* * *
Бессонницей отмечено окно.
На девять этажей оно одно.
В полночный час там нет теням покоя,
И кто-то бродит от стены к стене.
Из сотен окон лишь оно – такое,
И оттого столь непонятно мне.
Да что там дом! Спит городской квартал,
И лишь окно – таинственный портал
В мир грёз, который не постичь иначе,
Как только разузнав, что свет в окне
Не просто так, и что-то явно значит
Он для кого-то не внутри, а вне…
Быть может, он ниспослан, явлен мне,
Как чудо, что порой зовём удачей.
О ком грустят там, думают о ком?
Кому горит печальным маяком
В районе спальном, тёмных окон между,
Как суть всего, без шелухи причин,
Когда не важно, кто же свет включил,
Вольфрамовая ниточка надежды?
* * *
Всё можно исправить, вернуться, начать сначала,
Забыть, что кричал я, и что ты в ответ кричала,
Придумать предлоги и поводы быть друг с другом,
Чтоб лодочка быта, мелькнувшая у причала,
На окрики с горького берега отвечала,
И чтоб голова, как когда-то, от счастья – кругом.
Придумать предлоги и поводы быть друг с другом.
Но хлюпают вёсла в белёсом густом тумане,
Ключи в ожидании дома звенят в кармане…
От съёмной квартиры, где я никому не нужен,
Квартиры, в которой лишь эхо впустую плещет,
И помнят тебя привезённые в сумках вещи.
А море проблем снова кажется меньше лужи.
Придумать предлоги и поводы. Знать, что нужен.
* * *
Ему уготовано бремя. И крест на Голгофе.
С него начинается время: с пульсации крови,
С сияющей точки на небе, с волхвов на пороге,
С пронзительной песни о хлебе, о долгой дороге.
Он станет пророком. Мессией великим и нищим.
Он собственным телом копьё роковое отыщет.
И год тридцать третий в его безнадёжном пути
Застынет навеки, как веки, как сердце в груди...
Но мир, обретая надежду на чудо спасенья,
Восславит его возвращенье, его воскресенье.
Ты слышишь, дитя?.. Снова грустную песню запели.
Чему улыбаешься, лёжа в своей колыбели?
Всем тем, кто потом осенит себя справа налево?
А может волам и пьянящему запаху хлева?
Усталой Марии? Незримому Богу-Отцу?
Он вдруг замирает, и слёзы текут по лицу.
* * *
Жизнь уходит в драму то и дело.
Дядя Ваня на язык остёр:
Говорит, мол, чайка пролетела
Над вишнёвым садом трёх сестёр.
Промелькнула искоркой надежды,
Сполохами прожитых зарниц,
И остыла словом где-то между
Сжатых губ и сомкнутых страниц.
Никакой заумной подоплёки,
Лишь вопрос, тягучий, как смола:
Отчего наводит грусть далёкий,
Лёгкий росчерк птичьего крыла?..
* * *
Заблудились в обманчивой осени, в сумерках ранних,
И уже не понять, где мы встретим грядущую зиму.
Пара слов на экране мобильного лечит и ранит.
Нам тоскливо, конечно, но, в общем, вполне выносимо.
И сквозь рваные сумерки, горечь молчания злого,
Неосознанно рвёмся друг к другу, страдая нелепо.
Телефонная сеть передаст два спасительных слова:
«Купи хлеба».
* * *
Зажигалку в тонких пальцах крутит
Вовка из соседнего двора.
– Эй, ушлёпок, закурить не будет? –
Вслед за Вовкой цедит детвора.
Вслед за Вовкой шапку на затылке
Носит вся сопливая шпана.
Вслед за Вовкой тянутся к бутылке,
Кличками затёрли имена.
Вовка кроет матом, глушит брагу.
– Хочешь быть крутым? Так докажи.
Вслед за Вовкой, бросившим «шарагу»,
Пацаны спешат за гаражи.
Сельский Мефистофель стелет гладко,
А в глазах мерцают угольки:
– Пацаны, несите шоколадку.
Вам не стать крутыми без фольги.
* * *
Их молодость, завещанная нам...
И снова, ветру тёплому внимая,
Я прохожу по закоулкам мая.
Как жаль, что помню лишь по именам
Своих дедов. Деталей не узнать,
Не выцарапать, не отнять у смерти.
Они прошли по раскалённой тверди,
Чтоб нам теперь скорбеть и вспоминать,
Чтоб радостно смотреть во все глаза
На эту жизнь, на этот цвет сирени,
Фальшивящей строкой стихотворенья
Стремясь их жизнь себе пересказать.
Мы многим мельче, чем когда-то те
Невольные безусые герои.
Такие мысли горькие, не скрою,
Приходят в повседневной суете.
И, вроде бы, за что себя корить?
