Анищенко. Между двумя датами

Часть 2

Максима чувства

 

 

Часть 1 см. в № 32 (524), 11 ноября 2020 года

 

* * *

 

Последние недели прирос к стихотворению Анищенко «Пускай!»

 

Забудь слова, приметы, лица

И, счёты с миром не сводя,

Попробуй взять и раствориться

В холодных капельках дождя.

 

Попробуй тихо, неумело

Войти в деревья и ветра.

Пусть без тебя побудет тело

На мокрой лавке до утра.

 

Пускай тебе легко летится

Над беспризорною судьбой,

Пускай сверчки, цветы и птицы

Легко становятся тобой.

 

Лети божественным созданьем,

Позёмкой лунною пыля,

Когда одним твоим дыханьем

Согреты небо и земля.

 

И пусть, как ниточка, порвётся

Нездешней жизни волшебство…

Но в тело грешное вернётся

Не то, что вышло из него.

 

Отныне в нём легко и строго

Огонь божественный горит.

Плывёт туман. Пылит дорога.

Звезда с звездою говорит.

 

Как-то не сразу почувствовал перекличку с натурфилософией Заболоцкого, пушкинскими «Пророком» и «Поэтом»… Лермонтов в перифразе последних двух стихов, конечно же, очевиден. Правда, трансформированный пейзаж «Выхожу один я на дорогу» становится, скорее всего, частью духовного состояния литературного героя Анищенко. И туман, и дорога, и звёзды, пропущенные через метаморфозы стихотворения, отчасти даже пантеизм его, читаются и чувствуются нами уже метафорически, далековато отошедшими от контекста лермонтовского шедевра. Они вбирают не начальный пейзаж «Выхожу…», а обращены к сладкому томлению вечной жизни его концовки. И всё-таки другое эхо… «Звезда с звездою говорит» – не взгляд в небо, а внутридуховное говорение светил. Нечто другое, чем просто звёзды. Скорее – внутренняя гармония от зажжённого в душе «божественного глагола», а плывущий туман и дорога – обозначение Пути, появившегося явственно после натурфилософского растворения лирического героя в Природе, Космосе, после обретения им силы «божественного созданья», которому возможно согреть сами землю и небо… Это Космос, вплывший в тебя.

Стихотворение «Пускай!» поэтому читается и как продолжение разговора с Пушкиным, его «Пророком», его «Поэтом». Спора нет – есть другой подход. Нет боли преображения, нет «смятенья». Преображение совершается как полёт во сне. Есть императивность призыва: «попробуй», «пускай», «забудь», «лети», «пусть», а значит его некоторая условность. Преображение мыслится в большей степени как желаемое. Шедевр Михаила Анищенко скорее магнитится к концовке «Когда волнуется желтеющая нива» Лермонтова с его «и в небесах я вижу Бога».

И всё равно, и всё равно «Пускай!» Анищенко воспринимается как самобытное, свежее стихотворение с его незаимствованным взглядом на творческое Преображение, преображение томимого «духовной жаждой» в творца, возгорание в нём «божественного огня», неповторимое в решении соотношении телесного и духовного. Внешнего и внутреннего, природного и человеческого…

И конечно, отдаётся в недрах стихотворения Михаила «Завещание» и «Метаморфозы» Николая Заболоцкого.

У Н. Скатова в его книге, посвящённой Алексею Кольцову, прочитал: «Жуковский, конечно, мог предъявить права авторства на одну из самых изумительных формул русской поэзии, которую мы знаем как пушкинскую, – «гений чистой красоты»: ведь, создав её, он дважды до Пушкина, в стихах «Лалла рук» и «Я Музу юную, бывало…», ею воспользовался.

Знаменитое пушкинское обращение «Что в имени тебе моём?» принадлежит элегику Салареву.

Вступление к «Обвалу»:

 

Дробясь о мрачные скалы,

Шумят и пенятся валы, –

 

есть перифраза стихов В Филимонова «К Леоконое». Без опоры на всю толщу русской поэзии Пушкин, конечно, не был бы Пушкиным, создателем русской национальной поэзии. Его поэзия гениальна и потому, что она как бы плод мощного, всенационального коллективного усилия.

Кольцовская песня была бы невозможна без опоры на мощный пласт русской песни.

