In vino veritas
На солнцем залитой поляне,
вдали от шума магистралей,
мажорно плавилось гулянье
под шашлычок и «Цинандали».
Лениво стрекотал кузнечик
в дикорастущей икебане;
друзья, вопрос решая вечный,
искали истину в стакане.
Полировали водку пивом,
орали песни нетверёзо,
и ветер шелестел игриво
листвой двоящихся берёзок.
А после, не поладив в споре,
из аргументов выбрав мускул,
дрались, амбиции пришпорив,
и чей-то череп сочно хрустнул.
Порхали бабочки беспечно;
росой ложились капли крови;
тот, что отправил друга в вечность,
налил и буркнул: «За здоровье!»
Пикник закончился печально,
едва ли здесь поможет доктор:
жизнь, развиваясь по спирали,
порой ведёт в глубокий штопор.
Акварель по паутине
На подрамник натяну
паутину тонкую,
в чуть забрезживший рассвет
кисти окуну:
нарисую плеск волны,
чаек крики звонкие,
солнца в мареве портрет,
неба глубину.
Нарисую дробь дождя
по зелёным веткам,
аромат грибных лесов,
в лужах пузыри.
И, немного погодя,
выплесну я лето –
белый кварцевый песок
примет цвет зари.
Нарисую: в трёх соснах
заблудился ветер,
а в бездонной синеве –
парус облаков;
вновь в своих воздушных снах
улетают лебеди
в город сфинксов на Неве,
где живёт любовь.
Бродяжья душа
Душа моя – цыганская кибитка –
изящным хламом доверху набита:
здесь тысячи увиденных картин,
и легкий шорох плюшевых гардин;
здесь радует теплом огонь в камине,
и ждут меня бокал с глотком мартини,
на столике свеча, и груда книг,
зачитанных до дыр. Я к ним привык.
Душа моя – цыганская кибитка –
всем непогодам и ветрам открыта:
здесь холод заполярных островов
лежит сугробом ледовитых снов;
сибирская тайга, Урал, Кавказ,
и грустный взгляд таких любимых глаз;
Америка, Сахара и Багамы,
и встречи раз в году с отцом и мамой.
Душа моя – кибитка кочевая:
зимой желает грозового мая,
в июле просит белизны пурги,
в пустыне жаждет зелени тайги;
ей хочется штормов, борьбы стихий,
и тишины ночной – писать стихи,
и встречи ей нужны, и встречный ветер…
Что ж – отдохнёт, пожалуй. После смерти.
Весна
Ледок прибрежный в плаванье уходит,
прилив срывает шхуны с якорей;
пьянящий ветер над заливом бродит,
свистит в крестах облезлых мачт и рей.
Лениво альбатрос свалился в штопор,
на отмели завидев окушка;
чуть слышен кораблей скрипучий говор
о том, что просмолить пора бока...
И боцман, очумев в своей каюте,
глотнув припрятанный с зимы ямайский ром,
вдруг хрипло гаркнул: «Эй, на полуюте!
Надраить рынду, разрази вас гром!»
Отдав приказ, махнул ручищей ражей,
табачным дымом разогнал остатки сна...
...А рыжий пёс – любимчик экипажа –
зевнув, подумал: «Вот и вновь – весна!»
Ветеран
Жизнью битый и молью траченый,
то правительством озадаченный,
то старухиной скалкой обласканный –
виноватый всегда без вины –
в сахалинском поселке Взморье
в покосившемся старом доме
доживал век старик Анатолий,
ветеран японской войны.
Переживший царя и Брежнева,
не растратив веры с надеждою,
в домотканой простой одежде,
не привыкший к судьбы калачам –
ковырялся в своём огороде,
продавал огурцы и смородину,
и расхваливал малую родину
приезжающим москвичам.
Не кичился геройством, победами;
журналистам, начальству неведомый
жил по совести. Худо ли, бедно –
за плечами немалый путь.
Поднимался всегда спозаранку,
в четверги расслаблялся банькой;
и хранил в старой чайной жестянке
пулю-дуру, пробившую грудь.