Но мчится мимо, харкая мотором,
Авто с табличкой «Можем повторить!».
И плачет май, боящийся повтора...
* * *
Колючим снегом сыплет высота,
Осенняя шуга на Иртыше…
Есть что-то от дворового кота
В замызганном соседе-алкаше.
Кот знает толк в охоте на мышей,
Но чуть мороз – скорей спешит домой.
Ценою обмороженных ушей
Он помнит, что случается зимой.
Он видит первый снег не в первый раз,
Ведь часто гнали из подвалов вон.
Он ночевал на трубах теплотрасс,
Простуженно мяукал в домофон.
Толкался там, где водку продают,
С баулами сновал по городам,
Но вот теперь нашёл себе приют
В соседнем доме у одной мадам.
Зима ещё не научилась петь
На вьюжном, на метельном языке,
А он уже устал её терпеть
И занимает очередь в ларьке.
* * *
На влажных рельсах – брызги тишины
И отсветы от фонарей окрестных.
Здесь свет земной вбирает свет небесный
И делает земное неземным.
Сквозь сумрак утекают поезда.
Стучат-стучат… и исчезают в дымке.
Висит над миром блёклой невидимкой
Пронзительно-последняя звезда.
Её едва возможно разглядеть
В космическом пространстве надо мною.
А ей ещё лететь-лететь-лететь…
Из горних высей. Становясь земною.
* * *
По центру сцены, на стене – ружьё,
Нелепое в трагедии Шекспира.
Дотошный зритель думал: «Ё-моё,
Ну почему не шпага, не рапира?!».
Другой смекнул: «Ружьё – как тяжкий рок,
Нависший над страной, где Клавдий правил!».
Вот только Гамлет не спустил курок,
Хоть дядя был совсем не честных правил.
«Какой глубокий, тонкий смысл сквозит!»,–
Шептались люди, выходя из зала.
«Вчера убрать забыли реквизит», –
Уборщица уборщице сказала.
* * *
Разорённый курган ловит небо распахнутым ртом.
От беззвучного крика в степи высыхает трава.
Скот обходит такие места беспокойным гуртом,
И боится народ заглянуть в потемневший провал.
Говорят, там легко растерять все остатки ума,
Говорят, там легко обрести седину в волосах.
Из беззубого рта вырывается сизый туман,
Да ночами маячат огни и звучат голоса.
Местный скажет с прищуром, мол, всё это – бабье враньё,
Но туристов вести не решится – причина ясна:
Над разверстым курганом в безумстве кружит вороньё,
Словно мечутся души, лишившись покоя и сна.
Всё с собой у «туристов»: детектор, лопаты, кирка
И заветная карта, что точно сулит барыши.
Суеверный старик из глубин пропитого мирка
Непонятен, как мысль о возможном бессмертье души.
Но они пропадут без следа, лишь успев рассмотреть:
Наконечники стрел, ржавый нож и фигурку божка,
Ведь курган затаился, и будто стал ниже на треть…
Словно хищная кошка за миг да прыжка.
* * *
Разъятая на органы страна:
На лес, на нефть, на золотые жилы.
В глубинке, где пригрелась тишина,
Ждут городских поэтов старожилы.
Неужто я так беспросветно глуп,
Что вижу немощь в этой древней силе?
Шесть лавок, восемь стульев – сельский клуб,
Куда нас со стихами пригласили.
Здесь пели ветры испокон веков.
Теперь тайга всё реже и плешивей.
И страшно в этом царстве стариков
Сфальшивить.
* * *
Термос хрущёвки теплом человечьим полон.
Слышно сквозь стены дыханье его жильцов.
Юркие мыши снуют под скрипучим полом.
Старые книги глядят с запылённых полок.
В рамках на стенах повсюду твоё лицо.
Щурится кошка, разлёгшись у батареи.
Чайник свистит. Подтекает сливной бачок.
В этой заштатной хрущёвке нас что-то греет.
Так, что от счастья становится горячо.
* * *
Что ж ты, Ева, себе не рада?
Плод познанья червив и горек.
Знай же, сын твой ударит брата,
А потом захлебнётся горем.
На исходе смурного века
В каждом встречном нам виден Каин.
Человеком о человека
Время искренность высекает.
А искра разжигает пламень,
Распаляет в нас злость друг к другу.
Каждый встречный – тяжёлый камень,
Попадающий нам под руку.
* * *
Я сойду на безымянной пристани.
Заскрипит рассохшийся причал.
Ни рыбак, ни теплоход с туристами
Прежде пристань здесь не замечал.
Не сойти на безымянной пристани
За другого – виден на просвет.
Будет небо всматриваться пристально,
Сквозь меня ли брезжит мягкий свет.
Становясь смелее и расхристанней,
Я войду в село, стучась в дома,
Ведь сойду на безымянной пристани,
Как здесь часто водится, с ума.