Многие стихотворения Михаила Анищенко опираются на всю толщу русской поэзии. Пожалуй, это одна из ключевых, заглавных особенностей его поэзии.

* * *

 

Книга Михаила Анищенко «Песни слепого дождя» промыслительно (для меня) открывается стихотворением:

 

Склоняясь над могилами и кровью,

Раскуривая трубку у плетня,

Я Русь люблю. Но странно – не любовью,

А чем-то, что сияет вне меня.

 

Люблю, как любит боль свою калека,

Люблю, когда она поёт и врёт.

Так Бог, наверное, любит человека,

Который завтра вечером умрёт.

 

Его со стихотворением «Я разговор о Боге не веду…», открывающим сборник «Оберег», связывает особенность поэзии Михаила, которая мне всё больше представляется одной из главных черт его творчества.

Я – пока – назвал её «надеждой наоборот» или «перевёрнутым оптимизмом».

Читатель, только-только начавший постигать творчество поэта, изумится буквально экспрессионистской подаче материала – горящими, окровавленными (на пределе!) строфами и строчками его стихотворений. «Словами-звёздами» (по Блоку) этой «метафизической тоски» и «воя» (Владимир Берязев) будут слова «Смерть» и «Ад».

Невдумчивого, душой нечуткого, они и отвратят, «напугают». Стойкие и чуткие сердцем скоро откроют для себя, что в большинстве творений Михаила Анищенко перечисленные «слова-звёзды» и близкие им по накалу почти всегда подчёркивают степень любви, а не саморазрушения или разрушения, не отрицания – а утверждения великой любви к людям и России.

Любовь настолько органична, вжита, вплавлена в сердце и кровь, что и не любовь это, а «то, что сияет вне меня». Это сильнее меня и всех нас, говорит поэт.

Конечно, Михаил наизусть знал строчки Кузнецова:

 

Скажи мне, о русская даль,

Откуда в тебе начинается

Такая родная печаль?

 

Как знал о «мучительной» и «смертной» связи с «долгой осенью нашей земли» Рубцова…

Любой, знающий хоть малость русскую поэзию, прочитает вослед строчкам «Но странно – не любовью» лермонтовское «…но странною любовью». Нет здесь полемики – есть продолжение разговора великих поэтов. Ведь и Лермонтов любил не любовью, а чем-то необъяснимым, чему и он искал слова, образы, картины…

А как Бог «любит человека, который завтра вечером умрёт»? Кто не увидит и не почувствует здесь нечеловеческих слёз?!

Так ад и смерть проявляют немыслимую степень любви.

То же и в первом стихотворении «Оберега»:

 

Я разговор о Боге не веду,

Но, господа, скажите мне на милость:

От грешников, сгорающих в аду,

Кому из вас теплее становилось?

 

Я выйду вон, напьюсь и упаду,

Но я не Бог, и я не стану злее.

От грешников, сгорающих в аду,

Мне никогда не делалось теплее.

 

Не надо торопиться относить этот шедевр М. Анищенко к «богоборческим» стихотворениям». Но, согласитесь, этот «меморандум» величайшего гуманизма вы уже никогда не позабудете и, глядя, скажем, на триптих Ханса Мемлинга или работы Босха, невольно вспомните великое заступничество Поэта за всех нас. Без исключения.

Но какими образами «скрыто» от нас это человеколюбие (ох, другие слова нужны…)!

Распечатав «странный гуманизм» Анищенко, по-другому прочтёшь и конечные строки «Девятого ноября»:

 

«И смерть из отцовского сердца

С восторгом глядит на меня»

 

И вот ещё одно стихотворение – целиком:

 

Не смотри, не смотри ты вослед журавлю,

Не грусти у ночного порога…

Всё равно я тебя больше жизни люблю,

Больше Родины, неба и Бога!

 

Возле мокрых заборов, соломы и слег

Я люблю тебя тихо и нежно –

Не за то, не за то, что, как дождик и снег,

Ты была на земле неизбежна.

 

Не за то, что сгорала со мною дотла

И неслышно в сторонке дышала,

А за то, что всё время со мною была,

И как смерть – мне ни в чём не мешала!

 

…Не говорю уж ничего о смертном «одре», гробе и «смертной муке» великого – «Я воду ношу»… Знаю, зачем в нём обронены Михаилом Анищенко «смертные» слова.