А 9-го февраля*, каждый год при любой непогоде, облачившись в застиранную до белизны матросскую робу с Георгиевским крестом 4-й степени на груди, выходил он на берег океана и долго стоял, вглядываясь слезящимися стариковскими глазами то ли в тёмные морщины волн, то ли в глубины своего прошлого, держа в подрагивающих руках бескозырку с выцветшей надписью – «ВАРЯГЪ». В ней и похоронили.
_____________
* 09.02.1904 г. – бой при Чемульпо, гибель крейсера «Варяг».
Время абсента
Время – к полночи. Время абсента
и растрёпанной розы ветров.
Ложи тонут в аплодисментах,
а с галёрки – утробный рёв.
Жизнь – театр, конечно. Но сцена
не прощает фиглярства и лжи;
декораций слепая замена
разрушает души этажи.
И не надо ломать постаменты:
заметая истории след,
разменяв память предков на центы –
мы в себе выключаем свет.
Чёрно-белой шурша кинолентой,
режиссёр, закрутивший процесс,
раскадрировал лето в Лету,
на эпохе поставив крест.
Ну, какие, к богам, аргументы?
В наших судьбах простая вязь.
Было – било. Но крепче цемента
с обесточенным временем связь.
И, отринув десяток вето,
на крови строим новый кров.
Время – заполночь. Время абсента,
время горьких полынных снов.
Вытегра
Капает тихо за шиворот дождь,
вдоль побережья гуляют ветра;
бьёт пароходик мелкая дрожь –
Вытегра.
Голые ветки, осенняя хмарь.
Гулко разносится стук топора:
баньки по-чёрному топит, как встарь,
Вытегра.
Дымом ольховым избушки горчат,
по-стариковски сползая в овраг,
в окнах горит неизбежный закат.
Вытегра.
Снятся в ненастье ей летние сны,
снится ей в стужу грибная пора.
Буковки звёзд над печатью луны:
В.ы.т.е.г.р.а.
Недра колодцев хранят чистоту,
цвета какао речная вода.
Брошу привычных забот суету,
и за кормой растворю города,
чтоб на край света с рассветом доплыть,
разворошить головёшки костра,
вместе с ветрами над городом выть:
Вы-ы-ытегра...
Грушинская
Утонула луна пескарём в реке,
от росы серебрится луг.
В комарином зуденье, как в облаке,
растворился гитарный звук.
И не важно, что ты с Казахстана приехала,
и не важно, что я из Литвы прилетел;
разнесёт голоса непокорное эхо
по лесам, небесам и воде.
Еле слышно деревья колышатся,
и шуршат камыши на ветру;
поутру здесь так здорово дышится
и поётся так здорово вдруг –
и не важно, что ты с черноморского берега,
и не важно, что я из полярных широт.
Вновь берёт меня за душу бережно
твой незамысловатый аккорд.
Дым костра меж палатками мечется,
искры, тая, ложатся к ногам;
и любовь моя, к счастью, не лечится
к этим волжским крутым берегам.
И не важно совсем, что ты родом из Вологды,
и не важно совсем, что из Питера я.
Ты не верь мудрецам, мол, молчание – золото,
наше золото в песнях, друзья.
Утонула луна пескарём в реке,
от росы серебрится луг...
Давай поднимем, старина!
Давай поднимем, старина,
на нашей старой шхуне парус,
забыв, что на земле остались
работа, дети и жена!
Пусть мы уйдём всего на час
на остров близкий и знакомый,
но, как из дальнего похода,
родные снова встретят нас.
Мы посидим у костерка,
подышим воздухом солёным,
и молча вспомним о свободе –
и да простят нас берега.
Пусть этот рейс – сплошной обман,
но как же ждёт душа простора,
и третий тост за тех, кто в море,
давай поднимем, капитан!
Дороги, выбравшие нас
I
Тихо отчалит от корпуса пристань,
солнечный зайчик коснётся волны;
в дымке сиреневой тает, как призрак,
порт с ощущением вечной вины.
Вышли, как водится, точно по сроку;
карты надёжны, и верен компас:
это не мы выбирали дорогу –
это дорога выбрала нас!
Краны портальные, вывернув шеи,
смотрят нам вслед. Прямо над головой
рявкнет тифон. От свободы хмелея,
чайку отшлёпает флаг кормовой.
Льдами приветствует бухта Авача,
шквалом накроет Бискайский залив;
в старой тельняшке – вся сущность удачи:
чёрное с белым, прилив и отлив.
