Ирина Чуднова

Ирина Чуднова

Все стихи Ирины Чудновой

* * *

 

...злой ветер воет парией в трубе, пока ты спишь, я говорю себе,

составив лодочкой озябшие ладони: на пять восьмых спаси и сохрани,

и раствори печаль утрат в любви, пусть боль разлук вовек нас не догонит.

 

Надмерной безразмерною строкой пишу куда-то в небо: «милый мой…»,

за шелест букв хватаясь, как за звенья единой неисхоженной цепи –

в которой «бэ» и «мэ», и «не» и «ни», и «жи» и «ши» горчат без сожаленья,

без одобренья рук чужих и глаз, поскольку этот голос не предаст,

и это небо зиждется покоем: покоем хаоса, покоем темноты,

покоем ветра – чтобы вить мосты над одинокой и мятежной бездной,

над бесконечной тайной «да» и «нет», над пухом звёзд,

                                                                                        над скальпелем комет –

бездонным августовским знойным одеялом так нежно укрывающим постель,

что хватит до апреля, и апрель придёт и зацветёт земным и алым.

 

Ну, а пока, по кромке февраля идём с тобой: заснежены поля,

как остро здесь я ощущаю слово – его выводит дудкой снеговой

сестра-позёмка, колет рот иглой и прошивает ниткою суровой.

 

Слеза кровит и просит замолчать, коль скоро на устах моих печать,

а руки заняты, вцепившись в грубый посох, там за спиной мешок,

                                                                                                  в мешке – стихи,

то каменно тяжёлы, то легки, и книжной пылью время их заносит,

и звёздной – небо.

                             Вон к ногам метель бросает прихотливо канитель, волчок,

силок, бесплотный детский лепет, обрывки от просроченных газет,

сухое тленье прошлых сигарет, и чай спитой, и птичьих крыльев трепет

над морем в южный полдень, трын-траву, сознание того, что я живу

пока дышу, пока клюёт синица в висок усталый, в горло, под ребро

за неуместной в зиму болеро, но я иду, и пишется страница.

 

И чтоб потом, в уютной тишине, в тепле приветных стен, где ты протянешь мне

ломоть посыпанного крупной солью хлеба, и я отвечу всем, чем буду – «да!» –

на три восьмых исчерпаны года, и цепью слов исхожено полнеба.

 

…и ласточка мутирует к сове

 

I.

 

…и ласточка мутирует к сове – чей глаз как жёлтая полоска

из-под двери, а ты лежишь на свежей простыне, тебе шесть лет:

ты мал, пуглив, безмерен и любопытен. Тени на стене рисуют

крыльев мах и посекундно меняются: ты замер беспробудно,

ты жмуришь страх, ты в доме и вовне. Ты – ветер, и колышешь

кроны ив, движением ресниц стреножишь время сторожкое,

лишь потому раним и чуток, что на долгий миг доверил сердечный

стук дверному косяку и замер ожиданьем скрипа несмазанных петель.

 

                                    Она безлика, но ощутима. Смерть. Она в дому.

 

Пространство упирается в глаза, рождая красный отсвет на сетчатке,

клонируются тени – отпечатки совиных крыльев. Майская гроза, и та,

не заглушит их чёткий след: полночный шорох, метроном печальный –

назад тому две ночи умер дед. Сосновый гроб стоит в угрюмой спальне –

потусторонней мебели предмет. Там сладковатый обморок сирени

тревожит надзеркальный креп и забивает ноздри.

 

                                                                  Эхо тени и тени эха –

дед был глух и слеп, и молчалив, бездвижен, недвижим, лишь

вязкий сип, надсадный голос лёгких, подсказывал, что дед пока что жив.

Босая смерть облизывала стёкла на всех часах. Сырой рассвет

день ото дня худел. Замком гремел, как тощая сиделка,

когда входило утро. Стрелка на дедовых часах умаялась вконец,

замкнув собой дыхание и боль. Ловец разжал ладонь: и загнанная

белка легла ничком в сердечном колесе.

 

                                                     Теперь ты учишься не доверять росе:

сирень, гроза и все, и всё вокруг тебя подыгрывает смерти. Ещё минута

и – светает.

