Overture, op. 84
С места в карьер, закусив удила,
небо пускается.
Влажными комьями в стороны мгла –
ранняя талица.
Кто там проносится на вороном
кованом голосе?
Щёлкает плетью старик-метроном –
по сердцу полосы.
Дождь размывает и путь и письмо,
белит лакунами.
Под лакировкой рояльной домов –
грифели струнные.
На небелёном холсте тишины –
жилок движения.
Звуков не будет. Отныне слышны
их отражения.
Скоро органная грянет вода.
Перья-кораблики
спрячут ли моцартианство дрозда,
дудочку зяблика?
Градом рассыплется – в грохот и лёд –
синяя молния.
Кто-то оглохнет, а кто-то уйдёт –
слушать безмолвие.
2009
Волчок
Выйдет бесшумно из сонной травы
и за бочок, улыбаясь, ухватит...
Зреют в песке муравьиные львы,
шьются украдкой кисейные платья:
так уж устроено, что, повзрослев,
по заведённым когда-то законам,
каждый бряцающий жвалами лев
нежным становится мурмелеоном.
Кто-то играет луной в бильбоке,
походя в складки дорогу сминая…
серая шерсть потеплеет в руке,
будто не зверья она, а родная –
слёту споткнёмся о старый строчок
и расчихаемся – к радости, верно…
Где же ты прятался, милый волчок,
страшное чудо за стенкой фанерной?
Если бы знала, какой ты балда,
мой метлохвостый конёк остроухий,
мне бы уже не спалось никогда
под колыбельные – зимние мухи.
Сыплется ночь из худого куля –
знать, караульному крепко уснулось...
...это не нас обступает земля –
просто трава до небес дотянулась.
2011
Если хочешь...
Ещё один оперившийся день
освобождён из клетки календарной –
и лета поубавилось на шаг,
и память приросла на волосок.
Очередную улицу продень,
соединяя здания попарно,
в игольный путь прогулки, не спеша
нашёптывая время на песок.
Мне кажется: все в мире города
разделены порогами – и только,
и дело невеликое – найти,
не перепутать и переступить…
В садовых телеграфных проводах –
заброшенный скворечник-бандеролька,
и точечно-пунктирного пути
лохматая непряденая нить.
Я тщательно валяю дурака,
отмерив семикратно, бью баклуши
и созерцаю муху в мелкоскоп,
оттаскивая помыслы и взгляд
от скачущего мячиком клубка:
у саквояжа навострились уши,
и вещи потянулись марш-броском
к нему – утиным выводком опят.
Однажды нелетающий павлин,
давно не замечающий неволи,
засмотрится на ласточек – и вдруг
перемахнет ячеистый забор.
… Пасётся мой зелёный цепеллин,
гуляет в одуванчиковом поле,
не ведая поводьев и подпруг,
не признавая ни треног, ни шор.
Когда ты позабудешь обо мне,
но вспомнишь о неуловимом чём-то,
мелькавшем то и дело там и тут,
где ныне донебесная стена,
я буду – махарани на слоне,
а то и лягушонкой в коробчонке,
и, может быть, пространства совпадут,
и даже, вероятно, времена.
2010
Мой зверь
Лето богатое – сад нагулял жирок:
ягодный, яблочный, тыквенный – не зевай.
Люди приходят сюда надышаться впрок:
пыль не мука, а дорога – не каравай.
В щели забора глядят лебеда да сныть –
ловят, как нищенки, солнечные гроши.
В нашем саду только бабочкам вечно жить –
тот, кто душа, не имеет своей души.
Всем остальным – надкусить наливной ранет,
сахарной выпить воды – и пчелой на труд.
Зверь мой желанный, какого на свете нет,
Ты покажись мне, покуда ещё я тут.
Капают звёзды на землю сквозь решето,
будто бы обещают кого-то мне.
Гладить тебя понарошку – совсем не то,
что наяву прикоснуться к твоей спине.
В поле ржаном колосится трава костерь.
Думали – мёд, а открыли бочонок – падь…
Мне разрешили поверить в тебя, мой зверь.
Это – уверили – то же, что обладать.
Ты приходи – на движение и на звук,
на замирание под костяной дугой…
Мне не кормить тебя лакомствами из рук,
ибо приставлен кормилец к тебе другой.
