Геннадий Рябов

Геннадий Рябов

Все стихи Геннадия Рябова

* * *

 

... от костра вечерами доносятся песни о Стеньке и о том камыше, что шумел и доныне шумит. Коротаю досуг в захудалой хмельной деревеньке – значит, в местном сельпо алкоголя исчерпан лимит.

Где-то с месяц назад (как прожить без футбола мужчине?) за домами, у леса, куда за груздями ходил, на полянке покатой воткнул два обрубка лещины. Наверху третью ветку я к ним поперек пригвоздил.

С пацанами гонял драный мячик примерно неделю. А потом заскучал я, и снова мне стало всё по... Пацаны, беготня, деревенская жизнь – надоели. Я привычной дорожкой попёрся в родное сельпо.

Все запасы прикончил. Вчера, протрезвев поневоле, как опара опухший, с тяжёлой больной головой, на дрожащих ногах я добрёл до «футбольного поля». А ворота мои шелестят молодою листвой.

И стоял я понуро – обрубок фамильного древа. Без корней. Неудачник. Родство позабывший дебил. Безучастно стоял. Без обиды, без слёз и без гнева. Лишь завидовал веткам, которые сам же рубил.

 

* * *

 

... сегодня Рославль слушает шансон:

в киосках диски Круга да Петлюры.

Лишь только престарелый дом культуры

не забывает вальс «Осенний сон».

Скрипит пластинки древней колесо,

и автор пролетарской диктатуры

глядит в окно на тех, кому за со...

 

Он так смотрел и сорок лет назад.

С тоской его забронзовевший взгляд

елозит по вальсирующим парам.

И капельки вечернего дождя,

как пот, блестят на лысине вождя.

Так хочется спросить: скажи-ка, дя...

Но ведь не скажет, потому как даром.

 

Нет, ничего не могут короли:

на пьедестал когда-то возвели,

а что теперь – никто и знать не хочет.

Уж скоро век, как длится этот сон:

цветы на клумбах, дождь, аккордеон...

Но снова небо вызвездится к ночи,

и гулко закурлычут журавли.

 

 

/Ю5/||0

 

Я – нелепое глупое слово на «эл»,

что истоптано сотнями ног.

Я не знаю, чего он добиться хотел –

тот мальчишка с баллончиком. Но

он мне буквы чертил, составляя меня

из безбрежной пустой черноты,

из столетий, из протуберанцев огня –

чтобы знала и видела ты.

 

И когда оставалась в квартире одна –

с подоконника сдвинув цветы,

у окна, из которого надпись видна,

ты подолгу стояла, застыв...

А потом, когда слово приелось уже,

или стал вдруг милее другой,

ты меня не ждала на восьмом этаже –

у подъезда стирала ногой...

 

Я истёрлось, валялось в январском снегу.

Я в грязи незаметно почти.

Я с годами с асфальта исчезнуть могу,

но из памяти – вряд ли, прости.

Ты теперь будешь видеть и то, чего нет –

из всех окон домов и квартир:

слово, в мир приносящее радость и свет.

То, с которым закончится мир.

 

* * *


В прихожую я бегал то и дело:
там умирала кошка у дверей.
Не плакала, не двигалась, не ела –
так принято, наверно, у зверей.
Ей оставалось мучиться немного –
она угаснет на исходе дня.
С надеждой и любовью, как на бога,
сквозь боль она смотрела на меня.
А что я мог?
Ведь даже Тот, кто выше,
кто срок отмерил сердцу моему,
моей мольбы, похоже, не услышит.
А в свой черед и я уйду во тьму.
Я только гладил худенькую спину.
В ответ она дрожала чуть сильней.
Дай, Небо, мне –
хотя бы вполовину –
достоинства такого же, как ей,
в час моего отплытья в путь безбрежный,
когда весь мир исчезнет в страшном сне.
И пусть меня пушистой лапой нежной
хоть кто-нибудь погладит по спине...