* * *

 

Что, собственно, ищу я в поэзии, в каждом из прочитанных стихотворений? Ищу неповторимое выражение (единственное!) предмета, явления, мысли, чувства, настроения…

С годами ищешь такие произведения (и с радостью находишь), которые ЛУЧШЕ всех других транслируют мне что-то: гул поезда, запах грибов, холод космоса, отчаяние разлуки, ночь с ливнем… Продолжать можно бесконечно.

И вот ты «коллекционируешь», собираешь вокруг себя единственные своего рода стихи. Иногда только одно, иногда их собирается вокруг искомого предмета несколько.

И если бы мощное желание, не лень, то можно было собрать некую антологию, вмещающую неповторимое.

Правда, налёт субъективности в ней всё равно чувствовался бы, но и страшного в этом ничего нет.

Например, ощущение тишины после промчавшегося мимо тебя поезда (где-нибудь на путях в лесу, вдалеке) мощнее всех, по-моему, передал Алексей Прасолов в стихотворении «Лес расступится – и дрогнет»:

 

Лес расступится – и дрогнет,

Поезд – тенью на откосах,

Длинно вытянутый грохот

На сверкающих колёсах.

 

Раскатившаяся тяжесть,

Мерный стук на стыках стали,

Но, от грохота качаясь,

Птицы песен не прервали.

 

Прокатилось утихая,

И над пропастью оврага

Только вкрадчивость глухая

Человеческого шага.

 

Корни выползли ужами,

Каждый вытянут и жилист,

И звериными ушами

Листья все насторожились.

 

В заколдованную небыль

Птица канула немая,

И ногой примятый стебель

Страх тихонько поднимает.

 

Я не находил в русской и мировой поэзии шедевра, равного стихотворению Прасолова, так точно передающего «звериную» тишину после грохота грузового состава… Я могу предполагать, что – ПОКА. Что, может быть, я встречу стихотворение ещё более живописное, неповторимое.

Порой два или даже три стихотворения олицетворяют гениально для меня ЧТО-ТО.

Так произошло в поисках поэтического изображения лесной дороги. Лучшими воплощениями её стали для меня стихотворения Н. Рубцова «Старая дорога» и А. Майкова «Пейзаж». Приведу втрое частично:

 

Люблю дорожкою лесною,

Не зная сам куда, брести;

Двойной глубокой колеёю

Идёшь – и нет конца пути…

 

Кругом пестреет лес зелёный;

Уже румянит осень клёны,

А ельник зелен и тенист;

Осинник жёлтый бьёт тревогу;

Осыпался с дороги лист

И, как ковёр, устлал дорогу…

 

Идёшь, как будто по водам, –

Нога шумит… а ухо внемлет

Малейший шорох в чаще, там,

Где пышный папоротник дремлет,

А красных мухоморов ряд,

Что карлы сказочные спят…

 

Так меня тукнуло (я вздрогнул) после прочтения «Бегства» Михаила Анищенко. «Вот так гаснет наш пыл, затухают страсти, немногого стоят слова. Так было и со мной». И олицетворением моей ночи и утренних страхов и слабости стали строчки Михаила:

 

От квартир унылых и от буден

Выбросили верные ключи.

– Жить теперь по-новому мы будем?

– Будем! – откликался я в ночи.

 

Тополя шумели у причала,

Теплоход спасительный кричал.

– Мы с тобою всё начнём сначала?

– Да, начнём! – тебе я отвечал.

 

А потом мы долго говорили

И в ночи надеялись всерьёз,

Что навеки вечные уплыли

От нескладиц, недругов и слёз.

 

Выпили. Поплакали. Попели.

Много слов несказанных нашли…

А наутро разом отрезвели

И на первой пристани сошли.

 

Долго ожидали теплохода.

Сиротели. Делались собой.

И ночная глупая свобода

Утекала с утренней водой.

 

Не правда ли, что ищем мы в поэзии прежде всего уникальности, неповторимости выражения чего бы ни было? И поэтому нам так нехорошо от затёртого, избитого, банального.

 

* * *

 

Максима чувства – вот что такое тропы Михаила Анищенко. Никак не хочется их запредельность сводить, скажем, к понятию «гипербола».