Тёплое небо нарезано на ломти:
чёрный просоленный, сливочный голубой…
Я не могу, не увидев тебя, уйти.
Мне не позволят остаться, мой зверь, с тобой.
Близятся сумерки, надо бы знать и честь –
Там, за калиткой, куриная слепота...
Лишь бы расслышать за шорохами: я есть.
Только бы взять – и дотронуться.
Навсегда.
2014
Невремена
Cоли щепоть, гречи узелок,
молока кувшин полуведёрный.
Завели в латунный котелок
патоку и маковые зёрна,
затевали, не считая дней,
разварную лакомую гущу,
но однажды сделался слышней
колокол, за липами растущий –
будто, окунувшись в иордань,
звонницы родимой одесную,
обрела лужёная гортань
остроту и нежность игляную.
Зиму не выглядывай тайком:
просто лето, зарядя в июне,
притомилось бегать босиком
и надело мяконькие чуни.
Стайкой сам-третей и сам-десят
по траве сновавшие когда-то,
превратились в белых небесят
рыжие пройдохи-бесенята –
на едва сменившийся зубок
пробуют железо прорезное,
крадом в шерстяной кошачий бок
напускают медных блошек зноя.
Заворчат ворота, щёлкнет сныч,
в горницу неведомое впустят...
Но, покуда крученый паныч
хором граммофонствует, негрустен,
однолетний стержень череды
обвивая усиком причальным,
яблоками полнятся сады
осени моей первоначальной.
2011
пламень
крестились люди: чур-чура –
и слушали, как под рогожей
знобило землю до утра
и разливался жар по коже, –
и снова не убереглись:
подслеповаты и белёсы,
из лихоманных трещин ввысь
полезли крошечные бесы,
по трубкам червяных ходов
бежав с родного пепелища –
в подгнившей мякоти плодов
искать себе приют и пищу.
всё успокоилось. но мгла
клубиться начала над садом:
они плевали в зеркала
и роем дули на лампады,
швыряли оземь образа
и в небо тыкали ухватом…
а люди прятали глаза
и говорили: хмарновато,
и тупились, замкнув уста,
когда, со спин сдирая кожу,
погнали скупщики скота
стада былых подобий Божьих,
и шли, не замечая зла –
исполосованное стерво –
глаз не было. в них без числа
плодились бесы – или черви…
…а те, кто из последних сил
держался, видели из окон,
как свет оставшийся чадил,
во тьме свернувшись в лунный кокон,
и, убегая от беды,
грядущей радости во имя
жгли зачумлённые сады –
и пламень следовал за ними.
2014
Про Красную Шапочку
Помню: лето, лес и тени-стёжки
на подоле солнечного дня.
Будто всё игра и понарошку –
пирожки в корзинке, и меня,
наказав беречь гостинец скромный,
отправляет, не взглянув в окно,
к бабушке, которую не помню,
матушка, которой всё равно.
Дом пропал, как будто бы и не был –
к ночи начинает студенеть,
заросла тропинка курослепом
да в корзине зачерствела снедь.
Прорицают цапли на болоте,
что неровен час – и целиком
колчезубый мир меня проглотит
и заест ненужным пирожком.
Помягчеет каменная сдоба
в колыбели жаркой и пустой –
горяча звериная утроба
и мила конечной темнотой.
Тот, кому ты нужен – тщетно ищет,
разбирая человечий жмых…
Серый волк теперь тебе жилище –
чем он хуже прочих остальных?
Знать, ему недолго баламутить
честных граждан в поисках тепла,
потому что благонравным людям
хочется поверженного зла.
И охотник, будто повитуха,
раскалив заточку на огне,
радостно распорет волчье брюхо,
ставшее на время домом мне, –
и дорога, без конца и края,
схватит и потащит, гомоня –
к бабушке ли, что меня не знает,
к матушке ль, забывшей про меня?
2014
Синап
Ещё не стала инеем роса,
ещё не называют воду влагой...
Сейчас мы только сны и голоса,
обёрнутые хлопковой бумагой, –
отправленные тщательной рукой
подобно недозрелому синапу,
в подхваченную под бока пенькой
дорожную коробку из-под шляпы.