 

Восемнадцатое мгновение

 

…пахучим белым облаком над крышей

цветущий куст черемухи застыл.

Дунь ветерок – поднимется и выше.

Империя, весна, глубокий тыл.

Над верстаком старик седобородый

рубанком из дощечки стружку вьёт.

Доволен пробуждением природы

шуршит рубанок, а старик поёт.

Под вечер, выпив, можно спеть по-русски.

Никто не слышит, как шумел камыш.

И небо – под нехитрую закуску –

слетает лепестками с белых крыш.

 

Проснёшься по привычке до рассвета

и грустно смотришь в тёмное окно:

штандартенфюрер, как тебе всё это?

Максим Максимыч, как тебе оно?..

А помнишь, помнишь, как спасал радистку?

С гестапо вел незримый смертный бой…

Строгай, пили, копай, сажай редиску.

Забудь. Всё это было не с тобой.

Останется анкета: не был, не был…

А ты – ещё живой, назло врагам.

И больше нет нужды стремиться в небо,

оно само летит к твоим ногам.

 

* * *

 

...за короткие встречи

над холодной рекой,

за бессонные ночи,

за пропавший покой,

за постылые стены,

где ютилась семья,

за постыдные сцены,

что устраивал я,

за нелепую нежность,

за подушку в слезах,

за тоску, за ненужность

и за прочие «за»,

за опухшие губы,

что шептали: «Прости» –

тот, кого ты полюбишь,

за меня отомстит.

 

* * *
 

И вновь я посетил пенаты эти,
местечко, где – единственно на свете –
свободой пьян и от соблазнов шал.
На даче, что снимал я прошлым летом,
хозяин дома был слегка с приветом.
Но тихий. Развлекаться не мешал.

Я пил и при луне купался голым.
Кропал стишки – и сердце жёг глаголом
селянке, помогая снять корсаж.
А он пилил-строгал, не зная меры,
и на чердак таскал листы фанеры:
надстраивал ещё один этаж.

Четвёртый, кажется. Из мусора и хлама.
Потенциальный пациент бедлама –
соседи пальцами крутили у виска.
Настала осень. Я уехал в город.
Балы, приёмы, в общем, дел по горло.
И снова беспросветная тоска...

Запущен двор. Сарай в гнилой коросте.
Поросший мохом холмик на погосте.
Ведь ни родных, ни близких. Никого.
Над ним сверчки поют в траве упругой.
Да странный дом царит над всей округой
как памятник безумию его.

 

* * *


Кина не будет...
Для раздачи грёз прислали пайку импортного зелья.
Но кинщик Ваня мается с похмелья – и болен, разумеется, всерьёз.

А мы пришли смотреть на чудеса.
Нам твёрдо обещали: будет чудо – вовсю старались звёзды Голливуда!
Но Вани нет, как нет – уж два часа.

На этой плёнке сказка о любви, где Золушку спасает гладиатор.
Там термина... простите, губернатор злодеев мочит в ихней же крови.
Там горы жрачки, реки кока-кол, кругом цветёт и пахнет маттиола...

Здесь бедный кинщик требует рассола.
Но Маня не даёт ему рассол,
а лупит скалкой – гонит из семьи, от своего бесстрашия немея.

Ни Волт Дисней, ни Метро Голдвин Меер не ожидали эдакой свиньи.

И, затянувшись крепким табачком, бежит Иван во тьму, что было силы.
Луну – и ту в бараний рог скрутило – по небу пробирается бочком...

Народ ушёл..
Сам бог велел залить
такой облом, такую вот непруху.
Лишь Катерину тискает Петруха в ряду последнем на краю земли...

И вроде бы не Ванина вина –
его и так серьёзно наказали, –
что я сижу в пустом и тёмном зале
и жду кина.

 

Крутится-вертится

 

Всякий раз, уходя,

в чемодан собирая пожитки,

ты частицу меня

невзначай забирала с собой.

