Божок
Божок домашний, пригласи на чай,
на булку с облепиховым вареньем.
Шурша в углу скучающею тенью,
ты голос обнажаешь по ночам.
Плетёшь уют кудрявою лозой,
насвистывая что-то из Вивальди.
И шелестят помятые тетради,
в которых век покрылся бирюзой.
И утомлённо сипнет медный чан, –
здесь голосить не принято натужно.
Ты пригласи меня на поздний ужин,
и не придётся одному скучать.
Бывает
Бывает, в полночь выйдешь на балкон, протянешь руку к матовой лагуне. –
Как хорошо бы стать одной из волн, рождающихся только в новолунье,
касаться нёбом корабельных днищ и, чувствуя их гулкое дыханье,
пенять себе за то, что вечно длишь надежду в потайном своём кармане.
Бывает так, что хочется узнать в случайном всплеске собственное имя.
Кошачьих глаз глубинных желтизна привычна так, что, кажется, отнимет
мгновение блестеть на гребешке ножом для жестяной консервной банки.
Как хорошо быть ангелом в душе, но понимать, что ты совсем не ангел.
В лунном саду молчалива до дрожи
В лунном саду молчалива до дрожи
чёрная тень полуночной оливы.
Пальцы её ни на что не похожи –
страшно худы и совсем не красивы.
Но отчего так разбросаны руки? –
Плавно рисуют скупые движенья.
Сад рассыпается на закоулки
и замирает в изнеможенье.
Необъяснимо, но пахнет постелью
мятой, привыкшей к прерывистым скрипам.
Мысли сменяют друг друга без цели:
прячься, восторженный, кем бы ты ни был.
Каждая капля росы под ногами
будет стеречь тебя крепче и крепче.
Слышишь, над садом возносится: «…амен»? –
Будь осторожнее с ней, человече.
Венецианский алхимик
Прошу простить меня, светлейший Дож. Я верен вам, Республике; и в мыслях
пускай на книгочея не похож, но каббалу не подпущу на выстрел.
Склонившийся перед лицом наук, алхимии я покорился с детства.
Мне ртутный воздух видится вокруг, а серою мерещится согреться.
Подвижны воды в лунном колесе. Гробница Марко – угол в пентаграмме.
Вы помните, когда-то Моисей разбил скрижалей философский камень?
Так что теперь? Из сотен канапе, дворцовых люстр и фресок на плафоне
выскабливать для аутодафе металл, рождённый в Божьем камертоне?
---------------------------------------------------------------------------------------
Перерождаясь в сорное стекло, бесполый дух мутирует в бессмертье:
где по ночам становится светло, там темь – упоминание о тверди.
Без просвещенья солнца не объять! – с которых лет планетный ряд венчало,
оно же обернётся в благодать;
а в истину – оккультное начало.
Ветер, забери меня с собой
Ветер, забери меня с собой,
маленькую злаковую крошку.
Я прижмусь к подставленной ладошке
всей несовершенной наготой.
Юности доверчивую суть
вверю неизведанности крыльев.
Так стремится выдох, обессилев,
к воздуху, зовущему вдохнуть.
А потом, мгновение спустя,
ощущая запах бездорожья,
стану частью загрубевшей кожи.
Ты же станешь зрелостью меня.
Вечером до моря один шажок
Вечером до моря один шажок, – веришь или нет, но и это много.
Тени рассекая своим ножом, белая звезда бороздит дорогу.
Подрожит, помнётся, прильнёт к груди: мол, сегодня ближе воды бродячей
гордое сияние вечных льдин, след которых часто до слёз прозрачен.
Постою, поёжусь. В одну ладонь наберу солёной воды – пригубить.
Всех надежд, вернувшихся чередой, разменять не больно, – и кто осудит?
Но за большаком различима блажь: не затем ли тянет бежать по кругу,
что при развороте сильней кураж? – Не захочешь – к небу протянешь руку.
Море, будь терпимо. Чужой всполох – для меня соседство. И это мало.
