* * *
... от костра вечерами доносятся песни о Стеньке и о том камыше, что шумел и доныне шумит. Коротаю досуг в захудалой хмельной деревеньке – значит, в местном сельпо алкоголя исчерпан лимит.
Где-то с месяц назад (как прожить без футбола мужчине?) за домами, у леса, куда за груздями ходил, на полянке покатой воткнул два обрубка лещины. Наверху третью ветку я к ним поперек пригвоздил.
С пацанами гонял драный мячик примерно неделю. А потом заскучал я, и снова мне стало всё по... Пацаны, беготня, деревенская жизнь – надоели. Я привычной дорожкой попёрся в родное сельпо.
Все запасы прикончил. Вчера, протрезвев поневоле, как опара опухший, с тяжёлой больной головой, на дрожащих ногах я добрёл до «футбольного поля». А ворота мои шелестят молодою листвой.
И стоял я понуро – обрубок фамильного древа. Без корней. Неудачник. Родство позабывший дебил. Безучастно стоял. Без обиды, без слёз и без гнева. Лишь завидовал веткам, которые сам же рубил.
* * *
... сегодня Рославль слушает шансон:
в киосках диски Круга да Петлюры.
Лишь только престарелый дом культуры
не забывает вальс «Осенний сон».
Скрипит пластинки древней колесо,
и автор пролетарской диктатуры
глядит в окно на тех, кому за со...
Он так смотрел и сорок лет назад.
С тоской его забронзовевший взгляд
елозит по вальсирующим парам.
И капельки вечернего дождя,
как пот, блестят на лысине вождя.
Так хочется спросить: скажи-ка, дя...
Но ведь не скажет, потому как даром.
Нет, ничего не могут короли:
на пьедестал когда-то возвели,
а что теперь – никто и знать не хочет.
Уж скоро век, как длится этот сон:
цветы на клумбах, дождь, аккордеон...
Но снова небо вызвездится к ночи,
и гулко закурлычут журавли.
/Ю5/||0
Я – нелепое глупое слово на «эл»,
что истоптано сотнями ног.
Я не знаю, чего он добиться хотел –
тот мальчишка с баллончиком. Но
он мне буквы чертил, составляя меня
из безбрежной пустой черноты,
из столетий, из протуберанцев огня –
чтобы знала и видела ты.
И когда оставалась в квартире одна –
с подоконника сдвинув цветы,
у окна, из которого надпись видна,
ты подолгу стояла, застыв...
А потом, когда слово приелось уже,
или стал вдруг милее другой,
ты меня не ждала на восьмом этаже –
у подъезда стирала ногой...
Я истёрлось, валялось в январском снегу.
Я в грязи незаметно почти.
Я с годами с асфальта исчезнуть могу,
но из памяти – вряд ли, прости.
Ты теперь будешь видеть и то, чего нет –
из всех окон домов и квартир:
слово, в мир приносящее радость и свет.
То, с которым закончится мир.
* * *
В прихожую я бегал то и дело:
там умирала кошка у дверей.
Не плакала, не двигалась, не ела –
так принято, наверно, у зверей.
Ей оставалось мучиться немного –
она угаснет на исходе дня.
С надеждой и любовью, как на бога,
сквозь боль она смотрела на меня.
А что я мог?
Ведь даже Тот, кто выше,
кто срок отмерил сердцу моему,
моей мольбы, похоже, не услышит.
А в свой черед и я уйду во тьму.
Я только гладил худенькую спину.
В ответ она дрожала чуть сильней.
Дай, Небо, мне –
хотя бы вполовину –
достоинства такого же, как ей,
в час моего отплытья в путь безбрежный,
когда весь мир исчезнет в страшном сне.
И пусть меня пушистой лапой нежной
хоть кто-нибудь погладит по спине...
Восемнадцатое мгновение
…пахучим белым облаком над крышей
цветущий куст черемухи застыл.
Дунь ветерок – поднимется и выше.
Империя, весна, глубокий тыл.
Над верстаком старик седобородый
рубанком из дощечки стружку вьёт.
Доволен пробуждением природы
шуршит рубанок, а старик поёт.
Под вечер, выпив, можно спеть по-русски.
Никто не слышит, как шумел камыш.
И небо – под нехитрую закуску –
слетает лепестками с белых крыш.
Проснёшься по привычке до рассвета
и грустно смотришь в тёмное окно:
штандартенфюрер, как тебе всё это?
