* * *
Бездна заоконная,
что и спать невмочь,
ночь моя бессонная,
медленная ночь
с беспокойством, сотканным
из дневных хлопот,
с одеялом скомканным
и подушкой в рот…
Памятными вспышками,
как задет крылом,
я промыт, и слышно мне –
небо за стеклом.
Замолчать по-чёрному,
думать в тишину –
ночь моя бессонная,
я тебя усну…
Но не засыпается
в этой тишине,
но не забывается
ничего во мне.
Словно в мёртвой заводи
плеск и круг живой,
проступает в памяти
самый образ твой,
строки, чья история –
это сердца труд,
о тебе которые
вторят и живут.
И тебя так помню я
в ночь и недосуг –
эту жизнь бессонную
не уснуть, мой друг.
* * *
В закоулках дна, где лишь Бога звать,
а у нищенства самый край –
закурить да выпить-заночевать –
я услышу твоё «дай»,
и в ответ за то, что посмел просить,
что проказа твоя честна –
отшутить, откашляться, откосить –
ты услышишь моё «на».
«На», мол, «нет», серебряный, «на», мол, «есть»,
и не в том прокол, что потом
будет жаль, а в том, что со мной ты здесь
и окажешься вдруг Христом,
и, с тобой стесняясь скатиться в убыль,
в тёмный сон, где позор угрюм,
я тебе не подал последний рубль
и не пропил последний ум.
* * *
В скуластый день, когда над головою
знакомый шар с короной огневою,
в траву-приправу, в море-мураву
упёршись взглядом, тихо поплыву…
Повеют травы гарью и овчиной –
молочный вкус, родной и беспричинный,
песнь матери, межзвёздное родство
на свет из сердца выйдут твоего…
Ещё дитём, в пещерном плейстоцене,
ты руки клал на тонкие колени
и впредь смотрел, сбывая сны свои,
учась расти у времени-змеи,
и в те года, как мир оно меняло,
к немедленной груди твоей немало
припало в час родства и близких слов
усталых взрослых вздохов и голов.
Побег лесной весны, тростник-ребёнок,
ты был беззвучно глуп и нервно тонок,
но тем и обречённей, и верней
людьми овладевал по мере дней,
поскольку, сам того не разбирая,
стоял у заколдованного края,
где всё прощало, сколько ни живи,
холодное бессмертие любви.
* * *
Долгой нитью, тёплой болью,
чуткой нежностью в крови,
связью крепкой – мы с тобою,
разорви-не разорви...
Так глядишь и видишь сразу,
как свободен и что цел
человек, но так привязан
к морю слов и разных дел…
К полусчастью и несчастью,
к дому, городу, стране
и глазам, какие часто
вспоминает, как во сне...
Он старается спокойно,
он куда сильней всего,
но спешащее, но больно,
но есть сердце у него...
У него покой порою
не заводится в груди,
у него внутри, не скрою,
так – что лучше уж гляди..
От темно́т до све́тов верхних
проживая чувства, будь –
у него (-неё), у всех них –
чувство нити, словно путь...
Словно зов во тьме пропащей,
где иные не важны,
кроме нити уводящей,
жизни, музыки, струны…
* * *
Надо жадного слова «я живу»,
каплю моря, вбитую в мураву,
корня дна, чья рослая сила слепо
убегает из чернозёма в небо.
Слово-яблоко, вдруг рассыпаясь на
продувные смыслы, припарки сна,
призрак жизни, бездны с дождём и кровом,
набрякает тёмным усталым зёвом.
На язык, наощупь, на вслух оно –
невпопад, не на́ руку, не дано,
наразгад из мозга, не по науке,
вынимая вещие дни и звуки,
называя мир, заводя письмо –
не о том, не то́, что есть, не само –
за обиду млечную человечью
оставаясь вещью и верной речью.
Это море, вспененное в закат
бороздой событий, и самый ад,
где оно, то встав, то ложась стеною,
в черепицу волн – говорило мною.
И, смотря на бешеное родство,
понимал, наверное, я его,
отмечал, как мощно, легко и скоро,
наливаясь криком того раздора.
Запалялось слово из прошлых книг,
поднимало дремлющий свой язык,
и, по-птичьи солнцу на небе веря,
приручал я море, как будто зверя.
* * *
О, как жгуче в гурьбе-природе,
как во многом – всё об одном,
происходит-не происходит
белый свет за твоим окном,
серый волк – за пугливым сердцем,
жизнь – в пристыженном городке,
быт заткнувшийся – с певчей смертью
на заряженном языке.
Городит о лесной свободе
голос-исподволь, дым-вдвоём;
происходит-не происходит
песня-облако-водоём.
Рассыпается сон, что с нами,
на обломки от корабля –
ты ли это ли, мать честная,
явь лесная, всегда-земля?
О тебе, что тверда, поката,
перестужена и тепла,
и о том, как едва жива ты,
так уж всюду была.
