Сергей Шелковый

Сергей Шелковый

Четвёртое измерение № 11 (11) от 29 августа 2006 г.

Подборка: Живой воды глоток и шарик кровяной...

 * * *

  

В мае гремело, и пахли нарциссы

Вслед за грозою и пряно, и резко.

Ветер с тетрадей сдувал биссектрисы,

Влажный сквозняк развевал занавески.

 

Май взбеленялся и веял страстями,

Будто бы стеблями — прямо из сада...

Что-то цвело в этот месяц над нами,

Что называть и грешно, и не надо.

 

Я и теперь, убоясь суесловья,

Неабсолютным, неподлинным звуком

Не назову наши взоры любовью,

Солнце, и дождь, и фрамуги со стуком...

 

Не назову твоё давнее имя —

Истинней то, что летуче-воздушно.

Ливни стихали, а небо за ними

Радужно было и великодушно.

 

Парты-галеры, зрачок директрисы...

Наши крамольно сплетённые руки...

Белые, в зелени мокрой, нарциссы.

Свежесть грозы над соломой науки.

 

* * *

 

Донец. Шафранный август, зноя спелость.

Неодолимый солнечный запой.

Там напролёт все дни бродить хотелось

Песчаною прибрежною тропой.

Там пахла ночь русалочьей водою,

Темны и тяжки были всплески рыб.

И ты была столь ярко молодою,

Что мне казалось — я навек погиб...

Во тьме на берегу костры горели,

И таял дым над заводью речной.

Ужель всё было? И ушло ужели?

Горчит вино неясною виной...

Где эта лодка, лунная дорога,

Прохлада рук и крови тяжкий зной?

Та юность лишь предчувствовала Бога...

Но, ангел Божий, ты была со мной!

 

* * *

 

Приходится нечто из воздуха зимнего брать,

Выхватывать искру из беглого встречного взора,

Чтоб снова сумели слова кавалькадой скакать,

Серебряной дробью звенеть по камням разговора.

Строка оживает, когда поспевает пора —

Предельное время, пока ещё внешне земное,

Когда интонаций и звуков, и ритмов игра

Минует излом и взмывает воздушной волною.

Когда Леонардо и за полночь краски кладёт

На тополь, на грушу, то левую руку да Винчи

Тосканское небо по звёздным зарубкам ведёт

И винт астролябии в полную меру отвинчен.

Тоскана лазурная, русской метели зима... —

Какие живые, друг друга влекущие краски!

Когда-нибудь вновь флорентийских кремлей терема

Багряную кожу на снег отряхнут без опаски.

 

 * * *

 

Издали музыка слышится, с круга катка

через февральскую влажную тьму пролетая.

Ты мой хранитель, живое крыло у виска,

музыка, муза, невеста моя золотая!

 

Что бы я делал в покинутой Богом стране,

на ледяном бездорожье ломая копыта,

если бы ты на плечо не слетала ко мне,

музыка, нежная дочь огрубевшего быта?

 

К чадолюбивому кругу катка доберусь,

вправо на звук повернув по бугристой дороге.

Вот он, стального конька ярко-хромовый хруст,

в белых высоких ботинках девчоночьи ноги...

 

Дальше иду — снова ноша легка и тиха.

Легче богатства залетных и местных абреков.

Здесь, где темно, ты живешь в ипостаси стиха,

музыка, муза, вернейшая из человеков!

 

* * *

 

В Москве хохол, а в нэньке-Украине

нездешний псалмопевец и москаль,

аз есмь! Аз на крыле еще доныне,

не лизоблюд, не трезвенник, не враль.

 

Дух дышит, где захочет: в гиблом поле

и в напрочь обесчещенной стране.

Как истина в вине, живет он в соли

на самом вязком и нечистом дне.

 

В Европе варвар, на Руси — ненужный

старатель слов и толкователь снов,

я редкий ныне — ибо не бездушный

и не безгласный — из ее сынов.

 

Я тот, кто смеет настоять на праве

любви к своей расхристанной стране —

пусть вопреки недоброй нашей славе

и злой молве, язвящей нас извне.

 

Ведь Дух живет, где хочет: Достоевский

из петербургских сернокислых зим

окликнет Джотто-флорентийца фреской.

И лишь до третьей крови тон мой резкий

в закланье отдан дням глухонемым.

 

* * *

 

От большой и воздушной музыки

отпочкуется дюжина слов,

и в неловком мертвецком кузове

повезут меня прочь от даров —

от пахучего белого яблока

и от ласковой кожи твоей.