Максим Максимыч, как тебе оно?..
А помнишь, помнишь, как спасал радистку?
С гестапо вел незримый смертный бой…
Строгай, пили, копай, сажай редиску.
Забудь. Всё это было не с тобой.
Останется анкета: не был, не был…
А ты – ещё живой, назло врагам.
И больше нет нужды стремиться в небо,
оно само летит к твоим ногам.
* * *
...за короткие встречи
над холодной рекой,
за бессонные ночи,
за пропавший покой,
за постылые стены,
где ютилась семья,
за постыдные сцены,
что устраивал я,
за нелепую нежность,
за подушку в слезах,
за тоску, за ненужность
и за прочие «за»,
за опухшие губы,
что шептали: «Прости» –
тот, кого ты полюбишь,
за меня отомстит.
* * *
И вновь я посетил пенаты эти,
местечко, где – единственно на свете –
свободой пьян и от соблазнов шал.
На даче, что снимал я прошлым летом,
хозяин дома был слегка с приветом.
Но тихий. Развлекаться не мешал.
Я пил и при луне купался голым.
Кропал стишки – и сердце жёг глаголом
селянке, помогая снять корсаж.
А он пилил-строгал, не зная меры,
и на чердак таскал листы фанеры:
надстраивал ещё один этаж.
Четвёртый, кажется. Из мусора и хлама.
Потенциальный пациент бедлама –
соседи пальцами крутили у виска.
Настала осень. Я уехал в город.
Балы, приёмы, в общем, дел по горло.
И снова беспросветная тоска...
Запущен двор. Сарай в гнилой коросте.
Поросший мохом холмик на погосте.
Ведь ни родных, ни близких. Никого.
Над ним сверчки поют в траве упругой.
Да странный дом царит над всей округой
как памятник безумию его.
* * *
Кина не будет...
Для раздачи грёз прислали пайку импортного зелья.
Но кинщик Ваня мается с похмелья – и болен, разумеется, всерьёз.
А мы пришли смотреть на чудеса.
Нам твёрдо обещали: будет чудо – вовсю старались звёзды Голливуда!
Но Вани нет, как нет – уж два часа.
На этой плёнке сказка о любви, где Золушку спасает гладиатор.
Там термина... простите, губернатор злодеев мочит в ихней же крови.
Там горы жрачки, реки кока-кол, кругом цветёт и пахнет маттиола...
Здесь бедный кинщик требует рассола.
Но Маня не даёт ему рассол,
а лупит скалкой – гонит из семьи, от своего бесстрашия немея.
Ни Волт Дисней, ни Метро Голдвин Меер не ожидали эдакой свиньи.
И, затянувшись крепким табачком, бежит Иван во тьму, что было силы.
Луну – и ту в бараний рог скрутило – по небу пробирается бочком...
Народ ушёл..
Сам бог велел залить
такой облом, такую вот непруху.
Лишь Катерину тискает Петруха в ряду последнем на краю земли...
И вроде бы не Ванина вина –
его и так серьёзно наказали, –
что я сижу в пустом и тёмном зале
и жду кина.
Крутится-вертится
Всякий раз, уходя,
в чемодан собирая пожитки,
ты частицу меня
невзначай забирала с собой.
Я же сох и худел,
и теперь истончился до нитки.
Привяжи ко мне шарик
и брось в небосвод голубой.
Пусть он хочет лететь,
пусть он крутится, вертится, вьётся –
я его не пущу.
Потому что, пока в облака
не удрал,
не упал, –
моя барышня тихо смеётся,
и ко мне прикасается
барышни этой рука.
* * *
...не верите? Я видел это лично
и помню с незапамятных годов.
У Кушелёвки – меж путей – табличка
на стойке:
«Место встречи поездов».
Представлю вдруг, как в час перед рассветом,
когда горит последняя звезда,
встречаются всегда на месте этом
уставшие за сутки поезда.
Притормозят.
– Привет! Ты как?
– Хреново. Ходил в депо. Ржа в раме у меня...
– Металл у-у-устал? Ну, это, брат, не ново. Я сам недавно шкворни поменял. Но ты держись.
– Держу-у-у-сь. И все же скверно. Не хочется закончить, как она...
В забытом тупике гниёт цистерна.
Нелепая, ненужная. Одна.
А за перроном на пути запасном
со скорым электричка – о бок бок –
милуются.
И верят: не напрасно
их свёл железный и дорожный бог.
