Чай на даче
Отпели, отмучились ржавые петли дверей –
сарайчики-баньки ушли на покой до весны.
Поедем, поедем. Чайку на дорожку согрей.
Попьём да посмотрим на жёлтые пятна листвы.
Вот видишь – как лето ни нянькай, а лето ушло.
Дымы выцветают над крышами зябнущих дач.
Бельё на верёвке пытается встать на крыло.
Черно и прощально на ветке сутулится грач.
Я думаю, мам, оттого так печален сентябрь,
что небо прошито дождём и саднит этот шов,
и облачки пара, от губ отрываясь, летят,
как будто бы я привыкаю прощаться с душой.
В такой арифметике спутаны цифры и суть:
хоть лет прибавляется, лето опять вычитай…
А птицы летят, не тревожа небесную ртуть,
цепляя крылами холодный заоблачный край…
Заговори
Ты – свет, я – тень. Дай в имени твоём
услышать отзвук млеющих глициний,
береговых изгибов – сколов – линий,
туманных красок, смазанных с краёв.
Дай говорить о будущем легко –
так птицы по весне свивают гнёзда,
а осенью с порывами норд-оста
меняют их на пену облаков
и сквозь ветвей раскинутую сеть
взлетают без оглядки, не тоскуя,
поскольку знают истину простую:
всё повторится, не о чем жалеть.
На перекрёстке, на семи ветрах,
когда нам снова выпадет расстаться,
заговори тоску мою и страх,
и холод пальцев.
Скажи: всё предназначенное нам,
когда бы ни пришло, придёт ко сроку,
и я нигде не буду одинока –
ни здесь, ни там…
Рыба моя золотая
Ныряй-выныривай, рыба моя золотая, –
это твоя река.
От Русского Севера до края Индокитая
белым фронтом протянутся облака,
отразятся в тебе, в окне, в чёрных от снов протоках.
Вот оно Беловодье – русалочий шепоток,
сонного ангела-златовласа локон,
нитей судьбы пёстрый тугой моток.
Плыви-расплёскивай жидкое золото света
от июльского полдня и до сумерек января
в компании рыжей лампы и старого табурета –
в одиночестве, собственно говоря.
В нём и хранятся ответы на все вопросы,
пара детских игрушек, письма, запись из дневника.
Ныряй-выныривай, рыба, из весны да в осень.
Шевели плавниками.
Это твоя река.
Степное скуластое
Я приеду к тебе, прилечу, приду.
Ты поймал меня на улан-уду,
на простор монгольской своей степи,
где закат кровавой тоской кипит,
где небесный купол, космат и бел,
вспоминает песни сигнальных стрел,
и бессмертник, вечный седой бурьян,
помнит привкус крови из чёрных ран.
Там у времени жёлт узкоглазый лик,
там и пёс бродячий скуласт и дик,
и не солнце светит ‒ двенадцать лун.
В полнолунье встретится чёрный гунн ‒
поминай, как звали, ищи-свищи...
Будто камень, пущенный из пращи,
по долине мчится мохнатый конь,
и раскосы лица с иных икон.
Понесётся пылью таёжный тракт,
и увижу, услышу, почую, как
Селенга в тумане течёт-скользит,
и во мне прищурится чингизид...
Я приеду к тебе в это чёрт-те где,
чтобы ночью в небо не спать глядеть
и найти наконец-то свою звезду.
Ты поймал меня на улан-уду...
Моё средневековье
Я возвращенец из полтыщи мест
в свой заводской посёлок, в двухэтажки,
где сохнут во дворе штаны-рубашки,
а выйдешь со двора – так сразу лес.
Дома до дыр изношены давно –
ненастьем потрошёные гнездовья.
Кусты сирени вписаны в окно.
Пятидесятый год, средневековье.
Кому – мосты и башенки… Моё –
вот эта рухлядь, ржава и щербата.
Засижена сутулым вороньём,
опять шуршит берёза в два обхвата.
