Юрий Кобрин

Юрий Кобрин

Четвёртое измерение № 28 (232) от 1 октября 2012 г.

Подборка: Как тот глухонемой

Декабрьские стихи

 

Рождественская ночь, так что же горько мне?..

Звезда стекла с окна и со стекла струится,

свеча оплывшая – от капельки на дне

бокала на столе – бросает тень на лица.

Я вижу, тать в нощи скрипит пустым пером,

про монастырь деляга пишет Свято-Духов*.

Из книжницы – средь дня! – уже который том

кто вынес под полой, пропахшей потом тухлым?

Строчит пустым пером, присвоенной строкой

с газетной полосы кто зло клеймит и учит

добру? А кто его ввёл собственной рукой

в притвор, не распознав в ночи породы сучьей?

Введение во храм не Богородицы

позволил, пастырь, ты, а лесбиянки старой,

и получается из церкви вроде цирк,

и обхохочешься от этой страшной пары...

В какой паноптикум Ты поместил, Господь,

меня на склоне дней двадцатого столетья,

где дух повержен и где торжествует плоть,

но оплетённая невидимою сетью.

Адамов повторял из года в год я труд

и веровал, что плод не обернется прахом,

мне снился соловей, садящийся на грудь,

когда лежал в саду под ветвью без рубахи.

Рождественская ночь, и ты, моя душа,

печальница моя, мой гений одинокий,

давай за нас с тобой мы выпьем не спеша

и посидим вдвоём в сомнении глубоком.

Снежок идёт, и ночь порукой круговой

связала прочно всех в стране-самоубийце,

но я люблю её, как тот глухонемой,

что жестом только с ней и может объясниться.

 

---

*Вильнюсский православный монастырь. Основан в XVI веке.

 

На тропе

 

В Новый Год не наешься икоркой,

из мешка не достанешь слова,

словно фокусник. Истина – в горькой,

примитивной, как 2 х 2...

Сам-один в белонощной метели,

сам-один выкликаю звезду.

Как вы дружбы со мною хотели,

вместе выпить себе на беду!

Где иду, там разреженный воздух,

тени душ, бывших стран, мёртвых тел.

Ежедневье с прозрением грозным,

что уже я всё в жизни успел.

На тропе, устремлённой в небо,

на тропе, устремлённой к земле,

я гордыней измучен не был,

но и жить не хотел во мгле!

Ваша кровь без гемоглобина,

вот и дышите вы едва,

со смирением голубиным

никнет слабая голова...

До отчаянности пугливый,

озираясь из-за плеча,

вы несёте глагол молчаливый

в русскобуквенную печать.

А в эпитетах – серая скука

и такой безвкусный крахмал,

что обсыпанная пылью муха

сдохла. Кот лизнул и сблевал.

А статьишек тупые иголки,

полукрик, полувизг? Полный бзык.

Мой катрен не разбить на осколки

в переводе на местный язык...

Путь во вьюге. И снег вам в ноздри!

Не увязывайтесь за мной.

Русской лирики льются звёзды,

ослепляя вечный конвой...

И у библиотечной полки,

где на « К» взрастил колкий куст,

одиноким прилягу волком,

на дворняг сто раз огрызнусь.

 

Пауза

 

Писать стихи в себе,

не выносить на лист...

Такое вот внутри

я вырастил искусство.

Сомнителен мне тот,

кто всякий день речист;

всё правильно в словах,

а скребани их – пусто.

Писать стихи в себе

и паузу держать,

да так, чтоб над тобой

хрусталик в люстре треснул,

и осознать тщету

и брение держав –

они тебе, ты им –

вдвойне неинтересны.

Гражданствовать к кому?

К подкладливым и к тем,

кто их всегда имел

и в праздники, и в будни?

Когда попал, мин херц,

под шестерни систем,

silentium храни...

Страшней молчанье будет!

А паузу держать

и пять, и десять лет

учился, рот зажав,

чтоб не сорвался с уст вой.

Но снизошёл с небес

       луч, несказанный свет

              на мной взращённое

безмолвное искусство.

 

Лестница

 

Наташе

 

Двадцать две ступеньки – вверх и вниз,

лестница крутая винтовая…

Голос свыше тихий: «Не сорвись,

лёгкой жизни нет и не бывает...»

Лестница узка и без перил,

слева, справа – пустота сквозная.

Кажется, идём уже без сил,

каждая ступенька ледяная!

Двадцать две ступеньки – это жизнь.

Лёд и пламень, ложь и правда рядом.

Голос свыше тихий: «Не смирись,

балансируй и не жди награды...»

Двадцать две ступеньки – вверх и вниз,

сделал первый шаг, а там – не сетуй!

За руку мою сильней держись,

через темень мы выходим к свету.

Двадцать две ступеньки... Аноним

из подвала в спины целит взглядом.

А над нами – белый Серафим,

а под нами – сатана из ада!