У Маяковского – «В сто сорок солнц закат пылал…» – гиперболическое изображение жары. Анищенко нужно другое. Его в некий предел упирающиеся тропы (дальше – некуда!) почти всегда составляют пару какому-то душевному, сердечному переживанию, не всегда, впрочем, тёплому. Или даже далеко не всегда.

В стихотворении «Чужие стихи» читаем:

 

Будто бы хлынула ночь из ковша!

Будто звезда под водой зашипела!

 

Второй стих невольно подхлёстывает масштаб первого, а космический, немыслимый «ковш» первого опрокидывается всей своей вселенской громадой на звезду (только представьте себе: миллиарды «Ил-76», одновременно сбросивших триллионы кубов на Солнце!). Так и чувствуешь этот сжигающий всё живое пар, в доли секунды разметавший тебя на молекулы и атомы…

Но дальше:

 

Счастья такого не знала душа,

Боли такой многовато для тела.

 

Вот максима «счастья» и «боли». Меньшего Михаилу Анищенко не надо.

Стихия воды и пламени «изливается» во вторую строфу, как воды, падающие с лопасти на лопасть сказочной мельницы:

 

Что за мгновения? Что за грехи?

Чьё это пламя во мне полыхает?

Падают с неба чужие стихи,

Прямо к столу океан подступает.

 

Всё стройно, гармонизировано в звёздной системе стихотворения поэта, и оно из строфы в строфу переливает вещество воды и звёздной материи:

 

Чей это промысел, что за грехи?

Что за сокровища Тутанхамона?

Сладок, пленителен миг воровства

Целой вселенной и тихого Дона!

 

Не случайно в поэзии Михаила так много (они – ключевые!) слов-пределов: «конец», «последний», «порог», «смерть», «ад», «начало», «всё», «расчёт» … Поэту не нужны отжимки чувств: всё или ничего.

Если отбросить поэтов, принадлежащих к различным «измам» и «истам» (те же футуристы, например), то второго такого поэта, пожалуй, русская поэзия ещё не знала.

Поэта, «умирающего в каждом стихотворении».

Впрочем, он сам сказал обо всём этом в стихотворении «Искусство поэзии» (по Верлену):

 

Быть может, в этом всё и дело,

Что вновь душа опьянена,

Что я забыл в кровати тело,

С которым счастлива жена.

 

Иди в приют, где как бродяжки,

Слова, залитые вином,

Смеются, плачут, рвут рубашки

И поднимают пыль столбом.

 

Иди, смотри в глаза и щёлки,

Осколки счастья собирай.

Там страсти рыщут, словно волки,

Там льются слёзы через край.

 

Там сбиты смыслы, как коленки,

И синеглазый майский гром

Плохие рифмы ставит к стенке

И рубит штампы топором.

 

Там не дают к столу отжимки,

Прокисший смех, остывший крик.

Оставь мартышкам все ужимки,

Верни в гримёрную парик.

 

Пускай скрипит янтарный гравий,

Пусть дым риторики горчит.

Беги, беги от мёртвых правил,

Плыви во тьму, как белый кит.

 

Верни индейцу побрякушки

И на опушках облаков

Оставь для мальчиков хлопушки,

Как звон кандальных бубенцов.

 

Иди, иди! Не прекословь,

Руби концы, руби начала!

Всё начинается сначала:

И вдохновенье, и любовь!

 

Конечно, можно без сумбура,

Без белых стенок и китов.

И в словаре хватает слов…

Но это всё – литература.

 

Знаю, как робко, настороженно, а иногда и враждебно слушают и принимают эти строчки Михаила Анищенко поэты, в творчестве которых разливанное море «отжимок», «прокисшего смеха», «остывшего крика», «плохих рифм», «штампов», «хлопушек», «мёртвых правил» … Я просто чувствовал, как они передёргивают плечами и покрываются пупырышками, внимая МАКСИМЕ Михаила Анищенко.

А читать бы им, как гимн, как молитву, каждое утро «Искусство поэзии» …

 

* * *

 

В поэзии Анищенко голоса других поэтов живут полной жизнью. Они естественной, органичной, живой хваткой срослись с его собственным поэтическим голосом, что присуще только ему. Как можно ещё, например, рассуждать об истовости его поэзии, эмоциональном градусе стихотворений, равного которому мало.