Попросите, пожалуйста, лабуха:

пусть играет чуть веселей.

Дайте водки могильной братии,

иже в глину втыкает крест,

чтоб совсем отучила врать её —

птицу, лучшую из невест,

голубицу, сестрицу-музыку,

ноту-ласточку между строк...

Выпей, брат мой, за волю узнику —

за надёжный бескрайний срок.

 

* * *

 

И я никому не звоню.

И мне не звонят, не спешат.

Воздушные авторы ню

под почвой тяжёлой лежат.

 

Они раздарили свой дар —

и голос, и колер, и пыл.

Похоже, и я, куховар,

похлёбку свою доварил.

 

В надбровье, во лбу моём — яд,

и губы мне склеила соль.

Но что-то мне в уши цедят,

что надобно слышать… Изволь,

 

прими дорогие слова —

сглотни и мышьяк, и дурман…

Сыновья болит голова —

Иван, и по батьке Иван.

 

И отчества Грозен удел,

и вотчин дичает размах.

Я чистое молча надел

и сжег десять тысяч бумаг.

 

Но разве, когда я умру,

спалю свою дурь на корню,

мне будет звонок поутру?

Иль сам я кому позвоню?...

 

 На Страстной

 

Рядом со Святым Твоим Евангельем

положу стихов-грехов тетрадь.

Ты уж мне позволь навстречу ангелам

на Страстной неделе взор поднять.

 

Вдруг они песком отдраят начисто

всё моё, в занозах, естество,

вдруг сумеют обменять на качество

чертово число того-сего…

 

Помолчав с твоею рядом Книгою,

набухают силою слова.

Певчий в дальний путь уйдёт расстригою,

а душа останется жива.

 

Вдруг она, невольница упорная,

в подлые не вхожая дома, —

не на склейке белого и чёрного,

а на схлёсте страсти и ума, —

 

тронет слух такой чистейшей нотою,

так до дна пронизывая тишь,

что и дуре-плоти квазимодовой

Ты её бездушие простишь…

 

* * *

 

М.

Меж милостью и милостыней — зыбкий,

дрянной на вкус и запах воздух дней.

Но я живу теперь твоей улыбкой,

чья слабость и велит мне быть сильней.

 

Родной детеныш, агнец светло-русый,

наследник мой, загадка ста колен...

Свой век — то злой, то молчаливо-грустный —

я претерплю. Мне ни к чему обмен

 

пространствами, а также временами.

Добра и дара хватит мне и впредь.

Лишь меж землей и небом, лишь меж нами

прошу тебя: не торопись взрослеть!

 

Янгол огня

 

Слабый прячет от солнца глаза за стеклом кругло-черным.

Ну, а я заедаю свой день баклажаном перченым,

запиваю вином — то «Медвежьею кровью», то «Бычьей» —

и блюду солнцелюбье свое, словно мести обычай.

 

И неделю до Спаса смолюсь на ракушке каленой,

ибо моет подошвы мне Понт, мой креститель исконный,

ибо был я в зубах истукана, в присосках у гнома,

но не предал ни речи коханой, ни кода-генома.

 

Ты попробуй сожри меня, местное время, без соли

и попробуй поймай меня на нестихающей боли!

Я ведь солнцем омыл и сердечную мышцу и жабры

и поставил шалаш над расщелиной абракадабры.

 

Я — из прежних, из тех, что в степи этой варварской жили

и в жемчужницу речи кремень-наконечник вложили.

Дорожает, звеня, золотая мембрана зенита,

крепнет янгол огня: «Все, кто выжил, —

с убитыми квиты...»

 

* * *

 

Кто рядом — чужд и нем, а тот, далекий, кровен

Гортанью ключевой, аортовой игрой.

И странный Зодиак — Весы иль жгучий Овен —

Уже не исказят крыла исконный крой.

 

Кто рядом день-деньской — не избран и не сужен...

Поденной чашки край зазубрен и шершав.

А с теми, кто вдали, делю бродяжий ужин —

Астральный свой припек и соль земных приправ.

 

На хлопковом листе, на кожистой ладони.

Живой воды глоток и шарик кровяной

Протягиваю вам, и о зеленом лоне

Серебряным "ау" вы делитесь со мной.

 

И если дождь пойдет, листва шуршит знакомо —

Шиповник, алыча, кизил и барбарис...

Под каждой из ветвей мы снова вместе дома.

Зернистый Осип мой,

Арсений мой,

Борис...