Дина Дронфорт

Дина Дронфорт

Все стихи Дины Дронфорт

Vaterstetten


На душе тишина,
            ни тумана, ни птичьего солнца,
ни лавины взъярённой,

                    ни светлой осенней слезы.

Горизонт между белым и чёрным,
                                   сегодня не рвётся,
равнодушны глаза

                    и так тяжеловесен язык.

Громогласие Мюнхена

                    тонет в беззвучьи предместий.

Благолепье во всем,

                    не покинуть своих берегов

даже Вечности сáмой –

                    сюда лишь доносятся вести

о всемирных потопах,

                    рожденьи и смерти богов.

Все вопросы поставлены,

                    выданы впрок все ответы.

Раствориться в тиши,

                    усмиряя последние страсти.

Так приходит к смирению каждый

                                         когда-то и где-то,

осознав, что ни в чём,
                        даже в собственной смерти,
                                                           не властен.

 

Ангел

 

Часы прокукарекают и дня

стальной корсет почует позвоночник.

Исчадия луны – химеры ночи –

смолкая, в тень отступят от меня.

 

Рыданий шрамы маскою прикрыв,

спиной изображу кариатиду.

Луна невинно скроется из виду –

смолкает в синеве её мотив.

 

Что ж, радуйся! Усерден ангел твой!

Моленья и капризы исполняет.

И осень приглашать не забывает.

И хлеб не горек милостью чужой.

 

А всё теперь некстати и не впрок.

Луна ли под сурдинку чрево точит

и тело бледной немочью морочит?..

Но если отзовётся пара строк

 

из кельи за дольменною плитой –

то ангел учит душу терпеливо

полночное превозмогать светило

молитвою смиренной и простой.

 

 

Бессмертие. Кундера

 

С бессмертием играешь в прятки,
кропя во времени свой путь,
и всё надеешься бесплатно
в глаза горгоне заглянуть?

Но платой – суд! Пытливый, тонкий,
усерден и неумолим,
что учинят, любя, потомки
над изваянием твоим.

 

В час волка

 

Светает....

Дымкой из окна

                    крадётся музыка. Она

густеет в дым в углу моём...

                    клубятся гости за столом,

костюмы, маски... вспыхнул свет.

                    От музыки спасенья нет.

Ярятся лампы, лампы мстят

                    и обжигают не шутя.

Дрожит, дрожит потёртый пол,

                    царят смятенье, произвол...

И свистопляска понеслась!..

                    Грозит безумием упасть

хозяйке бедной на плеча.

                    Она, надрывно хохоча,

ресницы разомкнула вдруг –

                    круг тесен снова,

                                        друг не друг,

а змий...

          да вот уполз и он...

надтреснул где-то лампион...

                    И, отрезвев, глядит она –

гляжу я – снова пелена

                    и паутин угрюмый дым

сокрыл опять, необорим,

                    источник музыки, что мне

причудился наедине

                    с самой собою…

                              Снова мрак,

и мне не выбраться никак.

 

* * *

 

Декабрь, Дойчланд, Дина – вот

мои теперь координаты.

Сафари нет и нет болот –

смешны и призрачны утраты.

 

Ни ветерка в седых ветвях

растрёпы-клёна... будто умер

и он... Неузнанный впотьмах,

напрасный телефона зуммер...

 

...и память фридиным платком

махнёт, темна и нелюдима,

зайдутся руки над виском,

воздвигнется, неодолима,

гора...

и три креста на ней...

У каждого свои распятья!

И пантеон, и сад камней.

Но где-то там, на самом дне,

ожог иудина объятья.

 

* * *

 

Заполночь. Титры дневного кино.
Вéками занавес, кошка урчит.
Входят виденья... Вот, скажем, одно –
как-то привиделось в зимней ночи,

что череду перелётных годин
вдруг отменил поднебесный судья
и от щедрот мне оставил один
месяц на сборы в иные края.

Месяц!!! – затикал взахлёб метроном,
темень круша в бисер микросекунд,
ночь объявляя непрожитым днем...
минус неделя!! как стрелки бегут!

Планов – достало бы путь устелить,
в рай – мимо ада – по мелкой воде...
Сколько успею ещё сотворить
в жизни своей!.. за оставшийся день?!

День лишь... И тихо окончится мой
срок обученья науке любви.
Годы листаю в надежде немой,
что оправдаю пробелы свои.