Ещё в зелёном сжаты кулачке
пунцовые светила молочая –
но девочка в переднике пике
по нас, пока неведомым, скучая,
раскроет рисовальный свой ягдташ
и, раздобыв красительные зелья,
решительную яркую гуашь
раздумчивой заменит акварелью.
Запутавшись в портьерной фалбале
и выдав свой приход бесцеремонно,
она найдёт на письменном столе
лист бристольского белого картона,
и ножницы закусят удила,
промчатся по столовой и гостиной,
нам выщелкают вещи и тела –
и вновь сомкнутся клювом аистиным.
У сердца шевельнётся бубенец,
распрыгается ветер по каштану...
я до тебя дотронусь наконец –
и обомру.
И тихим светом стану.
2011
Твоя рука
А я тебя любил.
Я помню, как меня унёс отец железным лесом: я жалобно скулил в его руках, принюхиваясь к миру с интересом. И город был, и незнакомый дом, и одноглазый кряжистый мужчина меня от куртки оторвал с трудом и равнодушно бросил на овчину, а после мановением руки велел убрать куда-нибудь подальше, и я почти заплакал от тоски… но вдруг меня обнял какой-то мальчик.
Никто еще не знал, что я – судьба. Молчали прорицательные ведьмы, по лошадиным сточенным зубам истолковать пытаясь день последний. Я был доверчив, лопоух, игруч, со взрослой уморительной гримасой охотился на свет и тени туч, из рук твоих хватал живое мясо. Меня не обходили стороной, и девушки с ладонями из шелка, пропахшими кишками и войной, любили потрепать, шутя, за холку…
Мы быстро подросли – почти друзья, немного братья, служка и хозяин. Всегда с тобой, тогда не видел я, что ненавистен и неприкасаем для всех, кто рядом, кто уже узнал моё предназначенье из пророчеств. Ты был одним из них, но промолчал, наверное, ты был умнее прочих.
Но вот однажды как-то поутру к нам подошли – знакомое отребье! – и предложили странную игру: меня стреножить неподъёмной цепью. Ты улыбнулся и сказал: «порви», и я шутя разъял стальные путы, в твоей доброжелательной любви не усомнившись даже на минуту.
Потом игра продолжилась. Они вторую цепь надели – толще вдвое. Ты подошёл и прошептал: «рискни, я знать хочу, что воспитал героя». На звенья разлетелась, лопнув, связь, и я освободился без натуги, не силой неумеренной гордясь, а благодарно думая о друге.
Шло время. Я почти забыл о тех забавах непонятных и жестоких, и отрастил свой первый зимний мех, и возмужал в положенные сроки, уже стыдясь ребяческих проказ, но радуясь любой проделке ловкой, – когда они явились в третий раз, уже не с цепью, а с простой верёвкой.
(Для сей неразрываемой узды был золотом ворованным оплачен и каждый волос женской бороды, и каждый шаг тяжёлых лап кошачьих, её плели на вечные века, в подземных лабиринтах ворожили из птичьего слюнного молока и каменных медвежьих сухожилий, из горных корешков и пузырьков прерывистого рыбьего дыханья – и не было надёжнее оков, чем эта лента, в целом мирозданье).
Какой пустяк – верёвку победить тому, кто цепи разрывал играя, но сердце говорило: не ходи, я чувствовал: она была живая, и я метался, словно во хмелю, и сбрасывал удушливую петлю… они всё знали: я тебя люблю. Тебя позвали – ты пришёл немедля…
Мне было больно. Было больно так, что каждой отделяющейся частью я понимал – сжимается в кулак твоя рука в моей раскрытой пасти… твоя рука, уверенно-тверда, как время, разветвляется и длится…
Ты больше никого и никогда уже не приручишь своей десницей.
Они глядели, грубо регоча и отпуская шутки то и дело, на пустоту у твоего плеча и на моё униженное тело. Я был их смерть – они хотели жить, как будто бы возможно неизбежность пускай не уничтожить – отложить, замуровав её во тьме кромешной, распяв ей пасть – по небеса – мечом, и в том, что нет её, себя уверить, но оскорблённый – станет палачом, но преданный – проснётся лютым зверем. Расписан по деталям рагнарёк, и цвет чернил на бледной коже мертвен: здесь каждому уже исчислен срок, и каждому его знакома жертва.