Каждая ступенька – это год,

и судьба такая винтовая...

В небо

жизни лестница ведёт,

но об этом речь пойдёт другая.

 

Друг для друга

 

Н. К.

 

Мы созданы друг против друга,

нам тесно вдвоём на земле,

и чувств остывающих уголь

тускнеет в печальной золе.

Мы созданы друг против друга,

такая уж выпала жизнь,

вращающаяся по кругу,

за поручни только держись...

Мы созданы друг против друга,

натягивая удила,

не знаем, чья это заслуга

нас друг против друга свела.

Читай напряжённую повесть

про бешеную карусель,

измучив друг друга на совесть,

какую преследуем цель?

Мы созданы друг против друга,

со взглядом сшибается взгляд,

косится зрачком конь муругий,

безумен у белого взгляд.

Но – лопнула резко подпруга,

и времени грохнул заряд,

волною швыряясь упругой

в тела, что, обнявшись, летят.

Над бездной летят друг для друга!

Какая прекрасная жизнь...

Над взорванной площадью круга

и после меня держись!

 

Свистнул рак

 

...вот и свистнул на горе рак.

Оглянулся, всё не так, как же так?

И запахло не сиренью, – землёй…

Я же был ещё вчера не такой!

Вот лежу под простынёю гол и мал,

в глотку впился зло свободный радикал.

Он безудержно фашиствует во мне,

расползаются мурашки по спине...

Изловчился и поймал из них одну, –

сам тебя я с бела света сощелкну!

Растопырил клешни хам – чёрный рак.

В кипяток тебя б, пятак-распротак,

да укропчик бы туда и сольцу,

покраснеешь, всё к лицу подлецу!

А свободный радикал, изувер,

говорит: «Избавлю вмиг от химер,

онемеешь, ослабеешь и помрёшь…»

Я хриплю-сиплю: «А хрен меня возьмёшь! «

Вот хирург по локоть самый в горло влез,

медицинский замечателен прогресс!

 

...я в палате, я очнулся, я живой…

Доктор шутит: «Ты красивый, молодой!»

Отвечаю через силу: «Ох, не ври,

все морщины честно спрятаны внутри!

Мастерски замаскирован скрытый брак,

что там свистнул на горе рак?»

 

Терпение

 

Н. К.

 

Всю страсть спрессовали в словесный заряд,

такое в беспамятстве вместе творили,

что каждый другого убить был бы рад

за то, о чём через секунду б забыли.

В духовной тщете мы – часть голытьбы –

рвались, чтоб испить из иного колодца,

губами прильнуть к измененью судьбы,

с которой, известно, напрасно бороться.

Всё мнилось, наладятся наши дела:

не золото нас защитит, а полуда

от окиси жизни, что ржой зацвела,

покуда в друзья набивался Иуда…

Защитнее олово то серебра,

скромна из советского быта посуда,

мы честно желали друг другу добра,

как дети в сочельник, в надежде на чудо.

Терпенью учусь у травы и вола,

на сердце не копится злая остуда,

не зря же до срока сирень расцвела,

и голубь взлетел неизвестно откуда.

 

Спящий мальчик

 

Каких последов в этой почве нет

Для археолога и нумизмата –

От римских блях и эллинских монет

До пуговицы русского солдата!..

М. Волошин. «Дом поэта»

 

Упрямый мальчик длинноног, нескладен...

Измяв подушку жаркою щекой,

припоминает всё, что было за день

в горах, на берегу и под водой.

Скала краснела ржавчиной, и дали

казались ближе, млели облака,

плоды шиповника, зардевшись,

ждали, чтоб их коснулась детская рука.

Всплывало солнце, и сжималось сердце

от сизоватой блёклости степной...

Ты вырастал из призрачного детства,

вцепясь ступнёй в разлом коры земной.

От пуговицы русского солдата

осталась пыль. Татарского мурзы

истлели кости. Здесь плелись когда-то

волы, таща чумацкие возы.

Над Тихой бухтой был винтообразен

след самолёта. Наши имена –

на крыльях чайки, что спустилась наземь,

на мидиях, устлавших камень дна.

Ты стебельком вонзался в свод небесный.

И женщина сказала:

«Нас из тьмы

он вывел. Он помог забыть о бездне,

но что он в мире, если бы не мы?..»

Дрожало море слюдяною плёнкой,

и, замирая, видели втроём,

что даль уже не та за дымкой тонкой,

и голос звонкий смуглого ребёнка

раздался:

           «Для чего живём?..»

 

Если после меня…

 

Если после меня на земле

будет так же лить летний дождь,

если после меня на земле

будет так же куститься рожь,

если после меня на земле

будет яблоком солнце плыть,

если после меня на земле

будет сын единственный жить,

если после меня на земле

у врага отсохнет ладонь,

если после меня на земле

не охватит мой дом огонь,

если после меня на земле

не захочешь другого жалеть,

то на этой шальной земле

хоть сейчас готов умереть…

 

Русская поэзия

 

А. Битову

 

Что такое русская поэзия?