На эту же берёзу между дел
мой дед глядел.
И виделось, что будет всё иным.
Но... Тот же дом. Над крышей тот же дым.
Всё пыль, и тлен, и птичий пересвист,
застрявший между прутьями ограды...
Мне только здесь грустится так, как надо.
Здесь и помру, не чувствуя досады, –
из праха в прах, как прошлогодний лист.
Берег реки
Здесь жили дети, жили старики –
у берега реки,
чуть выше камыша, чуть ниже храма.
Но птица вылетает, как душа,
в просвет, на свет, где мошки мельтешат,
из крыши прямо.
В полах трава. Сухие мотыльки
просыпаны на узкий подоконник...
Дрожит ивняк, и рыбы плавники
полощут в пойме.
Вдыхая разомлевшую полынь
и запах досок, жаркий и трухлявый,
ты смотришь на корявые стволы
дичалых яблонь,
на ржавый цвет беспамятных руин,
на птицу, что круги над ними чертит,
на солнце в зыбких нитях паутин...
И начинаешь верить: ты один
с рождения до смерти.
Течение тишины
Солнце тает, стекает на камни.
Речка тащит прохладу и прах.
Скучный вечер кудлат облаками
и дворняжками в сонных дворах.
Ничего не рассказывай. Тихо!
Слушай: ласточка режет закат,
и, стесняясь, цветёт облепиха
на задворках, у самых оград.
Время тут не часы обживает –
время тянется дымом из труб,
и орёт петухом за сараем,
и глодает колодезный сруб.
Время тёплой шершавой ладонью
гладит деда по жёстким щекам,
никуда не торопит, не гонит.
Сяду рядом, гляжу в облака.
От меня только в этом безлюдье
не бежишь в суматохи свои.
Из надтреснутых старых посудин
вместе с дедом гоняешь чаи
и киваешь в ответ на ворчанье,
и молчишь, тишиной умудрён...
Оставайся. Давай одичаем
до бесстыдства эдемских времён?..
Вечереет. Просыпались птицы
с поднебесья в соседний ивняк.
Я тебе собираюсь присниться.
Но пока не придумала, как...
Жить – это просто
Жить – это просто. Дорога. Дом.
Тёплые доски пола.
Старая булочная за углом.
В паре кварталов школа.
Няня наварит кислые щи,
Молча глядит куда-то.
– Вот, – говорит, – из всех мужчин
Двое пришло ребят-то…
Тянет из леса дождём и костром.
Ветер качает тополь.
– Мужа-то Мишу – в сорок втором.
Где это – Севастополь?
Пляшет ленивая пыль в лучах.
Время идёт чуть слышно…
– Я иногда зову по ночам:
Мииииша! Миииша!..
Няня глядит в этот сорок второй,
Плачет. Кивает мелко.
Нам по двенадцать. Сидим с сестрой,
Мучаем щи в тарелках.
Руки у няни в венах-корнях,
Бледных веснушек просо…
Вот бы на озеро на полдня!
Жить – это просто.
Всё река
Цвели слова на тонких стебельках –
распущены, оранжевы и алы.
Нас принимала сонная река,
качала.
Туман в горах клубился, словно дым
сторожевых костров средневековья.
Деревья горевали у воды
по-вдовьи.
Жизнь заключалась в бликах на воде,
течении плюща в шершавых скалах.
Здесь всё река. Тут время не у дел.
И берега – простор, а не предел,
они – начало.
И каждый всплеск на выдохе рождён,
он звук и немота, восьмая нота...
День набухал сиреневым дождём.
Томилась влага на уступах грота.
Здесь жил отшельник в древние года...
Цвели слова, прохладно пахло илом.
Не ты ли был отшельником тогда?
А я к тебе на исповедь ходила...
Стригу отца
Стригу отца. Седой, как одуван.
Стоит жара. Кукукают кукушки.