Нет же, не след убеждать мне судью!
Что я в итоге? – вот тема для дум!
Поздно, трубят... призывают в ладью.
Примет как есть.

                    Я готова.

                              Иду!

 

* * *


Затмило солнце душною полынью
и рокотом дохнуло среди дня –
то оседают стен моих твердыни,
под осыпью нещадно хороня
трепещущие жизнью паутины.
Последнее прозренье сгоряча
смывают веки, тяжелы, неотвратимы.
И глухота ложится на плеча.

Предвечный час, когда дневные тени
пространство заполняют не спеша,
колышась, кроны иссиня густеют,
витает обнажённая душа.
В заветный этот час дракон заката
зевнёт ещё из облачных перин,
взлетает небо мелочью пернатой,
с бессмертьем оставляя на один.

Очнуться... и, подхваченной собора
готическою чащей в вышину,
последнего крылатого убора
примерить вековую тишину.
И плыть, внимая эху, что рассыплет
наивная баллада витражей
под сводами. И знать, что кубок выпит.
И не печалиться о том уже.

 

 

Золото

 

Нещадно дождь полощет и бьёт

листву за моим окном.

Опавшее золото в лужах плывёт,

                    в грязный сбиваясь ком.

 

Дыханьем пропасти за спиной

и взглядом из-под брови

густеют сумерки. Горький настой

                    бродит в моей крови...

 

... он здесь. Он реет во мгле. Царит.

Победу празднует Он.

Смеясь лукаво, мишурным дарит

                    золотом тьму ворон.

 

Себя свободным от власти сует

считать пока не спеши.

Ещё одна горсть золотых монет –

                    горсть на помин души.

 

Ещё. Ещё! И в бессчётный раз –

потери в нашем ряду.

Зальётся флейта его, и тотчас

                    плясом вокруг идут.

 

Из круга прочь! Это ложный звук,

насмешка фальшивых нот –

тропа по углям душевных мук

                    в топи мирских болот.

 

Из круга прочь! Это лживый цвет,

окраса лукавых глаз.

Закон растоптан, осмеян Завет –

                    злато находит нас.

 

Вороньи толпы под звон горстей

прибоем бьются о трон.

Пылают жертвы в аду страстей.

                    Мечет золото Он.

 

* * *

 

И кожи патина и вечер подглазий
скрывали от зеркала, и не раз,
шутную коммуну моих ипостасей,
теснящуюся за оправою глаз.

Льняная рубаха и ванна в дорогу –
вернуться ль когда-нибудь мне сюда?
Сегодня меня пригласили к порогу
воронки в зияющее никуда...

 

 

* * *

 

Когда-нибудь все будет позади –
отлюблено, оплакано, пропето.
Пальтишко и скамья на склоне лета,
безмолвие, собачки в поводи...

Опушены сухой травой ресниц,
глаза, читая внутренние строки
романа жизни, и грустны и строги
становятся в конце иных страниц.

Дверь, издали встававшая стеной –
беззвучная калитка у порога
и путь домой... я стану частью Бога
и кара мне – судить себя самой.

 

* * *

 

Отвернуться от сенсаций и от сплетен
и смотреть из-за стекла заворожённо,
как рассерженно грозит кому-то ветер
раскалёнными резцами листьев клёна.

Можно распахнуть окно пошире
и слететь – ему в объятья птицей...
если б только знать, что горше в мире
зла, чем эта смерть не приключится.

 

Первый снег


По аспиду прочерченные мелом,
дрожат снежинки высью без конца.
Пейзаж в окне вечернем запотелом
сединами любимого лица
нежданно и уже невозвратимо
встречает и становится ясней,
как страшно потерять тебя, любимый...
Как страшно жить с собой наедине.

 

* * *

 

Последней хилой желтизной
на фоне реденького неба
истаял клён и день смурной
на поиски дневного хлеба
ревниво гонит от окна
напоминанием оброка,
надежды не давая на
исход до суженого срока...

 

Праздник плоти

 

Позволь душе – она тебе расскажет...

В подвал её, в прищур и глухоту.

И пусть сидит, не кажет носа даже.

И если что – ату её, ату!

 

Не верь ни стону, смуту и томленье

лечи вином. Подглазья просуши.

А муки спазма в солнечном сплетенье

грибочкам, что намедни, припиши.

 

Забудь о заповеданной субботе.

Молись на знамя кожаных плащин

в заглавье марша женщин и мужчин.

Да здравствует

                     бесстыдный праздник плоти!