Там что-то шаркает… застыть? кричать? …вот-вот!!

 

Но это бабушка идёт. Дверь, наконец, скрипит.

 

И всё в тебе мгновенно засыпает.

 

II.

 

Ты ни за что губами не коснёшься уже чужого дедовского лба.

Но первым твой ком земли ударит в крышку гроба. Отступит смерть.

Сова и ты – вы оба сочтёте ласточек в промытой вышине

над кладбищем. Поверх чужих могил. И ты почувствуешь,

как дед тебя любил: сурово, сдержанно, необычайно –

что было сил – и в отходном бреду.

Так ложечка кружится в чашке чайной и увязает в сахарном меду.

 

Бабуля доживёт до взрослых лет. Твоих. Уйдёт внезапно.

На кладбище соседка и сосед поедут. Там ты осознаешь: дед

не был отпет, как следует. На ватных ногах домой вернёшься.

Молод. Сед. Глядеться в толщу лет – чужих, своих, непрожитых,

нестрашных, какие есть. На завтра съешь обед, тот что был сварен

бабушкой. Домашних харчей забудешь вскоре вкус и цвет.

 

До той поры, когда… Сирень. Сосна. Снята на отпуск дача на берегу

реки. Луна и ласточки. Любовь. Полоска света прорежется из-под

дверной доски. Но детские секреты рассказывать не станешь милой.

С ней меж свежих простыней так славно, так легко молчать про это,

как отсчитать по списку кораблей свою судьбу.

Гроза. Начало лета. Стрекочут насекомые в траве,

цикады и кузнечики – поэты.

 

...и ласточка мутирует к сове.

 

 

Луние

 

Я к тебе наобум, без-звонка: взрежу дверь

                                                                        не-своим ключом,

ты с работы, как водится, в десять. Дежурно меня

                                                                                  пожурив,

угостишь виноградом, одаришь чилийским вином,

пряным кофе малайским и яблоком белый налив.

 

– Как там твой мирный атом? Шелестит

                                                                 словесный

                                                                                  камыш,

пальцы на все голоса по запястьям,

                                                         шее,

                                                                 спине…

 

…время выпорхнет неделимо-квантово, как мотылёк,

                                                                                     лишь

пара наших галактик приветом для НАСА

                                                                  завертится

                                                                                     в вышине.

 

Друг у друга станем выхватывать кружку воды ледяной,

обливаясь, хихикая. После ты будешь курить, а я

загляжусь в небесный пейзаж над уснувшей Москвой –

бесшумная, плавная словно плёс, невесомая.

 

У кровати на взводе мой Никон, сфокусирован

                                                                           телевиком

в бесконечность. Кивнёшь на Луну –

                                                     «ты сегодня к ней или ко мне?»

И Луна подмигнёт лукаво, прикроется облачком,

да покатит на запад в распахнутом чёрном окне.

 

Махсом

 

Этот мир – не игра-мишура, дело очень серьёзное, детка,

зажмурь уши, разуй глаза, не хнычь, не скули и не бойся,

зачерпни же в ладонь, сколько выдержит, талого ветра,

прошлогодней водицей умойся.

У тебя над макушкой мирт, как у бога, но гуще и шире,

у тебя под ногами ритм: дважды два, послезавтра – четыре.

Послезавтра накормят и выдадут нужные свойства,

послезавтра и выживешь, а сегодня не хнычь и не бойся.

 

Поезд мчится повдоль кольцевой, дребезжат перегоны-вагоны,

наш привычный, людской-городской, человечий коллайдер адронный,

машинист эталонно плечист, переполнен шального азарта,

возгоняет погонную жизнь из вчера в навсегда, в послезавтра.

Тормозами скрежещет, угля и бензина не просит,

пролетает наш поезд «сегодня» и «лето», летит мимо «завтра» и «осень»,

но едва трубадуры немы у конца остановку пропели,

долетает до края зимы, до утра, до апрельей капели.

 

Как вы там, пацаны? как вам дышится, пьётся и спится?

как живётся и мрётся вам, элементарным частицам?

как там ваши заначки и нычки, заточки, малины и схроны?