Чувствую твой каждый глубинный вздох: города сменяют пути, вокзалы.
Миг один, не больше, – и вот стою на пустом перроне, где тихий-тихий,
будто шепчет кто-то: "Благодарю, что нашлись мы в звёздной неразберихе".
Гоним. Годен
Гоним. Годен.
Мне по силам эта высота.
Первый, в этом кислороде
Выгорят уста.
Вдох не слышен.
Лик младенца падает в траву.
Сердце катится, и хищный
Профиль наяву.
Душу на кон!
Врат не видно – опустить прицел.
До луны одна атака
В два десятка тел.
Не до слова.
Не до хрипа. Близко до чего ж! –
С нами рубище христово
Алое, как нож.
Девочки Смольного
Он был по-своему гениален
Этот последний учитель французского, –
Несмотря на изысканность Эдварда Аллена,
Вползал со звонком стекловидным лангустом
В горланящую аудиторию:
«Туфельки, пуфики, – что здесь ещё интересно?
Милые барышни, в длинных чулочках в номере
Все вы – невесты».
Ласточки за окошком, ласточки.
Па-де-де? лёгкое ли возбуждение?
По Шпалерной налево – и… мальчики! мальчики!
В строгих мундирах, припудренных дождём и –
Голову выше. Слишком болезнен вздор.
За наставлением Софьи Ивановны – мудрость.
Господи, если не счастьем, – как же назвать гнездо
Матери-юности?
Эта мелодика слишком знакома:
Флейта перерастает в липкую карамель.
За бретельками – перечирканный город скомкан.
Воздуха, воздуха, возду… mon cher ami!
Не удержать улыбочку на губах.
Ловкий мелок останется белоствольным.
Чаша у колокольчика голуба,
Голуба
Девочкам Смольного.
Есть такая родина
Есть такая родина –
горький лёд
берегами сорными
окаймлён.
Каждый в ней – юродивый
(Вот же чёрт!) –
мямлит, глядя в сторону. –
Помело.
А ладошку лодочкой
тянет вверх. –
Вдруг насыплет Господи
с хлебом сил
и прольёт изоблачный
оберег?
Подноси морозную,
подноси.
Здесь не то, что издавна –
от Христа
иноземцам
вытертый красен стол,
да прочны повинные
ворота,
коль чужим не принято
на постой.
Ведь вокруг блаженные –
голь да рвань –
навсегда в замёрзшую
земь вросли.
Не за всепрощение –
задарма.
____________
Так и не воззревшие
в н е б е с и.
И кажется...
и тонок миг... и дрожь озябших пальцев...
в твоих ладонях зеркала овальце
пытается постичь каёмку льда.
где скрыта твердь скользящего кристалла, –
там немота редеть не перестала,
и мыслями крадётся по пятам.
ты ищешь нить, ведомую иглою.
ты призрачна, – а я, назвавшись мглою,
вселяюсь в отражение твоё,
струюсь повдоль изысканности линий.
где кратен миг, там видится отныне
нависших ощущений остриё.
Капрал
Красные, синие, потёрто-зелёные.
Все на одно лицо, и даже крайние.
Будто бы не было команды «вольно» – был
Окрик в сторону каждого глухой, капральный.
Скажут снести царя – заметут, не ведая
Тех, кто за спинами прячет в ухмылке рот.
Марши бравурные – скорой победы нимб.
Что ему красной лошади в полбедра тавро.
Чья же фузея здесь со штыком, кремнёвая?
Впору, на первый взгляд, суконная епанча.
Братцы! За Русь пресвятую всем плёво нам
Жизнь положить окрест расшитого в медь плеча.
Пусть не отец родной и не сойдёт за батюшку.
Ус намотать на гвоздь даже с огнём невмочь.
Только алтынный шрам – знать, не мала кишка! –
Да холодится крест – присяги звон междустроч.
Зря говорят вокруг: не в коня довольствие.