Среди настурций, лютиков, лаванд
летает белый пух с его макушки –
задумчиво порхает по жаре,
разносит по округе наши споры.
Потом взойдёт снегами в декабре
и подопрёт корявые заборы.
И до весны, занудней, чем бемоль,
протяжней проводов высоковольтки,
начнёт фонарь, выскрипывая боль,
оплакивать пионы и бархотки...
Но это всё потом. А полдень тих,
зевает пёс от жара и от скуки.
Отец скрипит о пахотах своих,
мосластые рассматривая руки.
И некуда и незачем спешить.
Трясёт хвостом на грядке трясогузка.
Всё пух и прах и сумерки души.
Ещё один июнь.
Перезагрузка.
Стаканы
...А ты во сне беги-беги-беги
по берегу холодной Селенги
до сопок, разукрашенных закатом
под сказочные горы Най-Навы*.
Как сладок запах скошенной травы,
и ветер дышит дико и хрипато.
Беги во сне. Беги, беги легко
до золотом подбитых облаков –
там кедрачи врастают в занебесье,
и, если долго щуриться, со скал
увидишь засыпающий Байкал
и диких лошадей на редколесье,
и белый остывающий песок.
Ни встреч, ни расставаний, ни дорог,
ни времени, ни эха, только ветер...
Беги во сне. Беги-беги-беги.
Метнётся тень пугливой кабарги,
и задрожат малиновые плети...
И я бы добежала как-нибудь
до рыжих сосен в полосах тумана,
но дребезжали в поезде стаканы
так жалобно и тонко – не уснуть...
__________
*Най-Нава (Наи-Нава, Наин-Нава) –
легендарная страна предков у бурят.
Мой Китеж
На пруду у мостков даже удочку не закинешь –
зацвело, водомерки уснули без задних лап.
Но златится на дне мой блаженный июльский Китеж
с голубыми стрекозами в солнечных куполах.
На просёлке колотит по пыли хвостом Чернушка –
хромоногий брехун, подобревший под старость чёрт...
А у лета ведь тоже бывает, представь, макушка –
светло-русая (просто седые дожди не в счёт).
У дороги на самой жаре (и смотреть-то сладко)
красноглазо и дымчато, как на заре туман,
поспевает малина, печали моей заплатка.
От распаренной мяты полуденный ветер пьян.
Наберёшь этих ягод пригоршню и ешь с ладони.
И звенит... паутина на стебле? в цветке роса?
Обернёшься и видишь: прозрачный в далёком звоне
упирается Китеж соборами в небеса...
Птичий морок
Кто ты, птица, кричащая тонко
в стынущем зимнем лесу?
Неба мятую похоронку
не твои ли крылья несут?
Что должно мне чудиться в крике
хрупком, как стебель травы?
Одиночество? Холод дикий
да ручьёв ледяные швы?
И, насколько хватает птичьей
ветром сорванной высоты, –
это белое безграничье
и безмолвье на все лады.
Этот звон, этот птичий морок
тронет тайный заупокой,
что с рожденья по крохе собран
и пришит костяной иглой
к неземной стороне молитвы,
что оболом – да под язык...
Ветки чёрным узором свиты
и дрожат, продолжая крик.
И покажется, будто можешь
всё понять и свести в одно.
И ответишь: я здесь... я тоже... –
птице, Богу ли? – Всё равно.
Станция
Кто-то войдёт в подъезд. Не ко мне... и слышу
горький железный привкус дверного скрипа.
Катит по небу к полночи лунный рикша.
Палки ему в колёса вставляют липы.
Чайник вскипел. В окне запотели звёзды.
Щурюсь китаисто, дую, тяну помалу.
День по минуте выжит, по крохе роздан
птицам, клюющим с голоду что попало.
Медленно дзынькаю соло на чайной ложке.
Бабочкой синей порхает над газом пламя...
Дом – это поезд на станции, и в окошке
светится, теплится дальнее огоньками.