Нас океан обнимает, как братьев,
ластится кошкой и лижет борта;
только порою смертельны объятья,
многих вода забрала навсегда.
Запах солёных смолёных канатов,
тёплый пассат у чужих берегов;
в память впечатаны намертво даты
жизни и смерти друзей-моряков.
В море открытом мечтаем о суше,
на берегу просят шторма сердца;
не проклинайте пропащие души,
мы свою чашу допьём до конца!
Девушки, милые, бросьте, не плачьте –
слёзы зальют огоньки ваших глаз!
Море не жалует трусов. Иначе
вряд ли бы море выбрало нас.
II
Утренний дождик помоет кабину,
ветер уляжется в мокрой траве;
радуга выгнет над просекой спину
и растворится в густой синеве.
Вертят планету колёса с восторгом,
Горы и реки радуют глаз:
это не мы выбирали дорогу –
это дорога выбрала нас!
Помню, пожалуй, почти с колыбели
фразу пришедшего с рейса отца:
«Лучше не пробуй дорожного зелья,
выпил глоток – и не видно конца;
много в пути повстречаешь народа,
всякий поможет. Но лучше, сынок,
сам за себя. Уж такая порода –
каждый по-своему здесь одинок».
Мимо летят месяца и недели,
веером мили летят из-под ног;
зимы звенят, и весенней капелью
годы отмеряют каждому срок.
Словно занозы, торчат обелиски,
что ни вираж – то печальный рассказ;
наша судьба невозможна без риска
и не приемлет напыщенных фраз.
В Томске, Казани, Великом Устюге,
в Санкт-Петербурге – да в этом ли суть? –
ждут нас годами из рейсов подруги,
тщетно пытаясь ночами уснуть.
Девушки, милые, бросьте, не плачьте –
слёзы испортят красу ваших глаз!
Трусам не верит дорога. Иначе
вряд ли бы трасса выбрала нас.
III
Гром прокатился по тучам горохом,
в роще спугнув говорливых сорок;
небо секундами раньше оглохло,
лоб от волненья в мгновение взмок.
Что ж, «от винта»! И штурвал понемногу
взяв на себя, добавляю я газ:
это не мы выбирали дорогу –
это дорога выбрала нас!
Небо стальное под крыльями стонет,
ветер натянут гитарной струной;
гриф полосы песни вылетов помнит,
помнит бетон керосиновый зной.
В диске пропеллера солнце дробится,
воздух густеет от самой земли.
Мало взлететь – ты сумей приземлиться,
в «штопор» войдя после «мёртвой петли».
Пусть стали ближе далёкие звёзды,
в Млечном Пути – не всегда молоко,
здесь чаще встретишь шипы, а не розы.
В «асы» прорваться, поверь, нелегко:
и не всегда катапульта спасает,
и не всегда воздух чист и упруг;
аэропорт не всегда принимает –
тоже бывает. Так-то вот, друг…
Высь пробуравлена скоростью звука,
от перегрузок темнеет в глазах.
Взяв небеса в свои крепкие руки,
лётчик уверенно может сказать:
– Девушки, милые, плакать не нужно –
слёзы испортят красу ваших глаз;
небо в друзья не берёт малодушных,
и не случайно выбрало нас.
*
Не опасайся в пути оступиться –
даже земля начиналась с нуля;
мудрость не в том, чтоб, вцепившись в синицу,
не попытаться поймать журавля.
Нынче романтики нет и в помине?
Только скажи – и в положенный час
мы горизонты плечами раздвинем
ради дороги, что выбрала нас!
Звездопад
Ветрено. Поздно. Воздух морозный,
сполоха дальнего всплеск;
падают звёзды, яркие звёзды
с мокрых, покатых небес.
Проблеском сгинет в синей пустыне
метеорита нож;
падают звёзды космическим ливнем
в Малой Медведицы ковш.
Гулко, неброско, горько и остро –
труб водосточных альт;
влажно и пёстро падают звёзды
с клёнов на мокрый асфальт.
Здравствуй, пятница
День обычный – ни тепло, ни холодно;
проводами небо перечёркнуто;
бес в ребро ли, седина ли в бороду:
провожаю тень свою по городу.