Осколок
Я смотрел, как их по одному
убирали ловкими руками.
Отправляли мыкаться во тьму.
Что потом произошло с братками
неизвестно ныне никому.
Ни спасти не мог, ни убежать –
до сих пор валяюсь без движенья.
Но остался верен я служенью:
вот и продолжаю отражать
всё, что поддаётся отраженью.
Впрочем, с той поры, как мир на дне,
мрак накрыл вселенную. Смятенье,
пустота, безвременье. Лишь тени
изредка колышутся во мне.
….свет, веселье, музыка. Давно
новое трюмо висит в простенке.
Разве веселящимся дано
знать, что под тахтой у самой стенки
старое –
осколок –
как в застенке.
И живёт, и мучится оно.
* * *
От ночей из томящих бессонниц
и кошмаров, где сладкая жуть,
от раздумий, тревожащих совесть,
от поступков, которых стыжусь,
от полётов под мутной луною,
приносящих свободу и грусть,
и от бед, призываемых мною,
и от счастья, сдавившего грудь,
от восторженной глупости детства
и цинизма в седые года
есть одно стопроцентное средство:
не любить.
Никого.
Никогда.
Отражение
...снова пальцем – по детской привычке –
я рисую круги на стекле.
В запотевшем окне электрички
невесом и прозрачен вполне.
Сквозь меня проступают озёра,
за спиною темнеют поля...
А в вагоне звучат разговоры
про дефолт и про руку Кремля.
Но парю над мирами иными.
Так, бывало, летал я во сне.
Зверь, бредущий путями лесными,
воробей на высокой сосне,
всё – во мне.
Я – во всём.
В хляби пашен, над лугами, на дне ручейка.
Тут мне нынешний кризис не страшен.
И ничья не достанет рука.
Паук
Бродил вчера по берегу реки.
Меж двух травинок, от росы намокших,
я ненароком повредил силки,
сплетённые на комаров да мошек.
Хозяин – на ладони у меня:
убог, забыт паучьими богами.
Он бегает кругами, семеня
семью неповреждёнными ногами.
Я для него не враг и не злодей –
я катаклизм, явление природы.
Мы в чём-то с пауком одной породы –
ведь август так же вреден для людей.
Податель благ всегда бывает щедр
на боль и кровь, проклятия и стоны:
то воду льёт – не литры льёт, а тонны,
то адский пламень выпустит из недр.
Возможно, кто-то вышел в горний лес
прошёлся, не заметив паутины –
и самолёты падают с небес,
дома горят и рушатся плотины.
Что мы ему?
Все упованья зря.
Что нам до мохноногого урода?
… и хочется уснуть до сентября
три тысячи тринадцатого года.
* * *
…потом накроет. И всё то, что ты
в душе лелеял долгими годами:
покой, свободу, скромные мечты,
размеренную жизнь без суеты,
уютный сад со спелыми плодами,
твой дом, камин, свечу, бокал вина –
все смоет накатившая волна,
девятый вал, свирепое цунами,
рожденное от искры между вами –
толчком неровным сердца твоего.
Одним ударом – только и всего...
…потом сойдёт. Бесстыдно обнажив
всю пустоту в груди твоей и смуту,
и тьму, и свет, что вспыхнул на минуту.
И больше ты не сможешь с этим жить.
Твоя судьба дальнейшая проста:
не узнавать знакомые места,
копаться, плача, в мусоре и щебне...
И вспоминать полёт на пенном гребне!
Я это знаю точно.
Сам летал.
Прогулка
Я прощался с тобой, проходя по знакомым местам.
Где мы были вдвоём, или где побывать не успели.
А в душе разрасталась чернильным пятном пустота –
будто раковый ком в обречённо страдающем теле.
То метро, у которого я дожидался тебя,
этот парк, где бродили, обнявшись – исчезли во мраке.
Не мгновенно, а исподволь, мягко, жалея, любя –
как хозяин, что хвост по частям обрубает собаке –
пустота поглотила кафе, где мы пили вино.
Где потом за углом мы друг друга, горя, целовали...
Здесь был солнечный берег... О, Господи, как же темно!
И маяк полосатый зажжётся сегодня едва ли.
И театры сдадут рубежи, и музеи падут.
С карт годами сотрутся дороги, отели, квартиры.
И останется в памяти самый последний редут –
домик наш: только ты, только я – на окраине мира.
Я в лесу отыщу опустевшее это жилье,
скроюсь в нем и задёрну метельный, вихрящийся полог.