Снег выскребает полосы в небе чёрном.
Эй, машинист, давай потихоньку трогай!
Нет, говорит, мы б рады, конечно, чо нам!
Только метёт, совсем замело дорогу...
Вспыхнет ночник – и станет тепло и рыже.
Тени улягутся рядом со мной без спроса.
Может, конечно, снится. Но я же слышу:
кажется,
всё-таки
едем –
стучат
колёса...
Поля
Шагает лес на чёрных костылях,
цепляя неба мутные верхи.
Под первым снегом ржавые поля
юродивы, блаженны и тихи.
Ни солнца в них, ни крика на сто вёрст.
Унылый сон, тягучая мигрень.
На горизонте – дыма сизый ворс
и плесневые корки деревень.
Шуршит рогоз у илистых озёр.
В церквях – и страсть и страх, и Вий и Бог.
Врастает наледь в стылый глинозём,
в похмельную расхристанность дорог.
Спаси нас от болезней и скорбей,
от вражия навета отреки...
Тут всё – покорность року и судьбе,
и жизнь – судьбе и року вопреки.
Мне видится который раз одно:
сырой прогон, пехота месит грязь,
и у дороги, чёрная, как ночь,
стоит старуха, истово крестясь.
Кто
Да кто меня узнает средь других когда равняйсь налево униформа когда я птицам стану вместо корма когда в глазницах темень и ни зги
кто опознает хрип и боль и мат когда земля напитанная хлором заставит умирать протяжно хором траву зверей деревья и солдат
кто будет мне заглядывать в лицо за ноги-руки в ров и сверху известь а там вода и ближе ближе близость таких же безнадёжных мертвецов
кто будет выбирать меня из тьмы и тьмы и тьмы спасая от потопа меня поцеловала Каллиопа но Кали опа! щурится с кормы
кто станет разбирать движенье губ когда во сне мне будет откровенье а утром повалившись на колени я Отче наш припомнить не смогу
кто сможет разыскав меня в скиту поверить и скалу долбить для кельи и жить без цели просто жить без цели цветы и мох и сосны на ветру
Чумной
В городе Дрянске разверзлась небесная хлябь.
Вылилось небо на землю ‒ и вся недолга.
В городе Дрянске грязь по колено, глянь.
Даже собаки ходят тут в сапогах.
Хмурый старик сочиняет из досок плот.
Волосы дыбом, язык от натуги вбок.
Вроде построил. Жене говорит: ну вот!
Всё, собирайся, а я отдохну чуток.
Значица так. С собой заберём козу,
мурку, барбоса, бурёнку. Ещё курей.
И собери пожитки, к плоту снесу.
Да не копалась бы, старая, поскорей.
Бабка ‒ за голову: старый совсем сдурел!
Возле сарая забор подчистую снёс.
Да у неё по хозяйству полтыщи дел!
Да в телевизоре новый уже прогноз!
Нынче под вечер приедет гостить кума.
Что ж он на старости лет да такой чумной!
Господи-Господи, дал бы ему ума!..
Горько старик повторяет: не ной, не ной...
Я не пишу
Я не пишу. Коплю цвета и звуки.
И запахи. И трещины в камнях.
И свет луны ‒ заоблачной фелюги,
к полуночи причалившей на днях.
Я не пишу. Я слушаю, как в небе
вскипают белой пеной облака,
плывут, плывут, цепляются за гребни
шершавых гор, и горная река
бежит с небесной пеной на ладонях
по скальным тропам, бешено юля,
туда, где мир в рассветной дымке тонет
и жадно пьёт иссохшая земля,
туда, где море слизывает тени,
где слеповато щурится маяк
и рыба ночи, одноглазый демон,
плеснув хвостом, уходит в донный мрак,
и солнца луч цепляется за крышу.
Я не пишу. Я слушаю. Я слышу...
© Полина Орынянская, 2015‒2018.
© 45-я параллель, 2018.