Я же сох и худел, 

и теперь истончился до нитки.

Привяжи ко мне шарик

и брось в небосвод голубой.

 

Пусть он хочет лететь,

пусть он крутится, вертится, вьётся –

я его не пущу.

Потому что, пока в облака

не удрал, 

не упал, –

моя барышня тихо смеётся,

и ко мне прикасается

барышни этой рука.

 

 

* * *

 

...не верите? Я видел это лично

и помню с незапамятных годов.

У Кушелёвки – меж путей – табличка

на стойке:

«Место встречи поездов».

Представлю вдруг, как в час перед рассветом,

когда горит последняя звезда,

встречаются всегда на месте этом

уставшие за сутки поезда.

Притормозят.

– Привет! Ты как?

– Хреново. Ходил в депо. Ржа в раме у меня...

– Металл у-у-устал? Ну, это, брат, не ново. Я сам недавно шкворни поменял. Но ты держись.

– Держу-у-у-сь. И все же скверно. Не хочется закончить, как она...

В забытом тупике гниёт цистерна.

Нелепая, ненужная. Одна.

А за перроном на пути запасном

со скорым электричка – о бок бок –

милуются.

И верят: не напрасно

их свёл железный и дорожный бог.

 

Осколок

 

Я смотрел, как их по одному

убирали ловкими руками.

Отправляли мыкаться во тьму.

Что потом произошло с братками

неизвестно ныне никому.

Ни спасти не мог, ни убежать –

до сих пор валяюсь без движенья.

Но остался верен я служенью:

вот и продолжаю отражать

всё, что поддаётся отраженью.

Впрочем, с той поры, как мир на дне,

мрак накрыл вселенную. Смятенье,

пустота, безвременье. Лишь тени

изредка колышутся во мне.

 

….свет, веселье, музыка. Давно

новое трюмо висит в простенке.

Разве веселящимся дано

знать, что под тахтой у самой стенки

старое –

осколок –

как в застенке.

И живёт, и мучится оно.

 

* * *
 

От ночей из томящих бессонниц

и кошмаров, где сладкая жуть,
от раздумий, тревожащих совесть,
от поступков, которых стыжусь,
от полётов под мутной луною,
приносящих свободу и грусть,
и от бед, призываемых мною,
и от счастья, сдавившего грудь,
от восторженной глупости детства
и цинизма в седые года
есть одно стопроцентное средство:
не любить.
Никого.
Никогда.

 

Отражение

 

...снова пальцем – по детской привычке –

я рисую круги на стекле.

В запотевшем окне электрички

невесом и прозрачен вполне.

Сквозь меня проступают озёра,

за спиною темнеют поля...

А в вагоне звучат разговоры

про дефолт и про руку Кремля.

Но парю над мирами иными.

Так, бывало, летал я во сне.

Зверь, бредущий путями лесными,

воробей на высокой сосне,

всё – во мне.

Я – во всём.

В хляби пашен, над лугами, на дне ручейка.

Тут мне нынешний кризис не страшен.

И ничья не достанет рука.

 

Паук

 

Бродил вчера по берегу реки.

Меж двух травинок, от росы намокших,

я ненароком повредил силки,

сплетённые на комаров да мошек.

 

Хозяин – на ладони у меня:

убог, забыт паучьими богами.

Он бегает кругами, семеня

семью неповреждёнными ногами.

 

Я для него не враг и не злодей –

я катаклизм, явление природы.

Мы в чём-то с пауком одной породы –

ведь август так же вреден для людей.

 

Податель благ всегда бывает щедр

на боль и кровь, проклятия и стоны:

то воду льёт – не литры льёт, а тонны,

то адский пламень выпустит из недр.

 

Возможно, кто-то вышел в горний лес

прошёлся, не заметив паутины –

и самолёты падают с небес,

дома горят и рушатся плотины.