Салют над усыпальницей души!

 

Прощение

 

Двоим в раю как знать, что это рай?

Беспечность беспечальности под стать.

Нет, Господи, нас ада не лишай,

иначе потускнеет благодать.

Изверившихся в избранном пути,

прощением, обещанным Тобой,

вернувшихся нас, Боже, да прости!

И двери в рай отечески открой.

 

* * *

 

Ртутный столбик уходит в пятки.
                                      Окна проём...
Черепки-скорлупки...
                        Крупица лакомая.
Положу в котомку
                        только дважды моё –
Вожделенное раз
                        и раз оплаканное.

 

 

Сорока-воровка

 

Российскую взлохмаченность стиха,

уложенную гребнем колоннад,

поправила почтенная рука

куафёров дожей, что века назад

свернувшись фолиантами, стоят,

заглядывая в рыжее лицо

собрата.

           Он пришёл не так давно.

Сорока врёт про чёрное яйцо –

пасхальным алым светится оно.

 

Сорока лает, ветер носит – всё одно!

Напрасное!

           Как сборы в Коктебель,

где, говорят, куют поэтов, что ни день.

Довольно забронировать отель

поленцу буратино, коль не лень, –

отыщется двоюродный плетень

иль страстное завяжется танго,

ступеней пара в высший эшелон,

рекомендаций парочку «no go» –

и, меккою на труд благословлён,

в родные кущи двинулся бы он.

 

Злословие сразило и меня –

какую подняла здесь баламуть!

Охти мне!

           Это хищного огня

протуберанцы целятся лизнуть

расхристанную так по-женски грудь.

Подола не пришлось бы оправлять...

И шёпотом: ценю и берегу

возможность на манжете записать,

перчаткой отирая на бегу,

под изморозью скрытую строку.

 

И в голос: роль глашатая Небес

за помыслов даётся чистоту!

И помни – всё найдётся мелкий бес,

подосланный измазать красоту

и забуриться снова в темноту.

Там души как скотину – на убой.

Под дудочку злословия за ним

пойдёшь и ты. Сорокам не впервой.

Глаза и уши наглухо замкни –

беги сорок, мой бедный аноним!

 

* * *

 

Старушка об руку со смертью,
на чёрный опираясь зонт,
бредёт поутру в мокрый сквер, где
считает дни, за годом год.

Спектакль кончился. Актёры
все восвояси разбрелись,
оставив сцену, на которой
её разыгрывалась жизнь.

На привокзалье рыбный запах
борделей. Раб своей мошны,
крадётся муж на задних лапах
под носом бдительной жены.

Прохожим уши треплет ветер
неразличимых новостей.
Сквозят вагоны. В жёлтом свете
трамвая личики детей,

когда-то ею не рождённых...
Им нет имён. Их нет нигде.
И мужа нет. Сквозят вагоны...
Проснувшись утром в пустоте,

она бредёт... Считает будни
дождливой старости и ждёт,
когда немногословный спутник
над ней раскроет чёрный зонт.

 

 

* * *

 

Холодно здесь. Неизбывно холодно.
Переполняю собой квартиру.
Стены мои с безучастием молота
чавкают кровью в коллекторе мира.

Я остываю. Забыв ненàчатое,
перехожу ко вчера забытому…
Жизнь, похоже, готова начерно,
кто-то стучит за стеною копытами.

Мимо. Ресницы сомкнув за окнами,
переползаю от желудка к желудочку,
выше и выше, гортанью мокрою…
и родничок раздирая – в будущее.

 

* * *

 

Я дышала
          над влажным виском

                              темноты,
недосказанным словом
                              ласкала цветы,
поверяла привычные меры.
Отражений искала
                     в глубинах зрачка.
И кричала, и билась
                     под жалом смычка.
И срывалась в седые кальдеры.
Проникала
          жемчужными
                     реками в дом –
я в руках была глиной,
                     белёным холстом,
отливалась в тугие хореи.
Мой возлюбленный!

                     Муж мой, Ваятель,
                              скажи,
для чего же сегодня
                              ты мечешь ножи
в беззащитную грудь Галатеи?..

