхность состоит
из такого абразива
что сточило внешний вид
погощу у вас недельку
город Виев райский сад
и земли поправив стельку
в мыслях стоптанных– назад
Пушкин в аду
1
Что делал Александр Сергеевич
в оставшиеся три дня
до самой своей кончины?
Поначалу, русского гения
интересовала такая фигня,
как, остался ли он мужчиной?
Лишь поняв, что перитонит,
Пушкин прячет в конверте
признание в собственной смерти.
У себя в животе
женскою пулей зачатую
смерть неминуемую вынашивая,
Пушкин лежит на тахте:
Если уже отпечатали
некролог – вот это по-нашему!
Хе!
Пушкин смотрит во двор
на ворот створ.
– Александр Сергеевич,
прояви милость велию,
сделай выдох! – На кой?
– Шар наполнится гелием
и поднимется в вечный покой…
Все б сняло, как рукой.
Окровавленные повязки
сдержанно материт.
– Вот, хотел остров Пасхи
превратить в материк.
Там стоят истуканы,
напоминающие лицом
Осип Эмильевича
перед концом.
Пушкин знает о нём и скучает.
Дорогой Ося!
Начинает письмо и кончает.
Ничего не бойся!
Что ещё пожелать?
Мёрзлой земли и здравого смысла?
И Пушкин под честное слово
шлёт ему БатюшкОва.
Не кисло!
Входят дети, жена.
Любуются им, как мехами
новыми. Боль одна.
Боль стихает.
Пушкин чихает.
Может, открыта фортка?
Ветер, как уховёртка!
Милый, лежи!
А в сериалах Бортко
разве, что Воланд жив.
(смеётся, стонет)
Дети!
Папка тонет
в нети.
– Тятя, тятя, наши сети…
Знаю! Сядьте!
Саша! Дети!
Натали! Долги!
Господи, помоги!
2
Три дня Александр Сергеич провёл в аду.
Три дня был с собой не в ладу.
Схождение во Ад и снятие
с креста и положение в АЭС.
В какой последовательности наша бюрократия
пустила дело Пушкина А.С.?
Сашку отдайте на передержку!
Есть же Державин,
есть же, в конце концов,
истинный Самодержец –
бесится граф Воронцов.
Шерсть дыбится на нём словами.
А разговор был только начат:
слова дымятся между нами
и что-то значат.
И, где к раскалённой скале прислонился,
Александр Сергеич взмолился:
Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий,
Единственный сюда вхожий,
дай рабу Твоему
голого света кожу
и меховую тьму!
3
И когда мечты умрут,
остаётся твердый лоб:
ядра – чистый изумруд,
пушкиниста изотоп.
– Подержи ещё тяжёлую
руку. И не уходи.
Слышишь, падают, как жёлуди,
слёзы зрелые в груди.
Занимайся больше танцами,
этой солнечной живой
удивительной субстанцией.
Я теперь учитель твой.
* * *
а если взяв с собой шуруповёрт
пойти уже вдвоём в елепитомник
где стержень каждой елочки упёрт
в потёртый мандельштамовский двухтомник
то можно отрясая от корней
живые буквы крохотную ёлку
забрать с такими мыслями о ней
что в украшеньях будет мало толку
© Сергей Золотарёв, 2022.
© 45-я параллель, 2022.