            Это каждый день ступать по лезвию,

властвовать собой и знать безумие,

             айсберг расплавлять в жерле Везувия!

А ещё – высокое смирение

            и гордыни дерзкое сомнение,

противленье Богу, с сердцем битва,

            а в конце – раскаянье, молитва.

Что такое русская поэзия?

            В дебри разъяснений не полезу я.

Лучшие читатели империи –

            бенкендорфы, дубельты и берии…

В каждую строфу ломились в гости

            так, что женских рифм трещали кости!

Знали даже скрытых в неизвестности

            сыновей и пасынков словесности.

Что такое русская поэзия?

            Девочка в цветах босая, резвая

и шалава грязная, запойная,

            грусть-тоска по родине разбойная,

белый вальс, смущенье гимназистки,

            жар любовный в скомканной записке.

Что такое русская поэзия?

            Душ сгоревших белая магнезия,

ночи без ночлега с папиросами,

             жизнь с неразрешимыми вопросами,

искорка, погасшая под бровью

            вслед за потухающею кровью,

запятые, точки бесполезные,

            строчки с самой юности любезные

Пушкина, Кольцова, Пастернака,

            выгнанная на мороз собака…   

 

Частное лицо. 6 июня

 

Как сорок лет назад, так и сегодня

мои стихи приемлемы едва ль

экс-тихарькам, общественникам, сводням.

Наташа, разведи мою печаль!

От Сахалина, от Литвы – к Колхиде

задышлив и упорен сучий гон…

Наследственная быдлость очевидна,

подмётных писем неизменен тон.

 

Пещерные из большевиколита,

вас, поротых в парткомах, Богу жаль.

Завистливостью всклень глаза налиты.

Наталья, утоли мою печаль!

Клянётся чернь Ахматовой и Блоком,

строф не поняв. А как травила их…

По следу шла, чтоб под Владивостоком

в помойной яме русский стих затих.*

 

Они бы обличали Гончарову,

тащили на товарищеский суд,

допытывались с прямотой суровой,

в чём с иностранцем отношений суть?

Но Пушкиным клянутся. И в зыбучей

тоске дантески – цианид-миндаль…

Перевербовкой организм измучен,

«скурватору» привет мой передай!

 

Она – то пролетарка, то дворянка,

он – то сексот, то предков скрывший князь.

Кто квас сосёт, кто кофе – спозаранку,

а под ногтями, – как ни чисть их! – грязь.

Доступны два притопа, три прихлопа…

Каких цветов их личный триколор?

И в блейзерах, и в клумпах по-холопьи

лояльны власть имущим с давних пор.   

 

Скажи им правду и – заголосили!..

По-швондерски раззявив гиблый рот.

Ошмётки, выблеванные Россией,

считают, что они и есть народ.

Не вас, не вас призвали всеблагие,

как собеседников, на званый пир…

Отсрочены минуты роковые,

не содрогнулся в отвращенье мир.

 

Толчётся под оплёванною бронзой

рифмач убогий, рыло, – а не лик!

А где вы были ночью той беззвёздной,

когда взвалили бюст на грузовик?

Бессмертна чернь, и в страсти примитивной

скулёж вдогон – коллективистский визг –

не оскорбит, он мерзок и противен,

как в подворотне хулиганов свист.

 

… был на Олимпе и прошёл Колхидой,

где над воронками густился небосклон,

где спермой золотой, из солнца выйдя,

залил мне лист разгульный Аполлон…

Песок скрипит, мерцает, тлеет искра

на завитке спалённого руна;

стал пеплом сад цветущий и скарб,

мне льют в стакан стон дымного вина. 

 

Клубится внекультурное пространство,

гугукает в тумане сером шваль.

Иду в себя из разных наций, странствий,

что ж, Таша, утоляй мою печаль!

Как сорок лет назад, так и сегодня

не заровняете меня заподлицо.

Не изменяю внутренней свободе,

я ergo sum. Я – частное лицо.

 

---

*Обезумев от голода, став доходягой, О. Мандельштам

погиб в транзитном лагере на Второй речке под Владивостоком.

 

о. Крит – Вильнюс – Колхида. 

 

Exegi monumentum

 

Глебу

 

Поминая Пушкина и Блока

с юным Бродским, юный поддавал.

Говорили, спорили; эпоха

щами пахла, как столовый зал.

Я ещё застал такое время,

а не веришь, то перекрестись!

Мне стихи мои читал, добрея,

наизусть Красаускас Стасис…

Сам себе exegi monumentum.

Я с Тарковским знался в дождь и гром,

и Вильняле, пользуясь моментом.

в томик мой плеснула серебром.

Знаю сам, замечен Кем, отмечен,

Кто велел, водя моим пером,

в затихающей российской речи

стать неразгибаемым звеном.