И бокал подниму – за здоровье и счастье твоё.
И задую свечу...
Ведь для душ не придуман онколог.
Простое
Луна из-под тучи лениво стекла –
янтарная капля, слеза смоляная.
Блеснул на тропинке кусочек стекла,
осколками света потёмки пятная.
Подумаешь, чудо: стекло и стекло –
бутылка пивная разбита о камень.
Испита, и время её истекло.
Пустая вещица…
Но чьими руками
мешаются сода, селитра, песок?
В печи раскаленной все плавится, тает.
Вдувается воздух в тягучий кусок –
непросто даётся бутылка простая.
Все вещи простые – остатки чудес.
Остыли они и на время застыли.
Но вспыхнет однажды полунощный лес
сияньем осколка разбитой бутыли.
Мир целую вечность летит в пустоте.
Уйдём в никуда, как пришли ниоткуда.
Я просто живу. Я погряз в простоте.
А было ли чудо?
А будет ли чудо?
Птицы
Ты свободная птица. Твой месяц – июнь.
Твоя суть – померанцевый бубен.
Пой, звени, свиристи, завлекай, гамаюнь.
Кто услышит, вовек не забудет
эти сладкие песни – посланье небес
о судьбе, что даётся богами;
о дорогах, дарованных мне и тебе;
о бескрайнем просторе над нами.
Становясь на крыло – нас влекла вышина –
поднимаясь все выше и выше,
мы похожими были, как муж и жена...
жаль, полет наш совместным не вышел.
Ты вернулась домой, ты поёшь из гнезда.
Мне спуститься придётся едва ли.
Нестерпимо оранжевым светит звезда –
в твою честь её солнцем назвали.
Пусть любовь превращала в костер небеса,
светлый путь – в беспощадное пекло,
вновь наутро, встречая тебя, воскресал
твой Финист из горячего пепла.
Но теперь я решил, что один подниму
эту ношу к светилу поближе.
И сгорю от любви навсегда – потому
что я завтра тебя не увижу.
Пой, родная, звени, свиристи и живи
меж ветвей, как начертано птицам.
Может, песня о глупой ненужной любви
к небесам – вслед за мной – устремится...
Рисунок
...где-то над землёй металась вьюга,
где-то в море пряталось цунами.
Мы с тобой придумали друг друга
и все то, что было между нами.
Догорал камин, мерцали свечи,
пели души, ожидая чуда.
Вот и примерещились нам встречи,
разговоры, счастье ниоткуда.
Мы под утро засыпали оба.
Таяли снега, ветра стихали...
На бумагу я любимый образ
наносил тончайшими штрихами.
Я тебя – в назначенной разлуке –
глядя на рисунок, не забуду:
вспомню и глаза твои, и руки.
Ты теперь моя всегда и всюду.
Но тебе одной придумки – мало:
жить мечтой устала, охладела.
Ластик из этюдника достала –
и усердно принялась за дело.
Трёшь портрет свой, закусив губу и
голову склонив к плечу, стараясь.
Я, дурак, молчу – тобой любуюсь...
Так цунами берега стирает.
Так метель заносит города –
ни огня, ни дома, ни следа.
* * *
Росчерки молний делают мглу черней.
Гром тишину делает глуше вдвое…
Жизнь иллюзорна.
Мы умираем в ней.
Чем отличить мёртвое и живое?
Мы из себя –
из кокона, изнутри –
видим вполглаза, слышим, увы, вполуха.
А тишина вокруг это громкий крик –
громкий настолько, что за пределом слуха.
А темнота вокруг это тоже свет.
Яркий такой, что до отказа глаза.
Смерть иллюзорна.
Жизни и смерти нет –
лишь бесконечный опыт всего и сразу.
Коли за выдохом следует новый вдох,
то между ними есть и мгновенье смерти.
И если скажут завтра, что я издох,
можете верить.
Можете.
Но не верьте.
* * *
…с годами прекращаем мы
стихами бередить умы,
стихаем добровольно.
Для многословья вышел срок:
два раза в месяц восемь строк –
и этого довольно.
И я – не то, чтоб нем и глух –
но перестраиваю слух
на новое звучанье:
мне крики больше не слышны,
дышу я песней тишины
и музыкой молчанья.
Седьмая
«И егда отверзе седмую печать» (Откр.8)
Ты стирала, готовила, мыла полы –
и, смертельно устав от дневной кабалы,
сладко спишь, натянув одеяло.