Отженил ваши кочки-кавычки подземный коллайдер адронный,

раскатал весь вагон на протоны-нейтроны, глюоны-бозоны,

склей теперь воедино и наново, в вечный, живой и огромный,

сопричастный друг другу, встающий на хилые плечи, на чужие, свои –

наш измученный рой человечий.

 

С ржавым лязгом и вонью двойные разъедутся двери,

омываемы ветром, мы двинем на свет, каждый голоден, прав и безмерен.

Там, где чистая музыка сфер грозовой разразится октавой,

нас пред шелестом крыльев незримых и медью небесной поставят.

И поставят так прочно, как ставят свечу к изголовью,

воскрешая упорство и честность, жар сердца и силу воловью,

потому, что в час-пик ты за поручень крепко держался

и собою нас всех удержал, и уже ничего не боялся.

 


Поэтическая викторина

Между адом и раем

 

«Полиция Канады обнаружила плантацию марихуаны,

охраняемую тринадцатью чёрными медведями, как

сообщает агентство The Canadian Press».

mixtv.ca и ведущая Татьяна Субботина

 

между адом и раем

между адом и раем

конопляное поле и

тринадцать медведей

и свинья вислобрюхая

с ними полиция

между адом и раем

конечно полиция

простые ребята

по слухам канадские

и свинья вислобрюхая –

 

смейся! после расскажешь

внукам о том, как ты жил, как

ты выжил во времена новостей о

локальных кровавых войнах

и великой кибервойне

на которой сгинули

твои-нетвои ровесники –

одни захлебнулись смехом среди соцсетей

другие не пережили абстиненции лайков и котиков

перекормили друг друга репостами

и все умерли, умерли!

 

и тогда твои внуки спросят:

– скажи, дэд! – правда ли, что

на той вашей войне выжили только

тринадцать канадских медведей

и свинья вислобрюхая?

ведь сегодня за каждым окном

мы видим лишь – одно это поле

конопляное поле

между раем и адом?

между адом и раем…

 

...но если прислушаться

к пыльным порывам ветра

в них отчётливо проступают обрывки

истошного смеха

по чёрным канадским медведям

по свинье вислобрюхой

и пароли от ада и рая

и читкоды, читкоды чтобы

хоть кто-нибудь, может быть ты,

хоть когда-то осмелился 

перейти конопляное поле

вброд вбред взыбь

 

перейти

 

и закончить большую войну

и воскреснуть.

 

20.03.2019 г.

г. Пекин, Лунцзэ

 

Надмодернизм

(аллюзивное)

 

Н. Зонову

 

В час, когда всё дотла догорело, осталась одна зола,

и дожди остудили прах, ты в землю воткнул два кола,

на белый повесил тулуп из зайца, на красный – картуз,

и кровавое солнце лепилось на спину в бубновый туз.

 

С колотушкой явился февраль, нарыдал поднебесье чернил,

гопота расколола фонарь над аптекой в метель – ты чинил,

подобрал наконец башмачки, что в тот месяц всё падали на пол.

Положил эти ночи на дюжины стонущих плеч –

хорошо б наконец от зимы отдохнуть и прилечь,

но слезилась зануда-свеча, воск в клепсидры истории капал…

 

Небо узкое хмурится, жрёт провода и плюёт шелуху ворон,

ежедневно в Останкине башня играет реквием солнечных похорон, 

и в окрестных домах реновацией грезят глазницы,

но страшатся её, подтянув по-хрущёвски балкон

к подоконнику. Если тебе не спится и чтобы не спиться,

забаррикадируйся вирусом, космосом с тысячи тысяч сторон.

 

И сполна отработав свой ад, номерку на ноге вопреки,

я, быть может, узнаю, в какую манипулу встанут мои стихи

и какой позвоночник им флейтой положит посмертный Вергилий.

Надевай же на правую руку митенку с левой руки,

на той самой подножке, на плахе трамвайной тоски,

на которой пристало стоять, пока нас до конца не забыли. 

 

Пока нас наконец не зарыли. До дыр замусолив тетрадь –

если надо стихи объяснять, проще лошадь у бабы отнять

на скаку – пусть пожар до венцов нижних избы-читальни залижет,

как котят. Так-то, брат, Геродот-Герострат, жги глаголом –

                                                                       они не горят, я же вижу! 