Вместе с голубеющими далями
отражаюсь в лужах вверх сандалями,
без причины улыбаюсь псам и дворникам –
повод нужен только алкоголикам.
В скверике сирень цветами пенится;
окна перекрестьем рамы целятся
в тень косую пьяного бездельника,
что с утра опохмелился беленькой.
Мостовая щерится булыжником;
отправляясь в деревеньки ближние,
электрички дачниками давятся;
просит рюмочку душа. Значит – пятница!
Казалось бы
Казалось бы, ну что грустить?
Я весь свой век в дороге.
Но вот скучается, прости,
от самого порога.
Казалось бы, чего скучать –
всего семь дней разлуки.
Но расставания печать
уже сковала руки.
Казалось бы, твоя рука
ещё ладонь мне греет,
но губы шепчут: «Всё... Пока...»,
и целовать не смеют.
Казалось бы, чего тут сметь,
всего-то – губ касанье!
Но раскаляется, как медь
неровное дыханье.
Казалось бы, где горячо –
страстям ещё не вечер.
Поверь, прохладное плечо
порою лучше лечит.
Казалось бы, чего болеть?
К чему тоска и скука?
Любовь приходит к нам, как смерть,
без спроса. И без стука.
Мысли в копилке
Медленно с крыши сбежит
время капелью в апреле;
что мы сказать не успели –
нам уж не принадлежит.
Ярких витрин витражи
взгляд на бегу отражают,
нас иногда возвращая
в прожитых дней миражи.
Лист пятипалый кружит –
отпрыск печального клёна;
кашляет гулко ворона;
в лужицах небо лежит;
солнечный луч ворошит
ряби озёрные грядки.
Мысли в потёртой тетрадке,
словно в копилке – гроши.
В вечность не веря, спешим:
встречи, знакомства, прощанья,
письма, звонки, обещанья,
яблочком с яблони – жизнь.
Медленно с крыши сбежит
время капелью в апреле;
что мы сказать не успели –
нам уж не принадлежит.
На конечной станции
На конечной станции пурга,
не нащупать рельсы электричке;
мечется вдоль поезда тайга,
кутаясь в сугробы по привычке.
Стук колёс растает вдалеке,
отмеряя месяцы до лета,
в железнодорожном тупике
семафор командует рассветом.
На столе недопитый коньяк,
курицы несъеденной остатки;
шпалы с рельсами звучат не в такт
мерному стаканному стаккато.
Сигаретный дым на сквозняке,
тамбур на тоску наложит вето,
в железнодорожном тупике
семафор командует рассветом.
Коченеет на ветру перрон
на конечной станции Дудинка,
и встречает мой пустой вагон
девушка с глазами цвета льдинки.
Сердце бьётся рыбой на крючке –
здесь, на самом краешке планеты,
в железнодорожном тупичке
семафор командует рассветом.
Начало
Изначально была только ось:
без небес, океанов и тверди –
словно в космос вколоченный гвоздь
по блестящую шляпку из меди.
Но нашёлся один – то ли Бог,
то ли Разум бродячий Вселенский –
«А» сказал… вдруг составился слог,
забеременев словом по-женски;
а из слова прозрели дела,
как из спелого семени колос.
Ось тогда на себя приняла
первый век, первый бег, первый голос.
Из горошины первого дня
прирастала любовью и светом;
Бог добавил немного огня
и слепил небеса над планетой.
Отдохнув, кружку чая налил,
вытер пот. Красота, да и только!
«Это что ж я сейчас сотворил
из воздушной материи тонкой?
Ай да я! Только пусто вокруг…
Значит, рано заказывать лавры?»
Почесав в бороде, создал мух,
птеродактилей и динозавров.
Поглядел, оценил. Хмыкнул в нос.
Глаз прищурил: «эстетики мало;
на скотинку не глянешь без слёз,
и ума – словно муха украла!»
Он пространство кроил вкривь и вкось,
добиваясь пропорций и грации,
иногда – наобум, на авось,
вдохновенно и с импровизацией,
иногда – применив сопромат,
рассчитав матерьял обоснованно…
Сделан слон, обезьяна и гад,
и пантера с жирафом, и вороны;
есть улитки, кроты и шакал
в этом странном земном заповеднике;
но всё так же далёк идеал –
не найти среди них собеседника!