«Проголодался? Хочешь молока? Откуда ты такой?» – глядишь лукаво и гладишь несмышлёного щенка, впервые, не боясь, ладонью правой.
2009
Тепло желанное
Вот и не осталось больше снега –
выпив полведра на посошок,
бросили в попутную телегу
облачный разодранный мешок
и умчались, хлопая в ладоши
и свистя в три пальца на скаку.
Земляная высохшая лошадь
понапрасну ищет сахарку,
шаря по овражистым карманам
травяным шершавым языком –
ей бы хоть сухарик пеклеванный…
Вот и не надкусишь сапожком
яблочный хрустящий первопуток,
прогрызая стёжками тропу:
на весы аптекарские суток
подсыпают светлую крупу,
ворошат вербальные науки
лжицей – до ракушечного дна,
разбивая на синичьи звуки
длинные льдяные письмена,
разливают в мерную посуду,
отбирая те, что погорчей –
и такая жизнь встаёт повсюду,
что совсем не надобно речей,
потому что всех словес желанней
то, что через зиму провело, –
шерстяные ниточки дыханий
и ещё неловкое тепло.
2012
Фото на память
Бывший золотой, а ныне смуглый
свет валками падает на дно.
Город, как замученная кукла,
для забавы брошен за окно.
В чернозёмном вытертом конверте,
наспех перевязанном травой,
он лежит, заигранный до смерти, –
краденый, разбитый, неживой...
Памяти цветная фотоплёнка
заросла царапинами лет –
белокурых улиц и ребёнка
(кажется, меня) почти что нет.
Будто не бывает по-другому,
время, декоратор шебутной,
с хрустом вырезает из альбома
ножницами – тех, кто был со мной,
шелестит страница за страницей,
и на тех, кто землю бременит,
смотрят нестареющие лица
в круглые окошки сквозь гранит.
2016
хозяин
ты бы не здоровался со мной,
глаз не подымал, заблуда встречный…
лес на слух и ощупь – соляной,
а на вкус и запах – огуречный,
из него дороги к людям нет,
хоть до деревеньки путь недлинный,
по кустам рассыпался рассвет
огненной сверкающей малиной.
разобрать речей твоих узор
мне непросто – словно издалече,
потому что с некоторых пор
я не говорю по-человечьи…
стелются лохматые дымки
над еловой стрельчатой оградой:
крайние дома недалеки,
ведомо, тебе там будут рады –
ты им обо всём порасскажи,
навернув за ужином окрошки,
духовитой москатилью лжи
сдабривая правду понемножку,
табачинку выдуй из ноздри –
до побасок жадны человеки,
только обо мне не говори,
будто и не видывал вовеки,
будто белопламенная мгла
разметалась без конца и края,
память опалила и ушла,
на снегу следов не оставляя,
канула в дубовое дупло
и такое в спину нашипела,
от чего от сердца отлегло,
да оно само окаменело.
шаг мой невесом – по свежим рвам,
маленьким берлогам и могилам,
где, свернувшись, дремлет сон-трава,
спят в обнимку примула и сцилла.
в козью шаль с хрустальной бахромой
дальнее укутано зимовье:
на меня в окно хозяин мой
смотрит взглядом пристальным, котовьим.
2011
Элли и Кот
В синем кувшине остыл компот,
страшный забыт чердак…
Элли теперь не одна – с ней кот,
встреченный просто так:
кот не чеширский и без сапог,
с миром накоротке,
просто сидит, подставляя бок
солнышку – и руке,
щурит внимательные глаза,
слыша шмеля в траве…
Элли смеётся, впервые за
целые жизни две,
за небольшое своё житьё
(тысяча лет до ста).
Элли понятно, что кот – её
и что она – кота.
Но, подбирая слова с трудом,
словно бросаясь в бой,
ей говорят: «У кота есть дом,
он не пойдёт с тобой.
Элли, пойми – и навек усвой,
дабы избечь невзгод:
каждой душе предназначен свой
хлеб, государь и кот».
…А у кота над бровями – знак,
тёмная буква «М«.
Элли молчит и не помнит, как
жить без кота – совсем.