Голоса Кузнецова, Рубцова, Блока, Есенина «без его воли», сами врывались в его горячие исповеди. Сознательного, холодно рассчитанного акта в таком «заимствовании», «версификаторстве» не было. Как ветер в поэзии Блока, как «предвечернее» в поэзии Рубцова, в духовном опыте Михаила звучали бесчисленные, кажется, мотивы, образы, ритмы других поэтических миров.

И вот это крепчайшее сращение своего и «чужого» есть одно из отличительнейших свойств поэзии Анищенко.

Думается мне, такого связующего поэта у нас ещё не было.

Может, и в этом секрет непреходящей популярности его стихов, хотя они не обещают никому лёгкой прогулки. А вот однако же…

Возможно, думаю я дальше, такой гул других миров в его стихах был порой мучительным для самого Михаила Анищенко: порой ему казалось, что он не выстроил поэтического мира, подобного миру Юрия Кузнецова и Николая Рубцова.

И он, возможно, жил с неприметной нам тоской по незаёмности их поэзии. Такая тоска нет-нет и проскальзывает в его стихах и в переписке на поэтических сайтах.

Сам он об этом же писал в стихотворении «Чужие стихи»:

 

Будто бы хлынула ночь из ковша!

Будто звезда под водой зашипела!

Счастья такого не знала душа,

Боли такой многовато для тела.

 

Что за мгновения? Что за грехи?

Чьё это пламя во мне полыхает?

Падают с неба чужие стихи,

Прямо к столу океан подступает.

 

Беглые строки ложатся в тетрадь,

Мысли и страсти из прошлого века!

Значит, и там продолжает страдать

То, что останется от человека?

 

Чей это промысел, что за слова?

Что за сокровища Тутанхамона?

Сладок, пленителен миг воровства

Целой вселенной и тихого Дона!

 

Голос с небес отвечает: «О да!

Нет для поэта людского суда!»

 

Несмотря на оправдательный глас свыше, чувствуется мне в «Чужих стихах» … смущение. Даже если его здесь нет на самом деле. «Сладок, пленителен миг воровства» …

Михаил Анищенко был сосудом, в котором непрестанно горело пламя поэзии «чужих стихов». Он срастался с ним «смертной» и «мучительной» порой связью.

Не отсюда ли смущающая меня в дни знакомства с его стихами «лёгкая» его способность неустанно трансформировать свои же стихотворения? Формулы «чужих стихов» так полонили его, так жили неразрывно с ним, его способность версификации своих же стихов была так опалительна и скора, что меня… меня смущала такая способность. Она казалась мне «подозрительной», так как я жил (да и живу) установкой: есть одно, главное и заглавное СЛОВО. Нельзя бесконечно раскачивать качели одного и того же стихотворения.

Но, может быть, такие опыты и были единичными. Были, может быть, вызваны его творческой игрой на публике, в пёстром и противоречивом окружении сетевой стихотворной братии: «Смотрите, как я могу – и так и эдак!»

 

* * *

 

В июне не оставляет меня стихотворение Михаила Анищенко «Я воду ношу». Так бывало часто. Ещё до названного шедевра «носился» с его «Чужими стихами» и «Искусством поэзии». И везде, где бы ни был, «душу» ими (как Пушкин трагедией «приятеля в углу») читателя. Так что и неловко самому потом бывает. Но пусть уж так носит и крутит…

 

Я воду ношу, раздвигая сугробы.

Мне воду носить всё трудней и трудней.

Но как бы ни стало и ни было что бы,

Я буду носить её милой моей.

 

Река холоднее небесного одра.

Я прорубь рублю от зари до зари.

Бери, моя радость, хрустальные вёдра,

Хрусти леденцами, стирай и вари.

 

Уйду от сугроба, дойду до сугроба,

Три раза позволю себе покурить.

Я воду ношу – до порога, до гроба,

А дальше не знаю, кто будет носить.

 

А дальше – вот в том-то и смертная мука,

Увижу ли, как ты одна в январе

Стоишь над рекой, как любовь и разлука,

Забыв, что вода замерзает в ведре…

 

Но это ещё не теперь, и дорога

Протоптана мною в снегу и во мгле…

И смотрит Господь удивлённо и строго

И знает, зачем я живу на Земле.

