Апельсин
…Зачем-то теперь вспоминалось далёкое лето.
Большой апельсин над песочницей серого цвета.
Фасады хрущёвок на ниточках средних широт.
Пустые слова и такие же в точности ранцы.
Играют в войнушку пока что живые афганцы.
Конфета «Снежинка» сосулькою падает в рот.
И вот побережье неспящего, пьяного Крыма –
всего лишь провинция, даже не Третьего Рима… –
там девушка Римма ныряет до самого дна.
А чайки не плачут, и звёзды бесшумно смеются,
и волны то бьются, то ставят прохладное блюдце
под тот апельсин, от которого – долька одна.
Но листья летят, не боясь до конца измараться.
А звёзды молчат, и, как чайки, хотят разрыдаться.
И стрелки ссыпают сквозь трещинки в стёклах песок.
Уходят друзья, как индейцы, с былыми вождями.
И первые строчки по комнате бродят дрожжами…
На цыпочках дрёма крадётся в обновке Суок, –
так снег выпадает. И что-то меняется в лицах.
И звёзды горят на погонах огромной столицы
(чего б не «гореть»!.. – дорожает её керосин).
В два ночи сопят под гирляндами ангелы-дети, –
сны встали на шар; на салфетку в дубовом буфете –
большой, толстокожий, с наклейкой цветной апельсин.
Ветра налегают, бинтуют дорожные шрамы.
И чайки врезаются в стёкла балкона и рамы.
А небо крошится и прячется в чёрной норе.
И мечется тщетно по брошенной, белой бумаге,
как мать, потерявшая мальчика в универмаге,
слепая берёза в пустом и холодном дворе.
Воскресение
И только та прозрачная рука
простит, хотя обида и тяжка...
Е. Евтушенко
Твоя весна беспомощно теперь
в тени аллеи тянет к солнцу завязь.
Тьма смыслов, помещаясь в слове «зависть»,
здесь не считает крохотных потерь.
Не видишь снов – ни вещих, ни простых
под облачностью вечно переменной,
глядишь, как на «осляти подъяремной»,
среди кварталов мокрых и пустых
твой Бог себя пускает на доске
в прозрачный мир, сплетённый из трагедий,
где вместе с серебром монетки меди
хранят тебя в предательской тоске.
Он входит в хаос города, а с ним –
твоя душа – лицо с глазами нерпы.
Здесь, даже пальмы превратились в вербы!
Москва, Москва, ты – Иерусалим.
К твоим высоткам липнет вороньё,
с двойным презреньем каркая на МИДе.
Ты – Рим для тех, кто никогда не видел
ни Вечный город, ни своё враньё.
Ты смотришь, разбросав обрывки фраз,
на чудо из другого измеренья
и замираешь, как стихотворенье,
прочитанное в самый первый раз.
Рыдаешь и не веришь никому, –
твои дожди смешны на самом деле…
А Он воскреснет тут через неделю.
И на столе в писательском дыму
за роксом, сохранившим в капле ром,
среди интриг и всех хитросплетений,
на карточках Иосиф и Евгений
на час сойдутся Павлом и Петром.
Гайки
Пахнет в воздухе, разряженном и сельском,
ладаном полынным и извёсткой.
Маршируют тучи над Козельском,
и энергосберегающие звёзды
в принебесной нише тлеют вполнакала...
В платье белом уезжает слива, –
ждёт свой рейс у мёртвого вокзала
пятый год уже, наивно, терпеливо.
У порога – лишнее ведро раствора.
На стекле – налёт уставшей пыли.
Шансов нет совсем у разговора,
только крутится в башке что «жили-были…»,
только, кажется: сидеть бы у пробела
сжатой шири вечно, в чистой майке,
и смотреть на эту дуру «в белом»
с чемоданом, где – кило гвоздей и гайки.
Граница
Прижаться к щеке трагедии! К чёрным кудрям Горгоны,
к грубой доске с той стороны иконы…
И. Бродский
Ползёт куда-то старенький Икарус
среди гибридных войн и параной.
Белеет серый саван, словно парус,
над всей моей декабрьской страной.
Молчит предновогодняя столица –
всё в энный раз поставлено на кон.
И каждый знает, как реально спиться,
пересекая этот Рубикон.
Как горечи хлебнув, на самом деле,
сравняться с высотой заподлицо –
смотреть иконе (бывшей в чёрном теле),
как будто пограничнику – в лицо.
И не услышать даже отголоска
петард, гремящих краской до утра, –
где тонкой, разделительной полоской
сочится кровь у правого ребра.
Икону, как дитя, поставив в угол,
заткнуть необозначенной проём.
Бежать от ойкумены слепо в гугл,
чтоб стать на час «мышиным» королём.
Чтоб подчиняться, будто дудке Нильса,
рингтону.
Слышать, тюль стянув в горсти,
как несколько синиц роняют гильзы,
пытаясь контрабанду провезти.
Как тащит вверх аборигенов племя,
растаптывая утренний покой,
огромный нимб, поставленный на время,
которое довлеет над Москвой...
Лучи очертят грани постоянства –
и будут контуры в снегу молчать;
на лицах постсоветского пространства
проявится советская печать.