 

Что мы ему?

Все упованья зря.

Что нам до мохноногого урода?

… и хочется уснуть до сентября

три тысячи тринадцатого года.

 

* * *

 

…потом накроет. И всё то, что ты

в душе лелеял долгими годами:

покой, свободу, скромные мечты,

размеренную жизнь без суеты,

уютный сад со спелыми плодами,

твой дом, камин, свечу, бокал вина –

все смоет накатившая волна,

девятый вал, свирепое цунами,

рожденное от искры между вами –

толчком неровным сердца твоего.

Одним ударом – только и всего...

 

…потом сойдёт. Бесстыдно обнажив

всю пустоту в груди твоей и смуту,

и тьму, и свет, что вспыхнул на минуту.

И больше ты не сможешь с этим жить.

 

Твоя судьба дальнейшая проста:

не узнавать знакомые места,

копаться, плача, в мусоре и щебне...

И вспоминать полёт на пенном гребне!

Я это знаю точно.

Сам летал.

 

Прогулка

 

Я прощался с тобой, проходя по знакомым местам.

Где мы были вдвоём, или где побывать не успели.

А в душе разрасталась чернильным пятном пустота –

будто раковый ком в обречённо страдающем теле.

 

То метро, у которого я дожидался тебя,

этот парк, где бродили, обнявшись – исчезли во мраке.

Не мгновенно, а исподволь, мягко, жалея, любя –

как хозяин, что хвост по частям обрубает собаке –

 

пустота поглотила кафе, где мы пили вино.

Где потом за углом мы друг друга, горя, целовали...

Здесь был солнечный берег... О, Господи, как же темно!

И маяк полосатый зажжётся сегодня едва ли.

 

И театры сдадут рубежи, и музеи падут.

С карт годами сотрутся дороги, отели, квартиры.

И останется в памяти самый последний редут –

домик наш: только ты, только я – на окраине мира.

 

Я в лесу отыщу опустевшее это жилье,

скроюсь в нем и задёрну метельный, вихрящийся полог.

И бокал подниму – за здоровье и счастье твоё.

И задую свечу...

Ведь для душ не придуман онколог.

 

 

Простое

 

Луна из-под тучи лениво стекла –

янтарная капля, слеза смоляная.

Блеснул на тропинке кусочек стекла,

осколками света потёмки пятная.

Подумаешь, чудо: стекло и стекло –

бутылка пивная разбита о камень.

Испита, и время её истекло.

Пустая вещица…

Но чьими руками

мешаются сода, селитра, песок?

В печи раскаленной все плавится, тает.

Вдувается воздух в тягучий кусок –

непросто даётся бутылка простая.

Все вещи простые – остатки чудес.

Остыли они и на время застыли.

Но вспыхнет однажды полунощный лес

сияньем осколка разбитой бутыли.

Мир целую вечность летит в пустоте.

Уйдём в никуда, как пришли ниоткуда.

Я просто живу. Я погряз в простоте.

А было ли чудо?

А будет ли чудо?

 

Птицы

 

Ты свободная птица. Твой месяц – июнь.

Твоя суть – померанцевый бубен.

Пой, звени, свиристи, завлекай, гамаюнь.

Кто услышит, вовек не забудет

эти сладкие песни – посланье небес

о судьбе, что даётся богами;

о дорогах, дарованных мне и тебе;

о бескрайнем просторе над нами.

 

Становясь на крыло – нас влекла вышина –

поднимаясь все выше и выше,

мы похожими были, как муж и жена...

жаль, полет наш совместным не вышел.

Ты вернулась домой, ты поёшь из гнезда.

Мне спуститься придётся едва ли.

Нестерпимо оранжевым светит звезда –

в твою честь её солнцем назвали.

 

Пусть любовь превращала в костер небеса,

светлый путь – в беспощадное пекло,

вновь наутро, встречая тебя, воскресал

твой Финист из горячего пепла.