Что же делать? Под сенью берёз,
наварив самогона ядрёного,
что нутро обжигает до слёз,
укрощал Разум змия зелёного.
Сам с собой трое суток кутил
и во сне сам с собой разговаривал,
самокрутки из листьев крутил,
на гармошке частушки наяривал…
Протрезвев, он спустился к воде,
и, шепча, рвал рубаху от ворота:
«Ой, и лихо же мне! Быть беде!
Кто там смотрит в глаза мне из омута?
Чёрт ли, сом ли? А может, всё – сон?..
Нет, глядит на меня, без сомнения,
кто-то мудрый…» Отвесил поклон:
«Здравствуй, что ль, отражение Гения!
Вот с кем стоит беседы вести,
вот кто будет мне другом и совестью,
кто от скуки сумеет спасти!..»
Нет, поверьте, печальнее повести:
зачерпнул глины полную горсть
вместе с грязью болотною, серою,
и вдохнул в неё радость и злость,
ум и глупость, безверие с верою;
изваял, как сумел и как смог,
что-то между макакой и кроликом –
уши, нос, пара рук, пара ног –
вот и всё. Царь природы! Готовенько!
Чист, как лист! Пусть слегка неказист,
перегаром сквозит из утробы,
пусть чуть-чуть аферист и марксист –
так ведь создан-то он по подобию!
В общем, неча на рожу пенять,
коли зеркало мутное было…
Ничего я не стану менять
в своём детище. Творчество – сила!
Так решив, Бог решил отдохнуть
от практических дел и теории,
по Вселенной отправившись в путь...
Только это – другая история.
О дураках
Ах, жизнь-жестянка: то орёл, то решка,
что ни эпоха – новый фарисей,
вчерашний ферзь проснётся утром пешкой,
а грязь родит маркизов и князей.
Из пустотой наполненных подвалов
мышиный писк, и не видать ни зги,
и чередой амбалы да вандалы
открыто Русь выносят на торги –
а мы летим ухабисто и тряско
в надежде на счастливый поворот!
Глаза озёр прикрылись толстой ряской,
стыдясь смотреться в синий небосвод…
Мы тратим жизнь, сгребая жар руками –
с расчетом, впрок, а чаще впопыхах –
на то, чтоб не считаться дураками
и чтобы не остаться в дураках.
Окончание
Качается под рельсами земля,
кончается Луна под фонарями.
Когда любовь кончается меж нами –
кончается и общности петля.
Качается кораблик на волнах,
а на волне кончаются испуги,
где круг спасательный, как путы, вяжет руки,
нам объявляя сразу шах и крах –
и я закончусь в полночь января,
взорвусь сверхновой в тёмном небосводе,
свободу дав гламурной непогоде
в незамутнённых каплях янтаря.
Остров Средний
В дымке северного сияния
меркнут звёзды, искрится наст,
и прибрежных скал изваяния
от пурги охраняют нас;
не растут здесь берёзы с елями,
нету птичьего пения…
Нас, считая с медведями белыми,
тридцать душ населения.
Что до полюса, что до Диксона:
старой «Аннушке» – два часа,
но которую зиму снится нам
среднерусская полоса.
В Карском море торосы острые
режут ночь на отрезки сна,
и теплеет на дальнем острове
от полученного письма.
Мне Полярная светит в темечко –
никуда, мол, тебе не уйти –
и лежит шелухой от семечек
Млечный путь на моём пути.
Что до полюса, что до Диксона:
девятьсот километров – льды,
но которую зиму снится нам
зелень сочная лебеды.
Две недели погода летняя:
плюс четыре – плюс пять в тени;
круглосуточно солнце бледное
греет мокрые валуны;
в небе стонет баклан, с гагарою
из-за кильки затеяв спор.
Под гитару мы бредим Гаграми
и смолим вовсю «Беломор».
Что до полюса, что до Диксона:
самолётом – рукой подать,
но которую зиму снится нам
черноморская благодать.
От полюса поэзии
Звенит струной меридиан, натянутый на глобус;
от слова, брошенного вслед, расходятся круги.
А жизнь пылит обочиной, как старенький автобус,
и мы крадём мгновения у времени реки.