 

04.02 – 26.03.2018 г.

г. Пекин, Лунцзэ – г. Москва, Тимирязевская 

 

Небо ль

 

к Артёму

 

Там, где солнце клонилось к западу, а все реки к востоку текли,

я гляделся в стоячее небо над городом, которое выше любви,

поднимался на цыпочки крыш сквозь гранёный вороний грай

в наше медное небо, что выше любви, под которым твой ветреный рай.

 

Глядя в южную сторону кладбища и на север, за пыльный вокзал,

грыз я ревности кислое яблоко и неверием веру низал

в ожерелье вечерних фонариков, в многоцветье ладей-площадей –

пусть прекрасной удавкой затянется вокруг мраморной шеи твоей,

пусть мигает тревожной морзянкой, не давая тебе продохнуть –

я желаю почуять, как жарко затрепещет мятежная грудь,

надышаться твоей непокорностью, кисло-сладкое пламя разжечь,

окунуться в лихую, притворную и обманчиво-нежную речь.

В лепет улиц, проспектов ворчание, в гулкий шёпот твоих тупиков,

но прислушайся – больше отчаяния – шорох-шелест влюблённых шагов.

 

Ты – моя-немоя, ты – неверная, ты – единственная… Гром-гроза

обернётся небесной стервою, чтоб удариться в пыльный вокзал,

завертеться на скользких перронах – спотыкаясь, бегут со всех ног! –

через площадь, меж клёнов зелёных: на восток, на восток, на восток,

и щекочут асфальт твоей кожи вдрызг истоптанным башмаком,

расцарапывают нерасхоженным остро-лаковым каблуком,

трут и давят автопротектором, траком гусениц: вот же! лови –

задохнись пряной сыростью-нежностью человечьей невечной любви.

 

Я безумен. Я пьян непомерной тёмной властью над плотью моей,

я брожу как чумной среди скверов, между улиц, дворов, площадей,

в переулках, в навеки заброшенных, вкрай исхоженных уголках –

чтоб тебя, моя злая, хорошая, среди тысяч людей отыскать.

Будь со мной – и синкопой нервной мендельсон в водосточной трубе

грянет с крыш – я останусь верным даже ветреной слишком тебе

навсегда. Может, муки пожарища нам судьба приготовит – приму –

твой гранит, твой костёл, твоё капище, твоё торжище, суд, и тюрьму.

Минут годы, иссякнут, раскатятся на жемчужины лёгких минут,

там, где солнце всё клонится к западу, реки так же к востоку текут.

 

В час, когда запираются двери, через сорок сорок-сороков

наконец я тебя перемеряю миллиардом надменных шагов.

Навсегда доверяюсь: печальная, в этот час за собой позови

в наше небо, что больше отчаяния, слаще лета и выше любви.

 

* * *

 

…обстоятельством образа действия, чтобы ловить на лету полновесно крылатых демонов и собак, я хотел заказать себе маету-маниту, чтобы понять «куда» через предощущение «как». Но прохудилась лодка, и мой истукан-стакан, гордый каменный гость, бодро идёт ко дну, подгоняя волну. Я натираю мозоль, полируя гвоздь, я объявил с утра старому миру беду. Грустная девочка, вот тебе ключ и наган, вот тебе кружка воды и алаверды – вот тебе гвоздь. Я шёл возмутить ураган, тот, что сметёт сады, и пруды, и чужие труды. Только на целый мир не хватило сил: я откосил от политики и войны, я и от чтения книг давно откосил, лишь заголовки газет, да и те мертвы. Спросишь, на что тебе гвоздь? Меж всполохов зарниц тени твоих ресниц, как всегда, – правы, я же когда-то хотел выпустить птиц, этим гвоздём пробив тлен своей головы. Так что, держи и скажи: вправду ль тебе тепло? девочкам непременно нужен достаток и кров, мой параплан-жулан нынче лёг на крыло, значит лечу туда, где мир юн и здоров. Освободясь от пут, мой сорокопут глазом косит – плотояден до гроба доски, с ним солидарен, за лёгкую пару минут тоже снимаю с себя узы любви и тоски. Слышишь, прощай! и забей в доме своём этот гвоздь, что-то полезное сможешь повесить потом.