Но отравлены воды звездою Полынь
что вчера ещё в небе сияла.
Над землёю висела, как лампа в ночи –
не звезда то была, а комета! –
и сегодня с утра даже воздух горчит,
и все реки кровавого цвета.
И соседи пугливы: угрюмо молчат –
трубным звукам на небе не рады.
Ждут, что выйдет из дыма теперь саранча,
скорпионьи хвосты по земле волоча,
и отравит дыханием смрадным.
В ожиданье кончины любой одинок:
знают все, чем кончается это кино –
потому и забились по норам.
Кто-то пьёт, кто-то бьётся в истерике, но
смерти ждать нам негоже понуро.
Пусть мы розны, мы в разных местах на земле –
спи, родная, не помни обиды.
Поцелуй мой горит у тебя на челе
оберегом, защитой, эгидой.
Полчаса, как на небе и шёпот затих –
значит, обречены человеки.
Но любовь не бросает адептов своих!
И отрет вся́ку сле́зу от о́чiю и́хъ.
И оставит нас вместе навеки.
* * *
Собаке снится сон.
Она брыкает лапами и стонет – никак добычу не догонит.
Зима, деревня, тишина.
Труба гудит, мерцает свечка.
А кот свернулся калачом:
тут, наверху, на тёплой печке ему собаки нипочём.
Лишь тень на северной стене не спит, колышется тревожно.
Она сейчас – вполне возможно –
стишки кропает обо мне.
Ведь у неё проблем полно в её смешном двумерном мире:
бардак на городской квартире, размолвки вечные с женой,
долги, амбиции, мечты – из тех, что сбудутся едва ли,
в печи нет тяги, а в подвале орут собаки и коты...
Я вытянул иной билет в безвыигрышной лотерее.
Трехмерный мир куда добрее:
зима, деревня, санный след.
Мой лёгок хлеб, мягка кровать. Всё мимо – грозы и печали.
Мне нет нужды не спать ночами
и рифмовать.
* * *
Сон пеленой окутывал кусты.
Я по сугробам брёл деревьев между,
уже теряя всякую надежду,
что выйду на тропу до темноты.
А лес не спал: зависнув на стволе,
желна долбила бреши и каналы;
неясыть бородатая стенала –
ей голодно, должно быть, в феврале.
Трещали сосны, осыпался снег –
сбит ветром, пролетавшим вышиною.
И с хрустом наст крошился подо мною.
Все пело в первозданной тишине.
Вечерним хором плача и звеня,
лес был самодостаточной вселенной –
нет, не чужой, но как бы параллельной –
в которой нету места для меня.
Застыв сплошной узорчатой стеной,
прекрасен мир лесной – ну, просто чудо!
Но, если я не выберусь отсюда,
слезинки не проронит надо мной.
Я к людям сквозь снега и феврали,
сквозь сумрак пробирался понемногу...
Вот просека и тропка, слава богу.
И где-то там мерцает свет вдали.
* * *
Стал бы я солнцем в прохладный день –
было б тепло со мной
дубом ветвистым, дающим тень –
я бы ослабил зной;
и веселей бы смеялась ты –
если бы стал вином;
музыка, море, свеча, цветы –
все бы сгодилось.
Но
я – моросящий противный дождь.
Питер ко мне привык.
Только, увы, не меня ты ждёшь
на берегу Невы.
А занавешу твой горизонт
вдруг среди бела дня –
ты, как обычно, достанешь зонт.
Спрячешься от меня.
* * *
Так.
На постели древний старикан.
Вокруг шумят и правнуки, и внуки.
Заботятся: руками греют руки,
запить лекарство подадут стакан.
Он думает: наверное, кранты.
Жаль, что помру – и мало кто помянет.
Ну, родичи.
Но пресса не нагрянет,
в эфире не случится суеты,
в учебниках – ни строчки.
Прожил зря...
И так.
Дом ветеранов, скажем, сцены,
где давят опостылевшие стены.
Былой кумир достанет втихаря
початую бутылку бормотухи.
Так и не нажил за всю жизнь – старухи.
Зато в энциклопедии портрет.
О смерти раструбят на целый свет.
Как хочется скорей поставить точку.
И высосет бедняга в одиночку
бесценные свои полпузыря.
Нет ни детей, ни внуков.
Прожил зря...
* * *
...ты мне говоришь: уйди, ты меня достал, ты бесишь меня, тебя я едва терплю.