И транспорта нелёгкая одышка
послышится над белой колеёй,
где ты стоишь, упёртый, словно вышка,
торчащая меж небом и землёй.
Ты – образ, рассечённый ветром дошлым
(в расстёгнутом пальто) напополам,
напитанный и вытянутый прошлым.
Живёшь ни тут, ни там...
ни тут, ни там...
Овальный заяц на стекло укажет,
пуская слюни с бойлерной трубы, –
и ты с пространством будешь скинут в гаджет
почти аморфной и слепой судьбы.
Останутся следы у бакалеи,
где в лёгкой дымке ускользнувших слов,
в кораллах перламутровой аллеи
плывут дельфины из забытых снов.
Дата без названия
Сорвать весны оплавившейся куш –
зажмурившись идти по бывшей замяти
в том городе, где небо пьют из луж
собаки без породы и без памяти.
Поймав на ощупь бирюзовый свет,
тащить к себе – в подкожную метафору.
И девушки случайной силуэт
разглядывать, как с аквалангом – амфору.
Дробить ногами время на куски,
в пятьсот шагов вмещая три столетия,
где прошлое от гробовой тоски
не ждёт ни оплеванья, ни обретенья.
От кладбища идти, как по Тверской,
ломая тень о сгорбленные здания,
забыть тот город с памятной доской,
где только дата…
дата без названия.
Крым
У пирса скользит серебристой ставриды косяк.
По пирсу идёт из минувшего века босяк.
Баклан отстаёт от заката – и будет вторым.
Медузы качают намокший, распластанный Крым.
Ни воли здесь нет, ни покоя. Есть небо и дно,
и август меж них продаёт золотое руно.
Шатры опустеют. Зажмурятся все фонари.
«Скорее бы осень...», – крамольная фраза внутри.
Не то, чтобы время... не то, чтобы денег в обрез...
Но только ты чуешь на теле имперском порез,
где вновь меж волнений, средь плавных морских амплитуд
и целые овцы, и сытые волки уснут.
Останется берег, холодный простор, окоём...
где будет Россия... Россия и горе. Вдвоём...
Соль выела ранги. Никто никому не знаком.
Бродяга и Врангель по морю бредут босиком.
Их тени встречает блуждающий в космосе свет.
И больше ни смысла, ни смерти, ни родины нет...
Хрустальную бездну сухая ладонь почерпнёт,
и скутер оживший сто раз это всё зачеркнёт.
Легенды осени
Никуда не уйти, никуда не уйти, никуда не уйти.
Это снова октябрь, это он у тебя на пути.
Это он приставляет к злачёным церквушкам леса –
будто птицу, жар-птицу роняют в поля небеса.
Это он открывает продажной «Матильде» окно –
он один – из двенадцати – копит своё серебро,
даже если оно упадёт на счета в декабре,
пёс его сосчитает, звеня у себя в конуре.
Этот дым над скитом, этот пряный воскуренный дым –
это крейсера выстрел, который не стал холостым.
Это судьбы как притчи, и притчи как жуткая быль.
Это новой голгофы летящая с листьями пыль.
Для трепещущей осени эта легенда страшна,
потому что она не пройдёт никогда, не прошла…
Обрывая весь цвет на холодный октябрьский пол,
ветер пробует вырвать, качая, осиновый кол.
И пиита под высью склонённая в бронзе глава –
это русская мера.
А всё остальное – слова,
где в проёме раздёрнутых хмарью прозрачных кулис
виден длинный маршрут…
И всё падает, падает вниз.
Не бойся
Всё минует, пройдёт. И, жалей не жалей,
будут новые люди шагать вдоль квартала,
искривятся колонны трёхсот тополей,
и дожди из упавшего навзничь канала
поползут, омывая чужие следы,
множа звёзды, монеты любого размера.
И не нужно гадать возле мутной воды,
лучше слушай шаги уходящего сквера,
лучше просто молчи. Ведь не стоит труда
подставлять пустоте омертвевшие губы…
И не бойся: не дождь нас толкает туда –
это ангел трубит в водосточные трубы.
Нам не надо напрасно бросать якоря.
Он их снимет тихонько, чтоб нас не поранить –
две фигуры в окне, как в куске янтаря,
сохраняя на долгую-долгую память…
След
В формате осени кофейные клубы,
стекла касаясь, вьются выше фобий.
Листва стучит в окно и сталкивает лбы
потустороннего и божьего подобий, –
в себя ли смотришь, или в отражений смесь…
В холодной комнате давно мерцает сервер.
И понимаешь тупо: ты исчезнешь здесь,
как след от лайнера, летящего на север.
Туман
Последний сухогруз вползёт в речной туман
и затрубит, как слон, затерянный в саванне.
Здесь ряска на воде и форменный обман,
что – нету для меня земли обетованней.
Трескучий костерок дымы пускает за
трясущийся репей, к фасадам дальних зданий, –
рябина на бугре и серые глаза
придуманы не мной для длинных расстояний.
Пускай нас засосёт в немереный фраппе,
который мелкий дождь теперь смакует дольше.
Ведь, может быть, потом в прокуренном купе
приснится мне туман, и ничего в нём больше…