2012
первый снег
норд-вест несётся вдоль забора,
всклокочен, голоден и дик,
грызёт ступени, по которым
нисходит в мир Архистратиг,
заходится слюной и лаем,
то завывая, то рыча…
идёт архангел, согревая
округу пламенем меча.
в руке – волчец, а не олива,
и город, облачённый в бязь,
его встречает, торопливо
набросив белое на грязь…
…на крыши, клумбы и ограды
из горних ледяных садов
летят безмолвно мириады
микроскопических цветов
и укрывают
собор и площадь, лье и ли,
траву и камень – но не раны
свежераскопанной земли.
2024
сестра
за полночь. стук лопаты
на ледяном дворе.
юноша-император
едет к своей сестре
первопрестольным градом:
чтобы добраться к ней,
ни лошадей не надо,
ни золотых саней.
дверь приоткрыли, что ли?
холодом повело,
будто со снежной воли
кто-то зашёл в тепло,
не проронив ни слова –
тяжки и велики
платье с плеча чужого,
бальные башмачки.
сомкнуты веки-шторы
и куролесит чорт
в старом дворце, который
выстроил Франц Лефорт.
путь у сирот короткий:
выйдут на белый снег
в жизни былой – погодки
и близнецы навек.
лобное пусто место,
дремлют острог и скит…
льду в иордани тесно –
пятую ночь звенит.
2024
снег
сначала сахар был, и леденцы
свисали с крыш, и сахарную пудру
с ветвей сметали крыльями под утро
оставшиеся в городе скворцы.
потом была мука, и колобки
сажали в ледяную печь, и баба,
как добрый голем, простирала лапы
и скалилась – почти что по-людски.
а нынче крупной соли из куля
отмерили и высыпали столько,
что зачерствевшей кажется и горькой
и без того несладкая земля.
2023
дерево
низкое небо – камень лабрадорит,
облачность не становится переменной…
дерево средних лет у стены стоит
в осени по единственное колено.
падают листья, щёлкает метроном
измороси, сбивается ритм сердечный…
дерево раздевается перед сном –
может, обыкновенным, а может, вечным –
вглядывается в жёлтый квадрат окна,
там натюрморт: настурция, мак, левкои…
дерево доверяет зиме – она,
если не успокоит, так упокоит.
чёрные стаи тянутся по стерне
синего прежде, ныне седого поля…
дерево засыпает, а быть весне
или не быть – свершится по зимней воле.
2024
беги
трубя, охота мчит
по неземным лесам –
кто схвачен и закрыт,
кто затворился сам,
то снегом, то листвой
влачит свой вечный век
зверинец кочевой,
передвижной ковчег.
по клеткам – значит врозь,
но всё равно впритык.
поскрипывает ось,
торгуется мужик
в шагреневом пальто,
заносчив и усат:
кого-то в шапито,
кого-то в зоосад,
кого-то – целиком,
кого-то – пополам…
…а твой невольный дом
разворотили в хлам.
оставив навсегда
житейский неуют,
беги, зверёк, туда,
где больше не убьют,
по лезвию огня –
через последний зной…
ты встретишь ли меня
в стране своей иной,
когда взведут курок,
когда сведут на нет,
когда вздохнут: «зверёк,
беги на белый свет»?
2024
часы
по минуте, дню и году
вышло время на свободу –
расплескалось, как река,
стало вечностью слегка.
затопило половодье
небоземные угодья –
стёрло слово и число
и под землю истекло.
из-под корки заскорузлой
время выпустило русла:
мерно бьются родники –
люди, травы, пауки,
чистой жизнью налитые…
лишь часы стоят пустые
и кукушки спят впотьмах
в их покинутых домах.
2021
погибать не помирать
вечер медленный и хмурый,
лягушачье бре-ке-ке...
расставляет чёрт фигуры
на прокуренной доске.
слева рать и справа рать –
отчего бы не сыграть?
мастерство не продаётся –
это, братцы, не душа.
из туманного болотца
слышно звяканье ковша.
навьим чарам грош цена,
коли голова ясна.
напрямик помчались кони,
затрубили вздор слоны –
прежде тёплые ладони
стали разом холодны,
и смеётся – бре-ке-ке –
белокурый ферзь в руке.
стук по дереву всё чаще,
ночь смыкается, а в ней
по-над сердцем проходящий
светит месяц всё ясней.