 

…я обстоятельством времени принял «авось», а обстоятельством цели – «за негасимым огнём».

 

Огурцы идут на небо

 

Ножиком вырваны души у огурцов

Срезаны жопки

С. Касатов

 

все огурцы,

которые ты нарезала

на салат своей непутёвой жизни

идут на небо –

идут строем,

повзводно поротно

побатальонно

идут на небо

дать отчёт в том

была ли ты годной хозяйкой

достаточно ли наточены и остры твои ножи?

весьма ли сноровисты пальцы?

хорошей ли сытной бывала заправка к этим твоим салатам?

 

боишься быть оклеветанной огурцами? –

не надо! не бойся! они

наверняка

прихватили с собой на небо хоть одну

веточку укропа

свежего и душистого как твой утренний кофе

как святое причастие

 

уж она-то не даст соврать.

 

25.04.2019 г.

г. Пекин, Лунцзэ

 

 

Пересекая рельсы

 

Над водою случается небо пятнисто, как шкура питона,

перелётные гуси уносят меж перьев на запад,

подальше от дома –

пёстрое небо в гомоне криков расстрельных

к мёртвым навеки несут.

 

Здесь пути каменисты, порожисты реки, неявны дороги,

ты присядь, присмотрись –

здесь скитаются странные боги,

и миры бесконечные в тесных карманах таятся,

их боги, как яков, пасут.

 

Раз в четыреста лет эту землю туманы накроют,

раз в четыреста лет здесь пройдут неизменные трое

по дороге незримой в рассвет.

Видишь – мудрость труда, с нею честность героя

и детский наивный привет.

 

Старики цепко держат друг друга,

Переменам и ветру подруга, с ними девочка в пёстром дань-и*,

так и ходят сквозь время по кругу,

бесконечных веков супруги,

осеняя бесплодность округи совершенностью жезла Жу-и**.

 

Приглядись, как светло ступает

с рельса стального на шпалы, всему потайному открыта,

возвышенна и легка, не боясь ни огня, ни шакала,

на бетонные-тонные шпалы

в пионах, как кровь густо-алых, небесная синь башмачка.

 

28.07.2018 г.

г. Пекин, Лунцзэ

____________

* дань-и – традиционная крестьянская одежда из хлопка

в Среднем и Северном Китае.

** жезл Жу-и – атрибут исполнения желаний,

нечто вроде формулы: «быть по сему»,

«исполниться по велению сердца».

 

После концерта бездарной пианистки

 

…послушай: здесь ещё совсем недавно жили, звучали ноты, но:

но музыка из них ушла, иссякла.

Оглохла, охромела, отсырела,

безглазая, безвольная, немая, упала

пустым и ломким эхом,

гербарием в альбом. Больным

громоздким стуком скатилась, последовательным

набором клавиш – алё, алё, самара? салехард?

иркутск? парамарио? владивосток?

ирпень? ванкувер? лодзь?..

 

И вот стою среди пустого зала,

а по углам – она:

выходит из теней,

подол мазурки лёгкой выжимает,

развешивает – тоньше паутинки

картинки с выставки,

там связку ключей

скрипичных и басовых

нанизывает на брелок органный,

здесь поправляет крышку у рояля и,

и улыбается, светло,

как будто ободряет

меня –

мол, мало ль пальцев заскорузлых

и душ пустых живёт на белом свете,

случается, они к нам прикоснутся

неосторожно, резко, даже грубо,

и что с того? –

 

живи своим путём. Где звук и образ – смысл.

 

Живу.

 

И кажется совсем немного нужно:

всего-то – тишина,

уединенье, чтоб запах яблок в доме у воды,

под августейшей августовской бездной,

хурма, гранат, чуть слышный белый чай,

тепло, покой, бумага, карандаш,

и луч косой, пробившийся

из щели над потолочной балкой:

там, где-то под стрехой у ласточек гнездо,

а в нём птенцы…

 

…и музыка.

