Юрий Беликов

Юрий Беликов

Четвёртое измерение № 27 (267) от 21 сентября 2013 года

Шаги в залитом тоннеле

 
Монолог непроизносимого
 
Название исландского вулкана Эйяфьятлайокудль, по мнению некоторых лингвистов, могут правильно произнести лишь 0,005 населения Земли, но весною 2010 года он заставил о себе заговорить весь мир.
 
Эйяфьятлайокудль!
Ни Раша, ни USA,
ни прочая попса имён таких не знают,
но стоит мне взметнуть свой пепел в небеса – 
и ваши самолёты не летают.
 
Эйяфьятлайокудль?
Не выговоришь. Но,
когда уже до ангелов доходит,
когда явил Господь своё глазное дно, – 
меня любой везувий переводит.
 
Эйяфьятлайокудль…
По-русски говоря –
эй, явь, яд, лай откуль?
Внемли, Тредиаковский:
а ежели с цепи стозевная твоя
цитата сорвалась – и застит свет в окошке?..
 
Но человек, он сам в мозгу своём плодит
фантомы чудищ – жаров ли, остуд ли.
Что троглодит! Да спал бы троглодит,
не люди коль, – 
эйяфьятлайокудли.
 
Я жду… когда осядет пепел…
Не во мне – 
во человецех поздно или рано.
Я не хочу быть вывернут вовне,
мне ни к чему бессонница вулкана.
 
Ты не бессонницу – ты сон мой растолкуй.
Зачем я сплю? Кого б ошеломило,
что булькает
эй-яфь-ят-лай-окудль
сладчайшей колыбельною для мира.
 
Скорый поезд бывшей империи
 
Поезд шёл, готовый развалиться,
с дребезгом и лязгом, на одном
болтике держащийся чудном,
и, два раза выкрикнув: «Граница!»,
убредала наша проводница
две таможни потчевать вином.
 
Поезд шёл, ночной и скорый, впрочем,
так ребёнок в толщу одеял
с головою прячется от ночи, – 
поезд медлил, полз, не шёл, короче,
выжидал, казался обесточен,
но дома в округе освещал.
 
Надвое разрезав человека,
даже не заметил – поезд шёл
мимо городов и мимо сёл,
века наплывающего – эка
невидаль! – разрезал человека – 
скольких он уже разрезал, мол.
 
Главное, что живы пассажиры,
а бригаду можно не менять.
И зачем всему составу знать,
что летят с колёс кишки и жилы,
что несчастной стала чья-то мать,
что убийца – поезд, если живы
пассажиры, надо ль горевать?
 
Бывшую Империю сшивая,
он хранил с ней кровное родство,
и она за ним, ещё живая,
всё гналась до самого до края,
дыни, как планеты, простирая
к тамбурам захлопнутым его.
 
Смена праха
(маленькая поэма)

 

Памяти Василя Стуса,

украинского поэта-великомученика,

убиенного в пермской политзоне ВС-389/36,

ставшей впоследствии вместилищем фестивалей

 
1.
Прости, Господь: я разрывал могилы.
Я отгибал изнанку бытия
и отогнул. О Боже, помоги мне
врата запретные, что ломом выбил я,
захлопнуть! Как скрипят они в мозгу!
И не сюда – т у д а всё время дует.
И стоит о божественном подумать –
отсасывает мысли, как лузгу
угарную, как будто для прочтенья
их вьюшкой запредельною берут.
Я знаю: т а м хранятся, а не тут
все лучшие мои произведенья.
 
Господь, прости: я образ твой измерил.
Снял ток подобья слабый или тальк.
Я уличил рогулькою из меди
Тебя в существовании.
Итак,
я подошёл к заснеженной могиле
и проволоку гибкую вложил
в ложбинку пальцев. День безветрен был.
Но проволоку – штопором в бутыли –
вокруг оси по солнцу закрутили
вдруг мельницы каких-то спёртых сил.
 
…И с той поры над каждой из могил
я вижу пробки из лучистой пыли…
 
2.        
Прости, Василь, что я твою тщету
увидел, поднимая крышку гроба,
что опер Ковалевич смотрит в оба
(ну, отвернись!), но опер на посту –
глядит, как сын (сын!) отвернулся твой,
а опер никогда не отвернётся,
кладбищенские жидкие воротца
руками развели, и шелухой
подсолнуховой сыплет мент унылый
на чистый снег двоящихся крестов,
и сыну надругательство готов
пришить он над отцовскою могилой.
 
Василь, прости, что был я за версту
энцефалитной опухоли леса
от чудища, чадилища, ВээСа
(Василь, – я расшифровываю, – Стус,
теперь, ну а тогда-то – ни бельмеса),
а нынче, на могильщика похож,
как после – с украинского на русский,
перевожу твой прах назло наружке
с уральского на киевский погост.
 
Прости, что в масках все, а я – без маски.
И – с фотоаппаратом. Щёлк да щёлк.
И воздух домовины Гефсиманский
меня переполняет до кишок.
Прости, что необут. И что поверх
два башмака в гробу стоят, как слёзы
тебя разувших – их в посмертной слёжи
обутыми зароют, червь их гложет,
что ты не умещался, ты – поэт.
 