А я в уме начинаю считать до ста. Потом отвечаю: я просто тебя люблю.
Молчишь на звонки; на письма мои – плевать; не хочешь и думать о встрече наедине.
А я каждый вечер с тобою ложусь в кровать. Ты слышишь? Не с той – другою, с тобой, не с ней.
Мой номер – десятый... По жизни своей спеша, вперед ты ставишь работу, семью, подруг.
А я без тебя, прости, не могу дышать.
Но верю: однажды время замкнёт свой круг –
и ты позовёшь; не завтра, конечно, нет. Когда-то среди рутины, невзгод, утех –
тебе станет нужен любви моей тёплый свет. Ведь он один останется в темноте.
И мы, расправив крылья, умчимся ввысь. Туда, где пишет Дант и поёт Орфей,
где мы до рожденья мира в одно слились.
И нет прекрасней веры.
И нет глупей.
* * *
Убей любовь – верни себе покой.
И все напасти снимет, как рукой:
окрепнет сон, и аппетит проснётся.
Боль из груди уйдёт – и не вернётся.
Жить будет снова просто и легко.
Убей любовь – она тебе лгала.
Сулила свет, но наступала мгла,
когда в глазах от ревности темнело.
Душа твоя не пела, а хрипела.
И плоть от немоты изнемогла.
Убей любовь. И больше никогда –
ты не узнаешь радости полёта.
Лишь усмехнётся солнце косорото;
мир потускнеет, потеряет что-то...
Да ты и сам исчезнешь без следа.
* * *
Унылая осень плывёт сквозь дождь –
и капли долбят стекло.
Его опять пробирает дрожь, хотя в квартире тепло.
Но если закончился воздух вдруг, и если в груди печёт,
и понимаешь: замкнулся круг – иное уже не в счёт.
...ему говорят: какая фигня – адреналин, разряд...
Ответь, ты частицу какого дня хотел бы вернуть назад?
Пойми, ты все равно уже тут. И скоро утихнет боль.
А мы даём тебе шесть минут – ещё раз побыть собой.
Вернуться в детство? Уа-ау... Но там был ещё не я.
Крупицы счастья в своём дому? Но главное в нем – семья.
Мгновенья славы – любви муляж, не драма, а шапито.
Покоя нега под пальмой, пляж?.. Все это – не то, не то...
Он выберет осень.
Такой же дождь – дождя сплошная стена.
Стоишь под окном и уже не ждёшь, что выглянет вдруг она...
Когда он комкал, прижав к груди, промокший насквозь берет.
Когда вся жизнь была впереди. А он мечтал умереть.
* * *
Что тебе, старче? Мой милый и глупый старче...
Что же тебя опять привело ко мне?
Или к столу твоему не хватает харча?
Или не можешь правды найти в вине?
Тихо. Молчи. Я сама догадаюсь: баба.
Всё удивляюсь, зачем ей такая жизнь.
Нет бы – внучат. Собачат. Хомячка хотя бы.
Хочет корону?.. Будет. Пойди, скажи.
А-а-а.
Ты про то, что в потёмках души сокрыто.
Я понимаю: в бороду – серебро...
Или – любовь?..
Ты получишь своё корыто.
Нынче на всё таможня даёт добро.
С Богом ступай. Прощай, и запомни все же:
я не откликнусь больше на громкий крик.
Ладно. Живи, как хочешь. Живи, как можешь...
Видно, ты плохо сказки читал, старик.
* * *
Я тебя не люблю.
Ну а то, что ночами не сплю –
это кошка орёт; дрель соседская неутомима;
это капает кран; электричка проносится мимо;
это душат кошмары, в которых тебя я люблю.
Я тобой не дышу.
То, что воздуха нет без тебя –
это спазм диафрагмы, межрёберных мышц дистрофия.
Без тебя для тебя в черноту выдыхаю стихи я,
и, оставшись без вдоха, давлюсь и хриплю. Не любя.
Я тебя не ревную.
А та ледяная игла,
чем в коллекцию бывших пришпилил меня энтомолог –
только знак, что наш путь был, увы, недалёк и недолог.
И любовь испарилась – конечно же, если была.
Я тебя ненавижу.
За радость, за счастье, за то,
что в груди пустота, что с планеты исчезли все люди...
Я тебя ненавижу так нежно, так искренне, что
никогда и нигде,
и никто
так тебя не полюбит.