* * *
В Витебске, куда ни глянешь –
витеблянки, витебляне,
швейный техникум, пустыня
и обком посередине.
Об ком задумался, обком?
Об ком все ели обомлели
у входа. Боже мой, об ком?
О Боже мой, не обо мне ли?
Скажи мне, почему советский жид
лежит под крышей собственного дома,
подушку в изголовье положив,
как динамит под здание обкома?
* * *
Два грустных еврейских поэта,
рифмующих строчки на русском,
давно не видавшись, решили
об выпить и об закусить.
И вот, не имея ни цента
на выпивку и на закуску,
у негра они попросили
«пятёрку» до праздников. Вить
известно, что перед получкой,
стипендией или авансом
у белых как раз и бывают
те самые чёрные дни,
когда ни у Яны ни штучки,
Адель не желает с Пикассо
расстаться, и даже у Фаи
ни праздников, ни именин…
Два грустных еврейских поэта
прошли по всему сэсэсэру,
дошли до Марселя Кашена
и поняли часиков в семь,
что даже у негров монета
имеет такую манеру –
то нету, то нет совершенно,
то нет совершенно совсем…
Два грустных еврейских поэта
слонялись, похоже, без толку.
Ведь после семи не давали:
не взял до семи – и шиздец.
Теперь эта песенка спета.
Пришельцы слоняются только.
(Тогда и гадать бы не стали,
пришелец ты или пришлец…)
Два грустных еврейских поэта
чернили у стен «Гастронома»,
что не дал им денег, кенийца,
но Софочка негру дала
и мчится на тачке с монетой
от этого чёрного гнома,
чтоб в том же такси укатиться,
поскольку – в чём мать родила…
Два грустных еврейских поэта
в тот вечер вина не достали.
В четыре минуты восьмого
им водки не продали. Там,
где кроме шампанского, нету
ни водки, ни «Цинандали»,
они постояли немного
и молча пошли по домам…
И всё же они закусили.
И всё-таки выпили. Пива.
И всё-таки вслух почитали
друг другу чужие аи.
И строчки шипели лепливо,
как пены пивной переливы,
а пиво они почитали
превыше, чем строчки свои…
Двум грустным еврейским поэтам
обоим с утра на работу.
Поэтому не засиделись
они допоздна за столом.
У каждого в вечере этом
возникла иная забота,
а к общей, наверное, цели
они не стремились вдвоём.
Поэтому, тапочки сбросив,
в прихожей они постояли,
потом надевали ботинки
и прятали шарф под пальто…
Отчасти расстаться не против,
поскольку от пива увяли,
отчасти – и не без грустинки,
что вот и окончилось ТО.
* * *
К чему обезьянке корзина цветов?
Но дама вдыхает нетленно
подряд уже пять или больше веков
сухой аромат гобелена.
В коричневой корочке очи её.
И в скобку острижена дама.
Но смотрит, как будто бы молит нас:
«Чьё?
Неужто моё?» – обезьяна.
«Кто это камелии мне подарил?
А если оставил небрежно,
могу ли я думать, что праздничный пыл
его был особенно нежным?»
Не шёлком, а шёпотом шито шитьё,
а шёпотом: «Мне без него не житьё…»
* * *
Как ты подвижен был и ловок,
впадая в сказочнейший транс,
в перипетиях постановок,
в переплетениях пространств!
Втекая в вечное по капле,
а втайне – смертное любя,
ты создавал свои спектакли,
не унижаясь до себя.
* * *
Когда надоест мне всё это писать,
надену я шляпу, пойду погулять.
А так как попутчика нет у меня,
за городом в поле я встречу коня.
«Послушай, – скажу ему, – белая лошадь!
Чего тебе в поле? Пошли-ка на площадь!
Там город, там дивные люди гуляют,
и каждый из них тебя любит и знает.
Но скажет мне лошадь, губами жуя:
«Всё врёшь ты, и нет у тебя ничего!»
Животное право. Перечить не смею.
Ведь шляпы действительно я не имею.
* * *
Маленькая обезьянка
в ручке сжимала цветок
и говорила болонке:
«Бежим! Бежим на Восток!»
Болонка же ей отвечала
(верней, отвечал болон):
«Я слишком декоративен
и к странствиям не приучён.