Рёбра ласкает мысль о молодом бытье.
Любо считать – всякий горазд геройствовать;
А завсегда пропасть – утишиться во Христе.
Лошадка
мой милый друг, листа не оброни,
расталкивая небо медяками.
стоит моя кроватка у стены.
я слышу мозг кочующей струны,
бегущей в рост лошадкой-оригами.
мой милый друг, листа не оброни.
тобой спешить мне не хватает сил.
ты, словно сюр мистичного Гийома,
вплетаешь нитку в атмосферный ил,
где лёгкий бред стремление взрастил
из виду ускользающим фантомом.
тобой спешить мне не хватает сил.
мы разные на множество причин,
зависящих от времени и места,
как лапки знаменитой саранчи,
вгрызающейся в устье величин,
оставленного Гением наследства.
мы разные на множество причин.
Свет мой, чудо-свет. В блюдечко льняное
Погляжу. Вздремну замершей водою.
Облачусь на миг в шёлковые нити.
Бубенцы звенят, – родом из наитий.
Нацарапан скрип на открытой дверце.
За чертой – конверт приютил младенца.
Сквозняку под стать мечется лошадка.
Дребезжит струна за моей кроваткой.
Лунатик
Остановлюсь.
Вокруг дома.
У каждого не счесть окошек.
Предместья грубая сума
неумолимостью тревожит.
Сова ли встала на крыло,
ползут ли в полночь вурдалаки?
С луною будто намело
в углы безадресные знаки.
Я их не ведаю, боюсь
признать, что каждый хруст поодаль
не только учащает пульс,
а льёт мне кару с небосвода:
ещё на целый божий век
нести дозор, – дома уснули, –
а я, беспутный имярек,
застыл в почётном карауле.
Маринист
Ты бесконечной ворсой обвиваешь
наше с тобой потайное жилище.
С каждой минутой уносится дальше
маленький берег с распахнутой крышей.
Дуешь на море, – авось не утонем.
Нет, и не будет другого причала.
Эй, маринист, не сдавайся, – пустое.
Без глубины ощущения чахнут.
Чем ты питаешь свои акварели?
Мне ли не ведать значения кисти.
Что б ты не делал, а я тебе верю, –
дождь никогда не бывает завистлив.
Мне бы
Мне бы быть – не слыть,
мне бы стать – не ждать,
голубой гранит занести в тетрадь,
торопиться,
сметь,
не молчать –
кричать;
ощущая плеть, понимать – с плеча
голоднее дрожь, ледянее снег,
что скользит как нож по моей спине,
то прижмёт клинок, то вонзится в плоть.
Как узнал, браток, ты во мне ломоть?
не земли –
зари,
молодой орды.
Ранний пилигрим избежит вражды.
Кто до срока свеж –
урождён вещать.
_____________
У семи надежд
лишь одна печать.
Несолдат
Пустынной ночью жалиться Арбату,
К бездушному прижавшись фонарю,
Легко, когда родившись не солдатом,
Ты чувствуешь себя невиноватым
За то, что не был никогда в строю,
Что не бежал туда, где горячо и страшно,
И не прислушивался к хрусту кирзача,
Что кто другой сошёлся в рукопашной,
Такой бесхитростный, пусть глупый, но отважный,
И рубит неприятеля сплеча.
А ты ему завидуешь, укрывшись
Холодными лучами с головой,
И чувствуешь, как медленнее дышишь,
Когда тебя скрипучий голос свыше
Зовёт, как будто брякает конвой.
Ты молишься тому, кто за тебя в ответе.
Родившись в час иной, и ты бы так же смог.
Не знаешь, что у Бога на примете
Всегда лишь тот, кто не боится смерти
И не бежит, когда взведён курок.
Она говорила
Она говорила: – Не бойся, лети ко мне.
Давно надоело воздух пустой царапать.
У сладкого слова «п р и к о с н о в е н и е»
Есть мягкий на ощупь, неистощимый запах.
