Когда наступает время
Когда наступало время тоски и вечера,
он, зá день своё положенное избéгав,
утюжил рубашки, бережно вешал на плечики;
все белые-белые, белей твоего снега.
Ходил, любовался. Мурлыкал под нос мелодии.
Следил, чтобы всё в порядке – любая малость:
ему так казалось, что он не один. И вроде бы,
рубашкам тоже так нравилось и казалось.
Вздыхал, что его чудеса зарастают былями,
что люди свои проблемы решают «сами»...
Рубашки, впуская людей, шелестели крыльями.
Хранили, спасали...
Дао
Китайцы читают сказку. Русскую. И китайцы
видят в ней добра молодца, стоящего перед камнем,
не знающего, куда бы с распутья ему податься:
на камне – путеводитель. Он выдолблен не руками.
Короче, нерукотворный. Придумай такое, слышь-ка:
направо пойдёшь – погибнешь, налево – коня угробишь,
а прямо – и вовсе криво: там, в «пряме» – обоим крышка.
Такое вот триединство, безвыходность в кубе, то бишь.
Китайцы болбочут что-то гортанными голосами,
какого, мол, дао надо у камня просить совета?
Известно ж, что нас дороги всегда выбирают сами:
иди себе на здоровье – в любом направленье света!
– А в чём, – протестую, – воля отдельного персонажа?!
Он должен платить за выбор! – Китайцы вздыхают: – Да-а-а-а... –
мол, трудно с тобой! – А выбор идущим уже не важен:
он входит в комплект дороги! – Такое вот, в общем, Дао!
Два города
Один приютил: бережёт и кормит.
Ты счастлив и сыт: полудикий кот. Но
другой в твою душу пускает корни,
и это мучительно и щекотно...
Один шумноват суматохой пылкой,
но в целом привычен, почти уютен...
Другой невзначай обернулся «ссылкой»:
так статус местам сочиняют люди.
Один создавал. А другой, нарушив
привычность (ну, капельку, может быть),
тревожит, ведь корни, вросшие в душу,
куда мощнее, чем вросшие в быт...
Накладывай время пластырем
Идёшь – ни овцой, ни пастырем –
от «если бы» до «кабы» ...
Накладывай время пластырем
на раны своей судьбы.
Когда-то боялся: нечего
отдать на алтарь Пути!
Затягивай их, залечивай:
ещё далеко идти.
Паёк вдохновений суточный
расписан на сотни лет...
И груз у тебя нешуточный,
и бонусов больше нет.
И лишь позабыв о немощи,
с котомками снов и слов,
дойдёшь – оглянись на верящих
в надёжность твоих следов.
Перемена
Сейчас он поставит чайник, заварит чай,
добавит корицей пахнущего бальзама...
Нескромный взгляд, объятия при свечах:
такая вполне «заигранная» программа,
но в день рожденья – всё, что угодно ей:
пусть даже эта обычность всегда угодна...
Да что застыл-то: и не зажёг свечей,
и чайник так и оставил стоять холодным?!
Стареет, наверно: от старости средства нет.
Вздохнул, тревожно взгляд задержав на стенах...
Ну что за мода – ленточку на портрет?!
И вдруг так горько вспомнил о переменах...
Метнулся к двери (чтоб не услышал кто!
не шаркнуть тапкой, не загреметь замками!),
пытаясь попадать в рукава пальто,
ещё по привычке думая, что руками...
Четвёртый Рим
Грустный город спит, распластав дороги и провода,
ни пароль от грусти, ни её секрет никому не выдав...
Помести этот город, однажды и навсегда,
в зеркало заднего вида.
Зачерпни – на дорожку – немного его реки;
в ней вода мертва, но она от бед, говорили, лечит.
Зачерпни – и выпей. Не пакуй походные рюкзаки:
будут свободны плечи...
Сохрани в себе эти спящие улочки и дома,
что черны под слоями ночи, словно обувь под гуталином.
Сохрани, чтобы вспомнить, когда загрустишь сама:
клин вышибают клином.
И когда в душе ярой жизнью заблагоухает сад,
и любой сюжет станет важным, неповторимым,
ты увидишь, что тихий город, всеми другими над,
выжил Четвёртым Римом.