Но теперь я решил, что один подниму

эту ношу к светилу поближе.

И сгорю от любви навсегда – потому

что я завтра тебя не увижу.

 

Пой, родная, звени, свиристи и живи

меж ветвей, как начертано птицам.

Может, песня о глупой ненужной любви

к небесам – вслед за мной – устремится...

 

Рисунок

 

...где-то над землёй металась вьюга,

где-то в море пряталось цунами.

Мы с тобой придумали друг друга

и все то, что было между нами.

 

Догорал камин, мерцали свечи,

пели души, ожидая чуда.

Вот и примерещились нам встречи,

разговоры, счастье ниоткуда.

 

Мы под утро засыпали оба.

Таяли снега, ветра стихали...

На бумагу я любимый образ

наносил тончайшими штрихами.

 

Я тебя – в назначенной разлуке –

глядя на рисунок, не забуду:

вспомню и глаза твои, и руки.

Ты теперь моя всегда и всюду.

 

Но тебе одной придумки – мало:

жить мечтой устала, охладела.

Ластик из этюдника достала –

и усердно принялась за дело.

 

Трёшь портрет свой, закусив губу и

голову склонив к плечу, стараясь.

Я, дурак, молчу – тобой любуюсь...

Так цунами берега стирает.

Так метель заносит города –

ни огня, ни дома, ни следа.

 

* * *
 

Росчерки молний делают мглу черней.
Гром тишину делает глуше вдвое…
Жизнь иллюзорна.
Мы умираем в ней.
Чем отличить мёртвое и живое?

Мы из себя –
из кокона, изнутри –
видим вполглаза, слышим, увы, вполуха.
А тишина вокруг это громкий крик –
громкий настолько, что за пределом слуха.

А темнота вокруг это тоже свет.
Яркий такой, что до отказа глаза.
Смерть иллюзорна.
Жизни и смерти нет –
лишь бесконечный опыт всего и сразу.

Коли за выдохом следует новый вдох,
то между ними есть и мгновенье смерти.
И если скажут завтра, что я издох,
можете верить.

Можете.

Но не верьте.

 

* * *

 

…с годами прекращаем мы

стихами бередить умы,

стихаем добровольно.

Для многословья вышел срок:

два раза в месяц восемь строк –

и этого довольно.

И я – не то, чтоб нем и глух –

но перестраиваю слух

на новое звучанье:

мне крики больше не слышны,

дышу я песней тишины

и музыкой молчанья.

 

Седьмая

 

«И егда отверзе седмую печать» (Откр.8)

 

Ты стирала, готовила, мыла полы –

и, смертельно устав от дневной кабалы,

сладко спишь, натянув одеяло.

Но отравлены воды звездою Полынь

что вчера ещё в небе сияла.

 

Над землёю висела, как лампа в ночи –

не звезда то была, а комета! –

и сегодня с утра даже воздух горчит,

и все реки кровавого цвета.

 

И соседи пугливы: угрюмо молчат –

трубным звукам на небе не рады.

Ждут, что выйдет из дыма теперь саранча,

скорпионьи хвосты по земле волоча,

и отравит дыханием смрадным.

 

В ожиданье кончины любой одинок:

знают все, чем кончается это кино –

потому и забились по норам.

Кто-то пьёт, кто-то бьётся в истерике, но

смерти ждать нам негоже понуро.

 

Пусть мы розны, мы в разных местах на земле –

спи, родная, не помни обиды.

Поцелуй мой горит у тебя на челе

оберегом, защитой, эгидой.

 

Полчаса, как на небе и шёпот затих –

значит, обречены человеки.

Но любовь не бросает адептов своих!

И отрет вся́ку сле́зу от о́чiю и́хъ.

И оставит нас вместе навеки.