Звучит ядрёный русский слог в подземных переходах,
здесь в параллелях слов порой теряются следы;
прозаики с поэтами растрачивают годы,
чтоб слово веское извлечь из матерной руды.
От полюса поэзии невидимою нитью,
и дальше – к прозы полюсу, – пролёг меридиан.
Раскрасив по наитию судьбу весёлой кистью,
мы пишем из тумана дней причудливый роман.
Зачем чернила с перьями расходовать напрасно,
дома из дыма возводить, корпеть до темноты?
Но кто-то скажет – здорово, но кто-то скажет – классно! –
и это будет лучшая награда за труды.
Открытка
На Петербург свинцом легло
дождливо-пасмурное небо;
от серых дней дома ослепли,
и вместо солнца тусклый шар.
А в Гданьске всё ещё тепло,
здесь в сентябре бушует лето,
и ножки панночек одеты
лишь в жгучий бронзовый загар.
Нева, страдая ревматизмом,
уносит листья вдоль гранита,
в своих плутает лабиринтах
и отражает купола.
А возле пристани на Висле
газоны дворником побриты;
и я пошлю тебе открытку
с осколком летнего тепла.
Памяти Маринеско
Снова ветер простуженный
над Кронштадтом кружит.
Субмарина загружена,
курс на запад. Держись.
«Вест-зюйд-вест! Погружение!
Глубина – двадцать пять!
По отсекам движение
прекратить! Так держать!»
Нам махнёт белокрылая,
заходя на вираж.
С-13. «Счастливая!» –
всё шутил экипаж.
Вот и Мемель на траверзе,
и до цели – пустяк;
мы не ждали, что каверзу
нам подстроит минзаг*.
По простуженным шпациям**
струйкой пот-конденсат...
Что, подводная нация,
ни вперёд, ни назад?
Напрягаясь минрепами,
якоря держат смерть,
чьё рогатое кредо –
нам помочь умереть.
Только – накося, выкуси! –
не пришёл ещё срок:
с преисподней поднимемся
выпить неба глоток;
словно спирт, обжигающе
в грудь войдёт кислород...
Ситуация – та ещё:
ни назад, ни вперёд.
Скрип железа по корпусу,
как ножом о стекло –
замахнулася смерть косой...
Уф-ф-ф, ушла... Пронесло.
Скрежет слева... «Внимание!..
Лево руль!..» Тишина?
Затаили дыхание –
страшно. Это – война:
сука-дрожь под коленями,
сердце сжато в тиски,
у мальчишек безвременно
индевеют виски;
сведены скулы судорогой,
в полумраке отсек;
звонким шепотом-зуммером:
«Как, прорвёмся, сосед?»
И – как будто услышали
шепоток небеса –
крик с центрального: «Вышли мы!
Экипаж, по местам!»
Продуваем балластные,
на корму дифферент –
пусть промозгло-ненастные
нас берут волны в плен,
и взмахнёт белокрылая,
заходя на вираж...
С-13. «Счастливая!» –
вновь шутил экипаж.
_________________
* минный заградитель
**часть обшивки корпуса между
соседними шпангоутами
Петроликость
Город-сказка, город-небыль,
город пасмурного неба.
Куполов, дворцов – без счёта.
Коммунальные трущобы.
Над Обводным дым фабричный.
На Дворцовой юный мичман
покупает пепси-колу.
Стайка девочек из школы
в подворотне курит «Слайм».
Город-призрак. Город-спам.
Город-праздник, город-глыба.
Город, вздёрнутый на дыбу.
Бьют копытом кони Клодта.
На мостах – росинки пота.
Исаакий в небе грыжей.
На Фонтанке чижик-пыжик.
Бомж у мусорного бака
делит косточку с собакой.
Пискарёвка. Сердца звон.
Город-песня. Город-стон.
Город славы. Город веры.
Алкаши и инженеры.
Толчея подземных станций.
Двор Гостиный. Иностранцы.
Олигархи Миллионной.
Ржевка. Рыжий кот бездомный.
Золотой кораблик детства
на игле Адмиралтейства.
Город – бывшее болото.
Город-стапель. Гордость флота.
Город – труженик и нунций.
Город кучи революций.
Гулкий шум дворов-колодцев.
В мутных стёклах отблеск солнца.
На Апрашке торг в разгаре.
У метро лохматый парень
душу рвёт прохожим скрипкой.