Хозяин
Уходя – уходи. А его задержали между:
видно, слишком большой оказалась цена билета.
Он сначала грустил и угрюмо не верил в это,
затаился в шкафу и от скуки считал одежду,
полотенца, салфетки, наволочки, скелеты.
А потом осмелел. Выходил – только ночь настанет,
поднастроил скрип половиц под свои мотивы,
и бродил, словно пел. А когда от тоски мутило,
он лелеял слова в онемевшей своей гортани,
но вовне из неё лишь шипение выходило...
Он теперь в темноте, словно кот, различал предметы,
а его средь предметов различала хозяйская кошка.
Удивлялась, следила, боялась (совсем немножко).
Он ей что-то шептал, и она понимала это,
и порой разрешала забираться в своё лукошко.
Он вживался в роль. И всё больше сживался с домом.
Перестал удивляться, что в тулупе все швы наружу,
что ему никто заглянуть не пытался в душу,
что пока весь день он дремал в уголке укромном,
ни один злодей не смел его сон нарушить.
Примирился с тем, что для мира неосязаем.
И когда однажды на прохладный каскад ступенек
человек перед ним положил, поклонившись, веник
и сказал: «Тут пожил – у нас поживи, Хозяин», –
встрепенулось сердце: «не видят» не есть «не верят»!
И, вздохнув, разорвал неоплаченный свой билетик,
став навеки связным у миров. Между Тем и Этим...
Неторопливое
Там, где не важно – рассвет ли, вечерняя ли заря,
где в сути едины колыбельные и будильники,
древний бог разливает время в ячейки календаря,
и будущее кладёт на полочки в холодильнике.
Оно хрупкое: не так вздохнёшь – разлетится в прах,
на свету передержишь – засветишь, как плёнку, и что потом?
Перегреешь – испортится. Лучше держать впотьмах,
в разумном холоде, и вблизи разговаривать шёпотом.
А у нас тут листва облетела: идёшь – шуршит;
день на грани обморока, а у ночи – сезон разлива, и
накрывает волной, невзирая на рубежи,
и длится, тянется... Толку, что мы спешим –
у неё-то время нынче неторопливое...
И велик соблазн – закутаться в ночь, вяло существовать, пока
бог достанет к весне немного будущего, нацедит, тающего.
Но у него-то всё разложено по полочкам – на века,
а у меня – ни черта ещё...
Настроение
А дай-ка мне, говорит, пару снов твоих и чая ещё,
но сначала наплачь-ка немного аперитива.
А почему это, говорит, ты со мной не прощаешься?
Я же тебе почти всё приятное запретило:
не спишь, не пишешь, не шутишь. Какого лешего?!
Или правда, говорит, что к мучителю прикипает мучимая?
Ярлыки на себя немыслимые навешивая,
гаечки нервов до предела закручивая,
рисуешь картины мысленно – одна другой кровожаднее,
а это ж всё равно как ходить, обвешавшись гирями!
Да что судьба, говорит: а ты возьми и попробуй нажать на неё,
а вдруг она в ответ адекватно отреагирует?
А то сидишь себе в пыли и бурьянности у обочины,
тридцать три несчастия призывая всуе!
Можно подумать, говорит, они твоей персоною озабочены,
да их совсем другое в мире интересует!
Понимаешь, они ведь в сути своей – все одинаковые:
им нужен простор, как, например, верблюду пустыня,
чтобы вас, людей, как фигурки, друг с другом сталкивая,
знать, что глинтвейн эмоций неделями не остынет.
Что болезнь одного, говорит? Им подавай эпидемии.
Им подавай войны, драки, диковатые междоусобицы...
Вот тогда я одно на всех популярное настроение,
правда, говорит, никак не могу к этому приспособиться.
Мне сподручней один на один запускать в беду свои коготочки
и её выцарапывать – вот таким немудрёным девайсом.
Потому-то из бездны вас вытягивать поодиночке
мне гораздо легче.
Улыбайся, говорит, улыбайся...
© Елена Асенчик, 2013–2015.
©45-я параллель, 2015.