 

Думаешь о символичности, всеобщности как-то лениво, без воодушевления… Подозреваешь умом ЭТУ всеобщность, но снова и снова отмахиваешься и зришь вязкие и холодные сугробы, тернистый путь героя, сродный блоковскому из «Соловьиного сада». Странное свойство именно этого стихотворения. То есть, говоришь: да, есть тут Всеобщее, и тут же логику эту сам и отвергаешь. Конкретика стиха настолько убедительна, что затмевает общее и выступает в живых, незабываемых деталях, таких, например, как «снег» и «мрак», «хрустальные вёдра» и «небесный одр»…

Смысловой и чувственный луч стихотворения вонзается в четверостишие:

 

А дальше – вот в том-то и смертная мука,

Увижу ли, как ты одна в январе

Стоишь над рекой, как любовь и разлука,

Забыв, что вода замерзает в ведре…

 

Это то место «поэмки», где тонко и глубоко чувствующий читатель разрешается очистительным волнением или – даже слезами. Ибо здесь – и смысловой центр стихотворения: «любовь и разлука», и чувственный – «смертная мука».

Тёплое вещество стихотворения в коконе вселенского холода: «вода холоднее небесного одра» (вослед любимому Кузнецову: «зияет леденящее пространство» о космосе; или даже «грубые звёзды» небесной тверди Мандельштама их стихотворения «Умывался ночью на дворе»).

А одр небесный – это у Анищенко не только звёздное поле, но и ложе смерти. Ведь и пронзительность шедевра в том, что в нём мучительный – гипотетический, воображаемый – догляд за любимой уже оттуда: «Я воду ношу – до порога, до гроба, /А дальше не знаю, кто будет носить». Вот тут-то и щемит сердце читателя, вот тут-то и невольно льются слёзы» («через край», как сказал бы сам поэт).

Горестная «оставленность» любимой в одиноких уже трудах и заботах обращает память к финалу поэмы Некрасова «Мороз, Красный нос». К замерзающей Дарье. Строки, которые читать без слёз немыслимо… И здесь, у Михаила Анищенко, проступает какое-то оцепенение героини, когда вёдра забыты, а «вода замерзает в ведре».

Но сила любви и самоотвержения столь велика, что в жгучем холоде «небесного одра» проступает человеческое лицо Господне, смотрящего «удивлённо и строго», знающего и… потрясённого одновременно. Или точнее сказать – одобряющего.

 

* * *

 

Падает и падает освежающий снег на ады и смерти Анищенко…

Есть путь к поэту. Он корректируется для дружески настроенного читателя, для преданного читателя. Он не может быть неизменным. Он как большая река, вбирающая в себя все ручейки на своём пути. Вот так банально. И в случае с Михаилом Анищенко, с его стихами я прохожу такой путь. Отступление первоначальной тьмы, хаоса, смерти и ада. Как естественно поддаться при первом, втором, третьем… чтении его книг под магию мрачноватых слов-лейтмотивов. И только позже (иногда – гораздо позже) тебе в большинстве его стихотворений открывается (радостно! близко!) уничтожение этих самых Смерти и Ада. Читать и читать, переживать и переживать – простой рецепт этой счастливой читательской эволюции.

И тогда вечное воскрешение читается в строчках –

 

Живи, как ласточка в аду,

И как зачатье после смерти!

 

И тогда внятно его великое заступничество за человека в его богоборческом –

 

Я выйду вон, напьюсь и упаду,

Но я не Бог, и я не стану злее.

От грешников, сгорающих в аду,

Мне никогда не делалось теплее.

 

И тогда физически чувствуешь, как прохладный снег с утешающей ласточкой, вестницей земли и любви, слёзно бьются и вьются в аду…

 

Иллюстрации:

фотография Михаила Анищенко из архива Владимира Клименко, 2012;

иллюстрация А.Г. Якимченко к стихотворению М.Ю. Лермонтова «Выхожу один я на дорогу...», 1914;

иллюстрация А.А. Пластова к поэме Н.А. Некрасова «Мороз, Красный нос», 1949;

Ганс Мемлинг, триптих «Страшный суд», 1473.

 

 

Николай Васильев