чёрт играет вразнобой –
то с тобою, то тобой.
ножик плавает в кармане,
серебристый, как плотва, –
всё свежее ветер в ране,
всё светлее голова.
а твоя ли это рать?
погибать не помирать.
2021
перед заморозком
среди кленовых эполет
и груд вишнёвого батиста
торчит смоковницы скелет –
живой, но до сих пор безлистой,
и небу, вспомнившему вдруг
о саде – в двух шагах от мая,
грозят её двенадцать рук,
сухие кулачки сжимая, –
как будто в том повинен был
заснувший в солнечной телеге,
что снег апрельский опалил
её поспешные побеги.
вокруг бело, как на балу –
ренклоды, мелбы, бергамоты…
и лишь она одна теплу
не верит – будто знает что-то.
2021
Дому твоему…
«Дому твоему подобаетъ
святыня Господня
въ долготу дней»
невидимы случайным встречным,
стоят повсюду под ружьём
они – всеведущи и вечны,
но безъязыки в мире сём.
все вероятные исходы
игры, интриги и резни
в границах заданной свободы
умеют рассчитать они,
и, милосердые, рисуют
сначала знаки, после сны,
и в зеркало, как в дверь глухую,
стучат с обратной стороны:
«туманен замок твой и зябок,
и долгие недолги дни,
но шею, свёрнутую набок,
узрев, умри или казни –
уже в пути дурные гости», –
задребезжит, темнея, гладь
вослед шагам и стуку трости,
и голосу: «…не миновать».
кому печаль, кому потеха –
сатрап, ублюдок, идиот…
и только гатчинское эхо
его по имени зовёт.
2021
холст
где был очаг – осталась паль
с поскрёбками на дне.
…он уговаривал печаль
не приходить ко мне.
был подозрителен уют
и тягостен покой,
да так, что королевский шут –
и тот махнул рукой,
за разговорной молотьбой
расслышав наконец,
как на маротте сам собой
заплакал бубенец,
не проболтавшись никому
пустым латунным ртом:
печаль притронулась к нему
невидимым перстом.
…он полюбил печаль с тех пор,
когда, назвав сестрой,
меня забрал ночной дозор
в свой разношёрстный строй,
бил барабан и лаял пёс,
посверкивал мушкет…
он из чулана холст принёс
и занавесил свет.
2024
cuptor
над городом и миром хватко-ловко
невидимая трудится духовка
без роздыха который день подряд:
по правилам кондитерской науки
в безмолвии, как в тесте, тонут звуки,
на противень уложенные в ряд, –
и, горечью степной благоухая,
затягивает корочка сухая
дневные голоса, исподтишка
преображает звонкое – в глухое:
цикадный треск и стрёкот козодоя,
и дудку корабельную сверчка.
становится плотней и горячее
пленённый воздух в дрожжевых ячеях,
и кажется: ты сам уже внутри,
в июльском свежевыпеченном хлебе –
и понапрасну ждёшь, когда на небе
спохватятся: горшочек, не вари!
2024
узелок
кого забыли наперёд –
того отыщет снег:
по спящим улицам пройдёт,
как бывший человек,
минуя сеть бродячих свор,
сбиваясь на полёт,
заглянет в каждый божий двор,
где все наперечёт,
и ночь, отбросив лунный нож,
сболтнёт – твоя взяла! –
о том, чьё имя не прочтёшь,
не раздобыв тепла:
куда-то наискось и ввысь
несла его строка,
да только буквы напились
парного молока.
пока врубается конвой
в раскидистую тьму,
не признавайся, что живой
покуда, никому –
назначат суд, объявят срок,
отправят налегке…
и снег завяжет узелок
на скомканном платке.
2021
ботаническое
сгоришь – и не преминут заменить пустую лампу в параллельной схеме. ослабевая, волокнится нить, но всё ещё удерживает время, разбухшее огромное зерно – от бесконечной, но колючей ости кусками отделяется оно, как мякоть переспелая от кости. наполовину житница пуста – но, бестелесным сеяна народом, не собрана ещё пшеница та, что сварят мне – с орехами и мёдом. не рухнет небо – приплетётся вниз неторопливым пасмурным пешочком, но я опять рассаживаю жизнь по торфяным и глиняным горшочкам. проснётся семя, вздрогнет черенок, прокатится сиреневое пламя, и сломанный древесный позвонок навстречу солнцу выстрелит волчками, и для того, в ком столько темноты, ни выхода не знавшей, ни ответа, затеплятся пунцовые цветы – неважно наяву какого цвета.