Узнай меня прежде, чем, высохнув на лету,
Я стану цепляться за день, запоминая
Душистые травы, – они и теперь цветут, –
Но с ними другая бабочка луговая.
Пусть милое солнце ласкает чешуйки крыл.
Какая же радость жизнь на дуде пиликать!
За каждым закатом другие живут миры.
А взгляды ласкает чудная голубика.
Прислушаться просто – криниц небольшой табун,
Сбегая, рождает неудержимость линий.
Она говорила, а я, закусив губу,
Ловил её шелест, путаясь в паутине.
Остановись
Остановись. Взгляни ему в глаза.
Бездомный ливень хрупок вознесеньем:
в зрачках, расширенных от куража –
трепещущий листок осенний.
Шагни вперёд, за глянцевую дверь,
где за порогом яблочного спаса
пастух новорождённых кораблей
раскручивает лимб компаса.
Лицом к нему больнее хлещет свет.
Чужих земель не обрести за медный.
Ты с каждой каплей кажешься в родстве.
Утихнет дождь... и ты уйдёшь последним.
Подо льдом
А подо льдом все та же мгла.
Утихла речь на перекрёстках.
Луна безропотно стекла
В забытый Господом напёрсток.
Ни всплеска сумеречных вод.
Из-под проушины пилона,
Казалось, выплывет аккорд
К взволнованному камертону.
Забрезжит лучик.
Голос мой!
До срока свёрнутый в пергамент,
Лети за этой тишиной
Неторопливыми кругами,
Волнуйся.
Голод – твой собрат.
За каждым выветренным камнем
Обычный с виду перекат
Покажется открытым ставнем.
Ползти по наклонной
«Не нужно прощаться. У жизни четыре угла.
Так было не раз, что срывали безвременно с места», –
Словами отца говорила тревожная мгла,
И падала полночь на детские плечи отвесно.
«Маршрутов не счесть, но короче всегда по прямой.
Наклонная ждёт, не давая до срока согнуться.
Я скоро вернусь. Не бывает судьбы роковой.
Бывает звезда, что лежит, словно сахар, на блюдце».
Высокий и сильный, он прыгнул в холодную муть,
За миг растворившись в горниле событий и зрелищ.
Хотелось уснуть. Неужели удастся уснуть?
А как же звезда, чьё соседство ни с кем не разделишь?
Она, как и прежде, белеет на фоне стола,
Сумев защитить от висящей за окнами хмури.
Отец говорил, что у жизни четыре угла.
Но он промолчал, что они никого не вернули...
*
Ползти по наклонной, забыть, что промок и продрог.
Спускаться туда, где живут, наш покой карауля.
У Вовки в кармане запёкшийся в кровь сахарок.
А в чёрном нагане на взводе последняя пуля.
Он мог бы остаться – когда под рукой джавелин,
Врагу нужен тот, кто заполнит квадраты в планшете.
Но Вовка всегда говорил, что у нас ковыли
Накроют и спрячут, да так, что никто не заметит.
Ну что там, дозорный? – молчать бесхребетно, родной.
Ты должен увидеть – он знает про близкую крипту.
Такие, как Вовка, имеют один позывной.
Пусть тот, кто не слышал, за них прочитает молитву.
Стреляют от злости, за то, что сумевший уйти
О бьющих в упор никогда больше даже не вспомнит.
Стреляют от страха. А Вовка сегодня один
И ближе других к раскалённой от времени домне.
Ползти по наклонной любой бы, наверное, смог.
Да только всему невозможно остаться бессмертным.
У Вовки в ладонях застыл непривычный мирок
Из маленькой спички, а, может быть, будущей вербы.
Как просто дождаться, она по весне расцветёт,
Раскинет серёжки – смешно, неуклюже, неловко.
И вряд ли расскажет, какой на поверку излёт,
И чей сахарок никогда не попробует Вовка.
Последнее сердце
Кому-то сейчас и луна не луна,
и поздний сверчок замолк.