Нет, я не пугаюсь странствий.
Меня не страшит и плен.
Но мне бы хотелось вечно
смотреть сквозь весь гобелен,
как ты, моя дорогая,
в ручке сжимая цветок,
мне говоришь нежно:
«Бежим! Бежим на Восток!»
* * *
Марку Шагалу
Местечко незапамятно,
где звали его Маринькой,
А всё домишки старые
старик рисует старенький.
Рисует небо звёздное
с луной необычайною
И мальчика со скрипочкой –
над крышами печальными.
Как эта жизнь грошовая
распелась и расцветилась!
Шампанской пробкой хлопнула,
фатою занавесилась.
Альковная, амбарная,
овсом и сеном хрупая,
Горит под полумесяцем,
горит свечою грубою.
А в сером небе витебском,
к асфальту непривычные,
Летьмя летят любовники –
над зданьями кирпичными.
О, если бы вам встретились
чертоги настоящие,
Любовники, от города
до города летящие!
Юг Северу не грезился б,
гора с горой сходилася,
Шагалу подходящая чужбина
находилась б...
Как звать тебя, Отечество?
Звезда горит прощальная
У неба местечкового
под аркой триумфальною.
* * *
Не для себя сочетают слова
песен и стихотворений,
а для какого-то икс-существа
в каждом из тихотворений.
* * *
Приключение шло к нам на тонких ногах.
Приключение шло вам, как девушке туфли.
Приключение шло в вас, как тот кинокадр,
для которого сделаны тысячи дублей.
* * *
Сегодня был снежный вечер. Сырой
снег падал.
Подымал воротник каждый второй
и переспрашивал:
«А? Да...»
И, согреваясь где-то внутри
радостью разговора,
каждый под снег затевал с собой три
или четыре спора.
Так, молча, шли и ехали
в мокром и белом,
тающем спорщики.
Дома – борщи и ки-
но.
Дрёма.
Смеялись, встречая их женщины.
Капало с них.
Снег
тёк, как настойка женьшеня.
Полуслова – полусмех:
«Всё-таки дом – не благо ли?»
Стояли в прихожих. Глазами и ртом,
шапками, воротниками –
плакали.
* * *
Сирень, каштаны, площадь, тихий сквер
и скромная, но верная свобода.
– Взгляните, леди, посмотрите, сэр:
сирень, каштаны, площадь, тихий сквер...
В любом из городов СССР
всегда бывают в это время года
сирень, каштаны, площадь, тихий сквер
и скромная, но верная свобода.
* * *
Усмехайтесь открыто и чинно,
как от сердца, так и от души.
Смехов много, и много смешинок,
и любые смеха хороши.
Но один, ничего-то не знача,
значит всё-таки более всех:
в заповеднейшей области плача
обитает редчайший смех.
* * *
Хозяин мечется на Софе,
в поту от аута до «фе».
Их страсть светла, как чёрный кофе,
который делают в кафе.
А те, жилец и квартирантка,
что стонут молча за стеной,
уже вошли в созвездье Рака,
как будто бы – к себе домой.
* * *
Сирень, каштаны, площадь, тихий сквер
и скромная, но верная свобода.
– Взгляните, леди, посмотрите, сэр:
сирень, каштаны, площадь, тихий сквер...
В любом из городов СССР
всегда бывают в это время года
сирень, каштаны, площадь, тихий сквер
и скромная, но верная свобода.
* * *
Что стихли приветственны клики?
По малой нужде отдыхая,
задумался царь о великих –
о нуждах родимого края.
Бухарский халат износился,
обтёрхалась камка с каймою,
и повар до времени спился,
и дочь уродилась кривою.
Не смута в державе, а скука.
Прокисли в прихожей помои,
а дочка невестится, сука,
рассолом образину моет…
Дела… А ведь с жару и пылу
на кухне пеклось государство,
и водка не сахарной была,
когда он венчался на царство…
Теперь – ни пошляться по рынку,
за вдовушкою приударить –
идти, застегнувши ширинку…
Да снова плестись государить.
Оправился царь, и на воле,
сыскав, где пола, где рубаха,
как гаркнет в широкое поле!
Ни эха, ни оха, ни аха.