йольское
украденное время под уздцы ведут куда-то – знамо, на ночлег. орехи, шишки, звёзды, бубенцы смиренно спят, завёрнутые в снег. в сугробы, как в игольное ушко, дорога вдета – и кому из нас не кажется, что дом недалеко и есть куда вернуться хоть сейчас? гуляет ветер со смычком окрест – по случаю скрипач и шерстобит. идёт охота к перемене мест по следу – и в олений рог трубит. над пеленой, сокрывшей неуют, шарами новогодними висят лиловый свет, которым нас убьют, и золотой, которым воскресят.
лоскутное
фильдеперсовая знать фильдекосовая свита… каждый суслик хочет знать, где ползёт удав несытый и бесхозный агроном хвалит сонное болото, воздух пробуя веслом по дороге на охоту. с одуванчиков руно состригали пуд за пудом – вышло тонким полотно, да не рвётся почему-то: чтобы равной шёлку стать, грубой пряже простолицей едкий натр пришлось впитать да горелкой опалиться. тряпкой смахивали дни с витража желанной воли, шили крылья – а они оказались парасолью. натыкались на стекло, но печалились не слишком, и размашистое зло становилось жалким злишком. чтобы не пытать судьбу ни деянием, ни словом, время спрятали в гробу стоеросовом дубовом, но по-над земной тюрьмой, караульного навроде, медный маятник немой сам собой по небу ходит.
острое
однажды сквозь небесные мосты прозрачные – увидишь с высоты свой город, оставляемый без боя: там нитями дороги и реки окрестных дач цветные лоскутки сметали наспех в полотно рябое. там скоро будет вечер – без примет. из-за заборов чуть заметный свет – окно с окном – устроит переглядки, задышит маттиолой темнота и в сонном муркотании кота услышится родное: всё в порядке, – уже не слухом, чем-то изнутри, – так близко, хоть возьми да отвори и выйди к тёплым ним – да вот досада: уже и обернуться тяжело – дорогу застит острое крыло, но ты смотри – покуда хватит взгляда.
Жуковский
Когда мне случится без ума грустно, то я заберусь в свою горницу и скажу громко: «Жуковский!» И всегда станет легче…
Из письма Марии Мойер (Протасовой)
когда не воин ты, а посылают в бой – и неподъёмен лук, и ни стрелы в колчане – махнёшь рукой: пусть всё идёт само собой по древнему, как мир, закону умолчаний. всё выберет себя и сбудется само, и станет жизнь простой, но будто посторонней. пока внутри горит последнее письмо – светлы твои глаза, теплы твои ладони, пока не ясно, что Париж не стоил месс, что в пепле, где судьба покоится иная, лежат алмаз – не бриллиант, а стеклорез – да вечная игла кощеева стальная. кому-то приговор – сума или тюрьма, кому-то на войну, а нежным и бескостным всё лето повторять: «скорее бы зима», – надеясь микрокосм приблизить к макрокосму, покорно выносить, что не перешибёшь ни плетью, ни слезой, – почти по-стариковски, но, зная, что никто не отзовётся, всё ж как часовой, твердить заветное: «Жуковский!»
вербное
мне кажется, я стала выше за этот месяц или два. дожди перестилали крышу, спустя льняные рукава, и строем – под бурлачьи песни и водяные молотки – на воздух, тронутый болезнью, из ниоткуда шли ростки. им долго не хватало света – побеги хрупки и бледны, но в них живут Господне лето и радость вербная весны. они нескладны и нелепы, и подрастают вразнобой, но, уходя в родное небо, меня уводят за собой.
кройка и шитьё
подол портниха обвешит и выпустит запас – мой белый город перешит как платье, много раз, надставлен вдоль и поперёк и перелатан весь: там – свежей ковки водосток, стеклянный замок – здесь. (…там голубятня и кино, и бальзамин в окне…) не по плечу уже давно мой бедный город мне. что за беда – наряд сменить, уже не свой – отдать? да только на живую нить сметали нас, видать. за ветошью и мишурой – чуть по-иному глянь – вдруг проступают строгий крой и вековая ткань, и нераспоротая гладь – до малого стежка… да жаль – ни пуговки ни взять с собой, ни лоскутка.