Была…
Знать узнал я, едва ли помня,
сколько здешни твои края,
и так слышно во мне сегодня –
дробь под косточкой, кровь твоя…
А над кронами крах вороний,
роздых-ветер да свет на всех,
да сомкнутся в твоей ладони
звенья линий, горячий смех,
и смолчат все, что были, пели,
и не скажет никто любой –
что случилось на самом деле
с этой песнею и с тобой…
* * *
Поедешь куда-то ночью –
за стёклами облака,
огни в темноте и точно
как песня издалека.
Но только не песня чаще,
а, может, мотор жужжит
в автобусе, где сидящий,
рассеянный сном, лежит.
И едешь ты, и не едешь,
и дремлешь, и ловишь взгляд,
и чувствуешь, как соседи
в сиденьях своих сидят.
И едут они, не едут,
и спят, и не спят они,
и тихо ведут беседу,
и видят в окне огни...
Не знаешь ты их, но если
сквозь шёпот, мотор и смех
дорога – ночная песня –
звучит в голове у всех,
срывается с губ напевом
и в сердце – живей струи,
приедете верно все вы –
чужие или свои.
А песня, как точка света,
всё будет звучать, вести –
любовь человека где-то,
что помнит тебя в пути.
* * *
Разлюби слова за их свет окольный,
затемнённым смыслом своим скрипя,
в тот момент, когда говоришь, что больно,
и не больно слышащему тебя.
Потому что словом не приголубишь,
не найдёшь на чувство похожий звук,
в тот момент, когда говоришь, что любишь,
а тебя не любят. Тебя, мой друг.
В три узла запутанный, серповидный,
будешь ты не высказан до конца,
будешь ты оставаться внутри, не видный,
говорителя смысла и слов чтеца.
Полюби глаза с затаённым блеском
и черты лица, и читай подряд,
потому что это понятней, если
не словами – просто обычный взгляд...
На святых деревьях листва повисла,
зашуршало ветром, зажглись моря –
перейди на дикий язык, ведь смысла
не спасти, особенно – говоря...
Понимай, что вряд ли понятен будешь,
но, скорей, услышан, как некий шум,
потому что больше живёшь и любишь,
чем о смерти знаешь, чем просто ум...
Потому что слово светло и ныне,
как не станет воздухом во плоти:
как живое облачко в ясной сини,
как лесное утро в твоей груди...
Родничок
В горнем смехе и звонком имени
холодок – родниковый нож,
словно ты говоришь «держи меня»
и пригоршню воды даёшь...
Словно нету другого выхода
и приятнее нет беды,
чем пригубить мне, чем испить тогда
из ладоней – твоей воды.
А приникни к воде протянутой,
до тебя дотронься едва –
словно яркие брызги странно ты
рассыпаешься на слова.
И молчу я, водой наученный,
отшумевшего дня среди,
темноночия, темнолу́чия,
темновесной крови́ в груди...
И не хочется отступаться мне,
даже если разлейся тьма
и исчезни ты – между пальцами
из ладоней – вода сама...
Средоточие света в голосе,
силой утренней холодна,
но слова твои – это области,
где лишь тёплые времена...
И всё в памяти шевелящейся,
как подобное миражу –
этот смех твой, живой, искрящийся,
серебрящийся – я держу.
* * *
Сколько в этом краю не в порядке –
несчастливых, убогих, кривых,
как прекрасны газоны и грядки,
как усердны усилия их.
Средь веселий и праздников грубых,
в пору пахоты и борозды –
нелюбимых, безвестных, беззубых –
голоса благородной беды.
Ты, столица окраин дремучих,
где заблудшие дети твои,
самых горьких своих, самых лучших
научи, как им есть, напои.
Я люблю, как сквозь прах, как из почвы
в самый верх, где цветёт синева,
сквозь асфальт, бесконечно и прочно,
пробивает дорогу трава.
Как самой же себе помогая,
рвясь из сил, изо всех пуповин,
разгибается сила тугая
человека – из зверских руин.
Как грустит он живучею ивой,
как повсюду, куда ни гляди –
этот край, это свет несчастливый,
эта тёплая память в груди.
* * *
У тебя осталось немного крошек...
Да и то – не крошки – ключи лежат.
Ты ведь хлеб в кармане не носишь больше,
как в зелёном детстве, как жизнь назад.
Запрещённой ночью, когда свободно
мозголёту мыслей, а надо лечь,
отступает день за стеклом холодным
в темноту гуденья, и ночь как речь.
Слыша звёзд зиянье и в сон влекомый,
ты берёшь с собою, мой друг, мой свет,
эти крохи мыслей, ключи от дома,
это небо, полное слов и лет...
Говорить с тобой будет ночь негромко,
будет дальней вспышкой сиять в окно,
сомневаться в том, что живёшь о чём-то,
запрещённой ночью разрешено.
Ты подмешан к серому дню и лесу
заполошных дел и воде людской,
и навряд ли что-то ответишь, если
под вопросом сам в темноте такой.
Просто вспомнишь образ с лицом любимым
и родные вещи переберёшь,
возвратишься в детство, где пахнет дымом,
припасённым хлебом, что так хорош...
И за прах домашний, за свет непрочный,
растворённый в память, в живую смесь,
ты пронизан речью – спокойной ночью,
ты имеешь всё и остался весь.