Ползёт босоногая дымка сна
безадресно за порог,
где ночь пробирает до высохших пят,
но бьётся по мере сил
последнее сердце – почти пустяк –
поди его надкуси.
Живёт неприметно, и всем недосуг,
кому разожмёт ладонь.
Оглянешься – лёгкий почувствуешь стук,
пошаришь в груди – пустой.
И медленно, будто считая шаги,
усталый поднимешь взгляд:
обычные камни – простые стихи
твоими
cтать
норовят.
Ты счастлив, и, пусть не опознан никем,
сжимаешься до причин
услышать великое «б л а г о с л о в е н»,
и этим уже отличим.
Рассыплется неба пурпурный искус.
И снова, до терний юн,
узнаешь знакомый до истины пульс
в последнем
с тобой
строю.
Разбуженная комната моя
Разбуженная комната моя.
Знакомая до слез галиматья:
программа «Утро», хнык соседской суки.
Мне торопиться нынче ни к чему, –
закрыл на ключ притворную Москву
отчаявшийся Юрий Долгорукий.
За окнами – ни путника окрест;
не скрипнет дверь, ведущая в подъезд,
где у консьержа закатилась линза.
Чернявая торговка на углу
сменилась на задумчивую мглу,
и та глядит с какой-то укоризной.
Ей непривычен шёпот городской.
Кружатся плавно листья над Тверской.
А мостовая – выткалась как будто.
И тихо-тихо в будущий январь
скользит никем не узнанный трамвай
И отчего-то спит его кондуктор.
Славно проснуться в плывущей ладье
пробудиться или сгинуть
ветер рыщет по углам
месит сон меня как глину
и сгибает пополам
между берегом и морем
голос мой – чужой Бетховен
мотыльки шуршат по линзам
голубого ночника
мир на ниточку нанизан
рыбьей косточкой греха
у далёкого причала
нет конца и нет начала
Эй, говорливый парнишка-пастух, трели твои чисты,
в ясное утро слышны за версту. Лишь догорят костры,
стихнут цикады, наполнится ковш. Молодо и легко
по воду выйдет залунная рожь, словно за пустяком.
Не распознать при пустом колесе всей глубины горсти,
линии жизни за грош не посечь, главное – донести
пищи толику на завтрашний день, пару глотков тепла.
Славно проснуться в плывущей ладье.
Славно, что нет весла.
Трёхцветный
Безжалостно. За горы, как за шкаф,
Сползает обессиленное солнце,
Горниста среди встречных не признав,
Ни знаменосца.
Застыло войско так, что не разжать
Забрал. И до зари грифоны смолкли.
Но каждый нерв на кончике ножа
Взведён – не волк ли!
Не здесь ли, выгнув спину, щерит пасть,
Черной, сродни стремительному клику,
В мгновенье ока норовя напасть
В рычании диком?
Прислушаться – по венам, как по рву,
Остывшая сбегает прямо в бездну.
И каждый пень всплывает на ветру
Крестом ли, жезлом?
Рассеется. Туман сойдёт на нет.
Взыграет звон кольчуги кольцемедной.
Покажется предчувствие извне
Гонцом победным.
И каково! Насколько красен конь
На вздыбленном холме среди поющих
Литавр. Любить его за непокой –
Великодушье.
Ведь это он зовёт за облака,
На голубом их дробью выбивая:
«Смотрите, пилигримы, реет флаг –
Жива Святая!»
* * *
вплетаясь в свет, нас продолжают капли.
сбежавшие из нас, они ослабли,
сливаясь с первозданной тишиной.
и кажется, мы тоже на пределе,
и в зеркале живём на самом деле,
друг друга ощутившие водой.
и на рассвете замирая
...и на рассвете замирая,
услышу музыку вещей:
вот голубок коснулся края
скользящего папье-маше,
вот колосками назревает
дыхание пустых дорог;
застыла стрелка часовая,
но ощутимая, живая
бежит вода...
и кроет вздох.