 

Раненые сумерки

 

Раненые сумерки – куриная слепота осени,

происходят непрошено:

поднимаешь голову – вот они,

снова с тобой до весны.

Опускаешь голову – не уходят,

топчутся.

Приказывают: «стань нами! нашими глазами!

Накорми собой! Оживи!»

 

Обречённый смотреть внимательно,

щёлкаешь выключателями,

глянец иллюминации

наводишь поверх стекла –

думаешь, откупился, договорился,

растратился,

ушёл под защиту города,

не выпит дотла.

 

Мегаполис и сам в заложниках –

оголодавший, пожранный

распутицей-слякотнохожицей

подтоплен по первый этаж.

Ему в эти дни неможется, недужится,

тревожится –

словно в остроге сторожу,

мукой похмельных жажд.

 

Волглый закат серо-розовый –

неба мазок серозный,

как ты – воротник офисный,

отравлен рутиной, жесток.

Львиные сумерки осени, злые,

бесцветноголосые,

жалятся мокрыми осами,

гонят луну на восток.

 

Пряной надежды касание – нет, не снега растаяли,

и не грачиные стаи

меж перьев добыли тепла –

Дожили! – солнцестояние!

Сумерек сточены грани и –

уже не твоими глазами предстанет

нам

двадцать первый восток декабря. 

 

14.09.2018 г.

г. Москва, Тимирязевская  

 

Сказ о городской падалице

 

В час глухой, когда улиц во чреве тщетой прогорят фонари,

городская падалица восстаёт от земли,

в этот час, когда бредит трава на небе, бредёт по земле трава –

закружится у падалицы едина на всех голова,

постучит ей в сердце свинцовый выхлоп, Четвёртый Рим,

спросит: «выди, в ноги пади! а после и поговорим».

 

А над городом память травы небесной – смог да зола –

о любви лепечет ей падалица спохмела,

забродившей фруктовой нежностью, раем заёмным смердит –

приложись-ка ушком в поребрик, прислушайся, удивит:

«мол-де соль трав земных неразменна, блаженна, она – подзол,

галунами луны расшит путеводных небес камзол…»

 

Звон-трава земная прикажет пьяно: «восстань да иди!» –

встрепенётся червивое сердце в немой худосочной груди.

И прозреет подвига трепет падалица тот час,

задохнётся пряно: «эй! иду на вы!», протрубит да пойдёт на вас. 

 

Ей ночная птица сторожко курлыкнет – «никшни, лежи! –

глянь, от нимба фонарного, молоху равновелики, бредут бомжи».

И ведёт их не долг, не морок, не стон, не предвечный страх –

соколиный-змеиный голод белокаменного нутра.

 

Как луна из-под облаков в травы земные отвесно себя прольёт,

так рука человечья плод с тёплой землицы возьмёт.

В нимбе света фонарном присядет мужик на лавку, разинет рот,

и заплачет один на весь город стоглавый за тысячеликий народ. 

Эти слёзы горючие пыль разрисуют в узор парчи –

исступленьем дорог наших дороги, лунным песком горячи.

 

Опрокинется город червивым яблоком, выхлопом, ржавым узлом,

и забудется бомж на скамейке убогим пораненный сном,

меж мозолей баюкая падалицу, как дочь,

                                                                               и блаженную весть

повторяя изглоданным сердцем –

«Долги нам остави! и хлеба насущного выпеки днесь!»

 

28.09 – 04.10.2018 г.

г. Москва, Тимирязевская

 

Слово Гамлета

 

В. Максимову

 

Мой советчик и потомок, сядь, послушай –

ветер Дании легко меня задушит,

там, куда так благородно и наивно

отправляешь за спасением. В овинах

до поры зерно таится, копит соки,

и слова, и мысли, друг мой, так жестоки –

что, забив на власть и жизнь,

на смерть и тризну,

я рискую потерять саму отчизну.

 

Я рискую прогадать не за полушку,

не за макову английскую ватрушку,

не за пресловутый хруст французской булки –

быть осаленным кинжалом в переулке

уготована судьба. И коронаций

всех дороже мне свобода разобраться

что есть долг, и честь, и власть,

и смертный окрик, Гильденстерн и Розенкранц,

и промельк в окнах, материнский поцелуй

слепой и волглый…

 

...путь меж жизнью и зарёй не будет долгим,

если выберешь остаться человеком,

а не то ступай в отравленную реку

дважды –

в эту путь повторный неминуем,

и плыви – стань боль и яд,

и тлен иудин.