 

* * *

 

Собаке снится сон.
Она брыкает лапами и стонет – никак добычу не догонит.
Зима, деревня, тишина.
Труба гудит, мерцает свечка.
А кот свернулся калачом:
тут, наверху, на тёплой печке ему собаки нипочём.

Лишь тень на северной стене не спит, колышется тревожно.
Она сейчас – вполне возможно –
стишки кропает обо мне.
Ведь у неё проблем полно в её смешном двумерном мире:
бардак на городской квартире, размолвки вечные с женой,
долги, амбиции, мечты – из тех, что сбудутся едва ли,
в печи нет тяги, а в подвале орут собаки и коты...

Я вытянул иной билет в безвыигрышной лотерее.
Трехмерный мир куда добрее:
зима, деревня, санный след.
Мой лёгок хлеб, мягка кровать. Всё мимо – грозы и печали.
Мне нет нужды не спать ночами
и рифмовать.

 

 

* * *

 

Сон пеленой окутывал кусты.

Я по сугробам брёл деревьев между,

уже теряя всякую надежду,

что выйду на тропу до темноты.

 

А лес не спал: зависнув на стволе,

желна долбила бреши и каналы;

неясыть бородатая стенала –

ей голодно, должно быть, в феврале.

 

Трещали сосны, осыпался снег –

сбит ветром, пролетавшим вышиною.

И с хрустом наст крошился подо мною.

Все пело в первозданной тишине.

 

Вечерним хором плача и звеня,

лес был самодостаточной вселенной –

нет, не чужой, но как бы параллельной –

в которой нету места для меня.

 

Застыв сплошной узорчатой стеной,

прекрасен мир лесной – ну, просто чудо!

Но, если я не выберусь отсюда,

слезинки не проронит надо мной.

 

Я к людям сквозь снега и феврали,

сквозь сумрак пробирался понемногу...

Вот просека и тропка, слава богу.

И где-то там мерцает свет вдали.

 

* * *

 

Стал бы я солнцем в прохладный день –

было б тепло со мной

дубом ветвистым, дающим тень –

я бы ослабил зной;

и веселей бы смеялась ты –

если бы стал вином;

музыка, море, свеча, цветы –

все бы сгодилось.

Но

я – моросящий противный дождь.

Питер ко мне привык.

Только, увы, не меня ты ждёшь

на берегу Невы.

А занавешу твой горизонт

вдруг среди бела дня –

ты, как обычно, достанешь зонт.

Спрячешься от меня.

 

* * *

 

Так.

На постели древний старикан.

Вокруг шумят и правнуки, и внуки.

Заботятся: руками греют руки,

запить лекарство подадут стакан.

Он думает: наверное, кранты.

Жаль, что помру – и мало кто помянет.

Ну, родичи.

Но пресса не нагрянет,

в эфире не случится суеты,

в учебниках – ни строчки.

Прожил зря...

 

И так.

Дом ветеранов, скажем, сцены,

где давят опостылевшие стены.

Былой кумир достанет втихаря

початую бутылку бормотухи.

Так и не нажил за всю жизнь – старухи.

Зато в энциклопедии портрет.

О смерти раструбят на целый свет.

Как хочется скорей поставить точку.

И высосет бедняга в одиночку

бесценные свои полпузыря.

Нет ни детей, ни внуков.

Прожил зря...

 

* * *

 

...ты мне говоришь: уйди, ты меня достал, ты бесишь меня, тебя я едва терплю.

А я в уме начинаю считать до ста. Потом отвечаю: я просто тебя люблю.

Молчишь на звонки; на письма мои – плевать; не хочешь и думать о встрече наедине.

А я каждый вечер с тобою ложусь в кровать. Ты слышишь? Не с той – другою, с тобой, не с ней.

Мой номер – десятый... По жизни своей спеша, вперед ты ставишь работу, семью, подруг.

А я без тебя, прости, не могу дышать.

Но верю: однажды время замкнёт свой круг –

и ты позовёшь; не завтра, конечно, нет. Когда-то среди рутины, невзгод, утех –

тебе станет нужен любви моей тёплый свет. Ведь он один останется в темноте.