ковчежное
скоро пора предъявлять подорожную – встретит псоглавая стража ковчежная. если загадывать – то невозможное. если отваживать – то неизбежное. крадом подкатится под ноги, подлая, и опрокинет змея-гололедица. над головой, словно силы бесплотные, зимние звёзды пронзительно светятся, будто бы путы созвездий разорваны: нет Ориона, Тельца и Возничего. как ни настраивай трубы подзорные – небо растёт и меняет обличие, будто уже на исходе бескормица и на пороге цветение вешнее. ладилось долго, да быстро исполнится – куль завязали, да брюхо прорешливо. как по морям-по волнам не трепало бы дом с затворёнными наглухо ставнями, каждую ночь на смолёную палубу звери выходят – и машут оставленным.
Немезида
в бессолнечном начале ноября я обрезаю розы – может, зря. земля накрыта лиственным брезентом, секатор клювом щёлкает – никшни! но зелены бутоны – вдруг они продержатся до самого адвента? под окнами на грушевом альте всю ночь играл норд-вест, и только те, с кем попрощались – но не на вокзале – под утро приходили чередом, в глаза глядели, звали в новый дом, а как добраться, так и не сказали. ну что же, люди водятся и здесь: кому-то хлеб насущный даден днесь, иному – мёд пустынный да акриды… так, состригая мёртвые цветы с куста живого: «Мнемозина, ты?» – вдруг спросишь, и услышишь: «Немезида».
Ладонка
Звери непраздны, недолги и хороши – злом и добром не отравленный перегной. Глину согрели в ладонях, шепнув: дыши, четвероногим не будет земли иной. Но иногда, поперёк вековой судьбы, что-то случается – ведомо, не одну душу звериную подняли на дыбы, ростом переназвали хребта длину и повелели распяленной ввысь – иди, прямохождения одолевая боль... Словно зашили мешочек тугой в груди – смолка, боярышник, ладанник, гоноболь... Так вот и ходится – странно и вопреки, шествуя над травой, а не в ней ползя. Медленны лапы, обутые в башмаки, на четвереньках привычнее – да нельзя. Люди, не знающие: иногда живой – лишь на отмеренный срок, а не на века, – не понимают молчание или вой из-за пределов привычного языка и попрекают: натешился, а теперь в лес убирайся – и там на луну ори... Только кровит она, если ты снова зверь – ладонка человеческая внутри.
Снежный шар
Бывает, как заснёшь накоротке, увидишь лавку в дальнем городке. Игрушки расписные на витрине, недолгие, как подобает глине: избушка, белка, обезьянка, ёж, щелкунчик, что на Фридриха похож, и шут в заплатах итальянской штопки, – ютятся в многокомнатной коробке. Разглядываешь зайцев и слоних в нарядных незатейливых узорах, и кажется, что всё начнётся с них – всё сбудется нечаянно и скоро: рождественская ель, и светлый дом, от мира заслонённый снегопадом, и мурчаливый кот, и спящий рядом теплолюбивый пёс, и на потом отложено не будет ничего… И ты проснёшься. Будет Рождество. Ты в снежный шар посмотришь, не мигая: там дом другой и женщина другая, и пёс другой, и вовсе нет кота, по ели – от подставки до верхушки – гуляют незнакомые игрушки, и за окном – иная высота… И тихо по протоптанной воде уйдёшь за снег – единственный везде.
межсезонное
по одиночке и по две (а там, где двое – там и третий) фиалки в летошней траве, как потерявшиеся дети, неловко прячутся – одни в январском межсезонье странном, где малосолнечные дни набиты войлоком тумана и, монохрому вопреки, среди шипов и веток лысых горят призывно огоньки пунцовых бусин барбариса. должно быть, взятое взаймы – оттуда грош, отсюда малость – но в доме нынешней зимы не по-толстовски всё смешалось: толчёный лёд, синичий звон, листвы полуистлевшей трепет… как будто кто-то из времён минувших – будущие лепит.