 

Флюгер

Мой папа был удачлив и разумен, из жизни не устраивал поминок. Когда в библейском возрасте он умер, оставил маме двух детей и снимок. И мамочка на жизнь сдавать экзамен отправилась с протянутой рукою. Никто не положил ей даже камень... Простила всё родному Подмосковью. Кто рано, кто попозже – зреют чада, плывут гурьбой на западную заводь. Европа им – не скажешь, чтобы рада – но, поворчав, легла под русский лапоть. Я нынче – флюгер, ржавое коленце. Все ветры дуют где-то на востоке. Когда-нибудь скрипеть устанет сердце и грянет оземь – вдребезги на строки.

 

Балаклавский

В мокром Франкфурте утром хмурым полон зимним сумраком дом. В тёмном зеркале взгляд фигуры неожиданно незнаком. Где-то музыка... В тихой ласке пролетающей стайки нот – мой далёкий, мой Балаклавский смотрит окнами – снег идёт.

 

1991. Зазеркалье

Бежали перемен – юны́ и глупы, каким сегодня мудрым ни кажись. Попали в зазеркалье – словно куклы, через стекло разглядываем жизнь, ломаем непослушные гортани... Протискивались в рай – а всё в аду! Мы сами выбираем испытанья, которые нам пишут на роду.

 

 

Окно в Европу

Глянешь мельком – не припомнишь этому родства – в заоконном мире полночь, холод Рождества. Заграничный, отстранённый, всё ещё не наш, стынет сухо и картонно городской пейзаж. Да венчают тропы эти фонарей столбы! Бродим ощупью, как дети, ушибая лбы. Что конфетка – то удача, эко веселó! Упадёшь – вставай без плача, сам себе назло.

 

Тополя

А если времени нарушу закон, а если я вернусь? Найду излом знакомой крыши, в проулка реку окунусь. Косые тени вольно лягут, и в луже синего стекла далёкое хлопот и тягот апреля солнце. Тополя ветвятся золотом пролитым, парит и стынет птичья трель. Сугроб хрустальным сталактитом струится в талую купель... Там день без счёта и обмана. Там смех позволен ни о чём. Бессмертны все. И ангел-мама неутомима за плечом.

 

Улица моя

Встречайте же! Не время для печали! На всём ищу заметы и следы. Немало лет Вы солнцем привечали своих детей – и были мы на ты. Теперь на Вы... Припомните – узнали игравшую до ночи-синевы? Я повзрослела, Вы старинней стали за те года, что стали мы на Вы. Вся в хлопотах – ограды и деревья заботливо расставив для игры, всё пестуете, вечная дуэнья, иное поколенье детворы.

 

Томилино

Вот и сталось – и дом родной, вечереет, и ты со мной. И тюльпанов красны огни – отвлекают от слёз они. И соседской собаки злость... Как хотелось, так и сбылось. Увези меня снова вдаль! Издалёка взгляну сюда, ты подставишь своё плечо и поплачу тогда ещё.

 

Мать и мачеха

Сменяют мать-и-мачеху в окне помпоны рощиц. Где-то в подреберье моей мне называть тебя вполне легко, моя Германия, поверь мне! Юнцов пасёшь в вагоне – без затей, похлыстываешь мирно – ты другая: чужих сегодня пестуешь детей, невозмутимым оком не мигая. А что же та, далёкая страна? Расхристанная, тянущая душу, та, что, родив, давала имена и, не кормя, бросала равнодушно. Запомнилось ли ей моё лицо – живое, а не тенью на граните. А знает ли, что я храню кольцо серебряное, дымчатой финифти.

 

Сны

Для России заблудшие пасынки, а чужбиной любимы взаймы – лжём и верим в свои же побасенки о привольном житье. Но у тьмы есть права – предъявлять непрожи́тое, недосбывшееся... Эти сны нам сорочками, саваном шитыми, по ночам холодны и тесны.

 

Плен

Очерченная тонкой рамой стен, тиха моя Россия – но не спится. Шумит в ночи лихая заграница. Созвучием, насилующим слух, жизнь обращает в ночь, что длится, длится... Возвестник утренний, молчи, молчи, петух! Накличешь – заточенье растворится. Благословляю добровольный плен. По клетке, улетев, тоскует птица и гибнет, не осилив перемен.

 

 

Планида

Планиды насмешка злая – в краю, где слепой душой рождаешься – кем, не зная – дразнили меня чужой. Под корень себя ничтожа, другой присягну стране. Земля моя, отчего же ты так сурова ко мне? Как матери – всё прощая, и мачеху не виня – вдали я чужим – чужая, своим – без спору своя. Здесь правильно и надёжно, но будто косо и вспять. Позволь мне Россию, Боже, в себе самой отыскать.