3.        
А через десять дён один из оных –
сам Журавков, начальник здешней зоны,
в начищенных до солнца сапогах
шагнёт под землю. Следом – новый прах:
в его переходящей плащ-палатке
майор Долматов в строгом распорядке
умрёт от рака. Опер молодой,
сын Журавкова сгинет в Чусовой.
 
Прости, Василь. Ты Байковым кладбищем*
теперь укрыт. Над зоной Шмыров** свищет,
сзывая фестивёртышей сюда.
Слетаются, гоня былые тени,
два храбреца – Емелин да Иртеньев –
читать стихи до Страшного суда.
 
Прости, Господь. Здесь, в рок-н-ролльном гуле,
хоть Ты обул их, но Тебя обули,
и даже пальцы не сложить в щепоть.
Поёт Шевчук, не празднующий труса,
и только не читает зона Стуса…
Прости, Василь, коль выдержит Господь.
 
---
*Кладбище в Киеве, где перезахоронен Василь Стус.
**Директор Музея политических репрессий «Пермь-36» – авт.
 
Человек, предавший зверя
 
Я умираю в собаке, которую предал.
Жду, что умру.
Дабы мой след опознав, не считала она его следом
в Божьем миру.
 
Спас от собачников, вынянчил, слух разузорил
кличкой – и вдруг
сбагрил. О, сколько в её ошарашенном взоре
веры и мук!
 
Зверь приручённый не может предать человека –
крепок сей наст.
Но человек – жадный выкормыш плети и стека –
зверя предаст.
 
Сопоставимы ли та и другая потеря?
Жаль мне людей:
ибо предательство не человека, а зверя –
крест полютей.
 
Кто на Голгофу незримо взошёл с Иисусом?
Тенью прирос.
Пётр отрекался и блохами не был искусан.
Всё же – не пёс…
 
Может быть, это Его самый верный апостол,
взвывший средь вый,
хоть и не стал он ни стражей, ни паствой опознан:
«У! Не убий!»?
 
И всколыхнулась, взыграла людская клоака:
– Пробил твой час!
– Люди! – Он молвил, – во мне умирает собака…
Впрочем, и – в вас!
 
И заскрипела не мачта – распятье ответно.
Вырвался стон.
И, клокоча, запредельным наполнился ветром
парус-хитон.
 
И с той поры до скончания света и мрака
очи – горе:
– Господи Боже! Во мне умирает собака.
Та, что я пре…
 
Столько нарыла земли у ворот и забора!
Морда в грязи.
Скоро она шар земной повернёт до упора
против оси.
 
Лишь бы – к хозяину прежнему. Ближе и ближе.
Кликну её.
Сходит с ошейника, вертится, прыгает, лижет
ухо моё.
 
Лапы трясутся во сне. Ну а сон – одинаков:
мясо даю,
долго кормлю и веду сквозь туман до бараков.
И предаю.
 
* * *
 
Не играй в благородство. Пусть малые дети в трамвай
запорхнули. И встали у горла комком. И мамашу
щиплют: «Ножки устали!» А ты всё равно не вставай.
Встанешь – тут же тебя башмаками болтливыми дети измажут.
 
И за то, что не стал в городки благородства играть,
отрешённому, чёрствому и ни одну заварушку
претерпевшему, старому, вечному мальчику мать
накануне прощания детскую купит игрушку.
 
Сердце-сапоги
 
Ты не знаешь, кто сердце моё обул?
Не сезонные, чай, сапоги.
Отчего этот бульк, этот хлюп, этот гул,
как в залитом тоннеле шаги?..
 
Уж не ты ли сердце обула моё,
чтоб не хлопотно было в аду
грешных душ на ходу собирать мумиё,
где я в сердце твоём не пройду?..
 
Или всё же сам я себе нагадал
сердцебой колокольных частот?
Только книгу «Пульс птицы» мой врач не читал
и навряд ли уже прочтёт…
 
Будет мышцу рукавчиком чёрным душить,
как повязками всех панихид,
чью длину и давление если сложить, –
зачастит, зачастит, зачастит…
 
Может, так вот и Бог, сколотивший миры,
ударяется в некий торец,
чтоб затем убедиться: до этой поры
не был равен творенью Творец?..
 
волею алхимика
 

Вадиму Рабиновичу

 
Не упрекай меня серебряным
и не кивай на золотой –
я и в свинцовый с его цербером
не собираюсь на постой.
 
Но я плесну азарта унцию
в состав из вынутых веков
и над ретортой побезумствую –
и вот уж новый век готов.
 
Пусть, волею моей взлелеяна,
история отступит вспять,
но я заставлю Менделеева
его таблицу переспать.
 
И клеточку, что не заполнена
на явленной таблице той,
преобразит вдруг чудо-молния,
как след, слезящийся водой.
 
И ты почтишь поэта скверного,
потомок, прах его поправ, –
на месте века двадцать первого
узрев инопланетный сплав.
 
* * *
 
Чтобы в шлёпанцах шёл за окошком одышливый дождь,
долго шарил в карманах, потом коробком шебуршал,
отсыревшими спичками чиркал, шипящими сплошь,
и вынянчивал вспышку, а после в затяжку дышал.
 
Извлекал из-за уха сугубо простой карандаш
и всё то, что сегодня привиделось мне за окном,
плотно заштриховал бы – до синего ворона аж! –
тем сугубо простым, чуть крошащимся карандашом.