И мы, расправив крылья, умчимся ввысь. Туда, где пишет Дант и поёт Орфей,

где мы до рожденья мира в одно слились.

И нет прекрасней веры.

И нет глупей.

 

* * *

 

Убей любовь – верни себе покой.

И все напасти снимет, как рукой:

окрепнет сон, и аппетит проснётся.

Боль из груди уйдёт – и не вернётся.

Жить будет снова просто и легко.

 

Убей любовь – она тебе лгала.

Сулила свет, но наступала мгла,

когда в глазах от ревности темнело.

Душа твоя не пела, а хрипела.

И плоть от немоты изнемогла.

 

Убей любовь. И больше никогда –

ты не узнаешь радости полёта.

Лишь усмехнётся солнце косорото;

мир потускнеет, потеряет что-то...

Да ты и сам исчезнешь без следа.

 

* * *

 

Унылая осень плывёт сквозь дождь –

и капли долбят стекло.

Его опять пробирает дрожь, хотя в квартире тепло.

Но если закончился воздух вдруг, и если в груди печёт,

и понимаешь: замкнулся круг – иное уже не в счёт.

 

...ему говорят: какая фигня – адреналин, разряд...

Ответь, ты частицу какого дня хотел бы вернуть назад?

Пойми, ты все равно уже тут. И скоро утихнет боль.

А мы даём тебе шесть минут – ещё раз побыть собой.

 

Вернуться в детство? Уа-ау... Но там был ещё не я.

Крупицы счастья в своём дому? Но главное в нем – семья.

Мгновенья славы – любви муляж, не драма, а шапито.

Покоя нега под пальмой, пляж?.. Все это – не то, не то...

 

Он выберет осень.

Такой же дождь – дождя сплошная стена.

Стоишь под окном и уже не ждёшь, что выглянет вдруг она...

Когда он комкал, прижав к груди, промокший насквозь берет.

Когда вся жизнь была впереди. А он мечтал умереть.

 

* * *
 

Что тебе, старче? Мой милый и глупый старче...
Что же тебя опять привело ко мне?
Или к столу твоему не хватает харча?
Или не можешь правды найти в вине?

Тихо. Молчи. Я сама догадаюсь: баба.
Всё удивляюсь, зачем ей такая жизнь.
Нет бы – внучат. Собачат. Хомячка хотя бы.
Хочет корону?.. Будет. Пойди, скажи.

А-а-а.
Ты про то, что в потёмках души сокрыто.
Я понимаю: в бороду – серебро...
Или – любовь?..

Ты получишь своё корыто.
Нынче на всё таможня даёт добро.

С Богом ступай. Прощай, и запомни все же:
я не откликнусь больше на громкий крик.
Ладно. Живи, как хочешь. Живи, как можешь...

Видно, ты плохо сказки читал, старик.

 

 

* * *

 

Я тебя не люблю.

Ну а то, что ночами не сплю –

это кошка орёт; дрель соседская неутомима;

это капает кран; электричка проносится мимо;

это душат кошмары, в которых тебя я люблю.

 

Я тобой не дышу.

То, что воздуха нет без тебя –

это спазм диафрагмы, межрёберных мышц дистрофия.

Без тебя для тебя в черноту выдыхаю стихи я,

и, оставшись без вдоха, давлюсь и хриплю. Не любя.

 

Я тебя не ревную.

А та ледяная игла,

чем в коллекцию бывших пришпилил меня энтомолог –

только знак, что наш путь был, увы, недалёк и недолог.

И любовь испарилась – конечно же, если была.

 

Я тебя ненавижу.

За радость, за счастье, за то,

что в груди пустота, что с планеты исчезли все люди...

Я тебя ненавижу так нежно, так искренне, что

никогда и нигде,

и никто

так тебя не полюбит.