Полувзгляд. Полуулыбка.
Невских волн чуть слышный лепет.
Город-камень. Город-трепет.
Рай в шалаше
Через прорехи в белых облаках
к земле летели солнечные блики;
щетинилась шипами ежевика;
скрипел кузнечик в скошенных лугах.
Ресницы ветра щекотали стог,
а сено щекотало ягодицы;
беспечным сарафанчиком из ситца
ты землю выбивала из-под ног.
Болтая ни о чём и невпопад,
мы целовались как бы между прочим;
на горизонте разгорался сочный
киношно-апельсиновый закат.
И падали беззвучно медяки
тяжёлых звёзд под ноги, как на паперть,
и мир наружный оказался заперт
в объятиях резиново-тугих.
Не ведая приличий, как зулус,
я ураганом рвал с тебя одежды,
и, вероятно, был не слишком вежлив –
хотя боготворил тебя, клянусь!..
...Опустошённо-сладко на душе,
в лугах под звёздами кузнечики поют.
Ты прошептала: – Мы уже в раю?
– Нет, солнышко, всего лишь в шалаше.
Рассказ артиллериста
Воевал? Как сказать … в октябре,
в сорок первом, под городом Вязьмой.
Много наших погибло парней,
но зато и фашисты увязли.
Деревушка – три дома, амбар,
да забор подпирающий тополь;
вместе с водкой глотали мы гарь,
тлел закат с самоходкой поодаль.
Окопались в грязи, как смогли,
что там опыту было – неделя.
Обожжённые раны Земли
белый снег бинтовал неумело.
Батарея – четыре ствола;
арсенал – два снаряда на сутки.
Ночь текла, как сквозь пальцы смола,
и дарили тепло самокрутки.
Дальше – вспышка. Взрывная волна
наш расчёт разметала, как спички;
из огня, как полено, меня
на себе волокла медсестричка.
Санитарных вагонов поток
вёз обломки судеб человечьих:
кто без рук, кто без ног. Вышел срок –
на восток. Подчистую. Навечно.
Воевал? Как сказать… воевал!
Восемь дней в сорок первом – не малость!
Самоходки остов догорал…
я вот жив. Остальные – остались.
Пусть ослеп. Много лет белый свет
я на ощупь, ладонями мерю –
но я слышу, как падает снег
на продрогшую кожу деревьев...
Сволочь-ветер
Неуютная ночь.
Сволочь-ветер мне студит колени,
обжигает лицо
и за пазуху влезть норовит.
Мыслей клочья
прошедших измен не изменят.
Клочья слов
из надира взлетают в зенит,
фраз обрывки
в гортани взрываются матом,
стая старых обид
надо мною кружит вороньём...
Отрывной календарь
растеряет тихонечко даты,
но оставит печаль.
Извини, что моё – то моё.
На крутом берегу
я укроюсь в палатке из неба,
и костёр разожгу
из твоих обжигающих слов;
заварю чифирок
из обид, перепалок и гнева,
и крутой кипяток
вдруг остудит горячечность лбов.
Перепишем букварь,
поменяем страницы местами,
и начнем всё с нуля,
оттолкнувшись от буковки «Я»...
Наконец-то уснув,
сволочь-ветер утихнет над нами;
клочья чувств,
клочья душ станут словом «семья».
Списанный корабль
Вот и кончился рейс, и подписан приказ на списание.
Словно старую клячу, буксиры берут под уздцы
мой обшарпанный, мятый и битый седыми штормами
ржавый корпус. По палубам бродят юнцы,
что ещё не хлебнули ни шквалов любви, ни сомнения,
ни тревог штормовых, ни обвисшего паруса в штиль…
Всё у них впереди: будет стаксель гудеть в напряжении,
выбивать будут штевни из моря солёную пыль;
будут новые дали и мили, и рифы, и мели,
будет вахт круговерть и в загадочной дымке земля;
и салаги подхватят куплет, что допеть старики не успели;
и заложат на стапеле новый корабль. Ну, а я –
я не сломлен ещё, хоть подписан приказ на списание,
и вращает винты поршневой беспрерывный кан-кан…
Я уйду. Но прошу: проходя вдоль кладбищенской гавани –
поднимите, матросы, за здравие флота стакан!