 

16.12.2018 г. 22:55

 г. Пекин, Юйчжилу

 

Тонкая динамика

 

I.

знаешь, у меня всё, что у всех – целлюлит-седина-колит,

недовыплаканный смех, недолайканный общий вид,

лощины-морщины, цинична усмешка, крив рта уголок,

сеансы гламурных салонов туда же: невпрок-сырок,

сурок настигает, сурок бесконечный, суровый рок.

вот так постою с тобой по-над бережком-речкой-дугой,

половлю тени-блики, луч солнца над головой,

обернусь сентябрём-угрём, послежу катерки-курки,

погляжу, как мечут внахлёст сети-удочки рыбаки,

подышу тонким ветром осенним, послушаю их матерок

и пойду, пока пёрышко в небе пишет чей-то последний срок,

а потом голубиной почтой его адресату несут,

призывною повесткой-судьбой меж мозолей в ладони кладут.

 

придержал мои пальцы в сухой и горячей горсти –

и я слышу: у сердца металл просвистел – и уже не спасти!

помогай тебе господи-боже на долгом и пыльном пути,

и прости меня тоже, быть может сумеешь, прости!

я печаль твою кожей несу и суметь бы её донести:

не раздать, не разъять бы, на атомы не растрясти…

 

…сквозь трамвайный звонок, на восток — ах, позвольте, позвольте пройти!

 

II.

 

зацепиться случайно сердцем за крючок-ништячок рыболова,

смаковать макуху, макову росинку, снова-здорова,

подержать в ладонях кончики пальцев – побежалость-жалость:

да я оставлял, вот те крест, звал с собой, только ты не осталась!

нет, не осталась ты, и не сбылась, не сошлась как пасьянс, вслед не оглянулась,

покачалась с мыска на пятку, углами губ улыбнулась,

и пошла странной походкой витой, как по болотине птица,

по неметенной мостовой, по серым осенним лицам,

вдоль унылой жизни моей, в направленье земного рассвета,

я стоял на ветру, растягивал трамвайный звонок

на невыносимый литавр конца света, разрезал свою жизнь этим

звуком на раньше и позже, чтоб когда-нибудь, через добрую сотню лет-зим,

посреди ли монгольской степи, на площади в польше

повстречать тебя вновь, на рогатину сна напоровшись

чутким сердцем седым, не щадя ни желудочков и ни предсердий.

я сто раз уходил-годил, наглотался нездешних поветрий,

я калёным железом травил, в океане солёном топил бесконечную память свою,

изворотливый, злой, гибкий вервий.

 

пощади меня, тонкая кость, карий глаз, мой манок, мой силок-оселок,

моя дудочка крысолова!

                                                 …только леса натянуто-сладко дрожит,

и стальной крючок сердце рвёт снова, и снова, и снова…

 

Я стану звать тебя Нина

 

псориазные руки пианиста

гениальные пальцы в струпьях

лапы динозавра

нескладного древнего ящера

на белых как кость клавишах пианино

которыми допотопный он

разговаривает с пустыней

у себя внутри

поливая пространство меж звёзд

мёртвой водой

просыпая нотную грамоту как пепел 

в пустоту

сочась наружу экземой созвездий

мучаясь невозможностью

выразить словом

звук запах цвет имя

выкашливая

застрявшее в пространстве между альвеол

безымянное –

неназываемое невыразимое

 

он

берёт разбег от фа-бемоль долетает

до космоса

а потом смотрит в её глаза –

глаза с вишнёвой поволокой

выцветшими серыми

смотрит на её шею –

шею нездешней птицы

натыкается взглядом

на что-то внутри себя

и вдруг говорит:

– Я стану звать тебя Нина!

 

И оба знают –

как бы она ни ответила

на этот раз

ничто не поможет

соединению неразделимого.

 

01.02.2019 г.

г. Томск, улица Кирова – гостиница «Рубин»