Владимир Севриновский

Владимир Севриновский

Четвёртое измерение № 28 (196) от 1 октября 2011 г.

Подборка: Точка слепоты

Монополия

 

Историю свою на этой встрече поведаю я вам наедине, пока за шторой облетает вечер

в Одной Цивилизованной Стране. Где именно? Поверьте мне, не важно: пока, благословением небес, десятки стран, богатых и вальяжных, назвать мы можем просто – ОЦC. Все ОЦC похожи непременно и только прежней дикости налёт, как прыщик на щеке у манекена, им истинную живость придаёт. Здесь очень чисто, очень безопасно, стригут купоны, кошек и траву... Где я живу, быть может, вам не ясно, зато вам ясно, где я не живу.

Отец мой был изысканным эстетом из тех людей, манящих как огни, кого все ненавидят

и при этом мечтают быть такими, как они. Что делал он не так как все, иначе?

Чем приглянулся родине моей? Он был богат? Есть люди побогаче. Влиял на власть?

Есть люди посильней. Быть может, даже нищие бедняги дремучими инстинктами хитры

и чувствуют под маскою деляги участника неведомой Игры.

Он был романтик. Знаю, нетипичным вам кажется сейчас такой расклад: романтику

в России неприлично иметь, к примеру, мясокомбинат. А если и достанется богатство (допустим, что такое может быть), на розы, незабудки и лекарства его он должен срочно просадить. Но кто ещё способен жизни тяжкой геройски провести десятки лет на поисках простых цветных бумажек, где только цифры и плохой портрет? Поэтому романтики ударно балансы сводят, полные трухи, пока прагматик, хищный и коварный, читает юным девушкам стихи.

Мы жили под Москвой в уютной вилле, и каждый месяц первого числа к нам в гости регулярно приходили романтики того же ремесла. Я помню все отчётливо и ясно,

как будто это было лишь вчера: дрова трещат, часы стрекочут властно и тихо начинается Игра.

Широкий лист расстелен по старинке. На нём теснятся, соблюдая ранг, квадратные забавные картинки – отель, вокзал, завод, газета, банк... Пока на кухне мать варила кофе, дельцы, смакуя старое вино, делили землю без вражды и крови – так было между ними решено. Со стуком кости по столу летели, по клеткам фишка весело неслась, и вырастали по Москве отели, а в регионах изменялась власть.

Всё было мирно, медленно и скучно – пылал камин, зевал ленивый пёс, и было мне, признаться, несподручно игру такую принимать всерьёз. Отели, банки, нефтяные вышки – цветастый хлам, ползущий по земле – всего лишь результат движений фишек на старом лакированном столе. Но даже игроки привычной службы бессильны изменить простой финал, и в этом их доверия и дружбы секрет весьма нехитрый состоял.

Я помню, когда снег январский хрумкал и окна разрисовывал мороз, они играли

и, отставив рюмку, отец однажды громко произнёс:

– Не кровь, не страх, не интеллект могучий то губят, то спасают нас порой. Слепой

и вечно справедливый случай царит над нашей простенькой игрой. Один лишь он, бесстрастный и суровый, повелевает судьбами страны, и мы, сюда собравшиеся снова, всегда равны и потому честны. Сведя богатства вечные искусы на уровень ребяческих забав...

 

Его сосед угрюмо усмехнулся и медленно промолвил:

– Ты не прав. Не в силах даже самый хитрый мастер сорвать рукой с грядущего покров. Да, случай слеп. И потому характер у инвалида этого суров. В просторном мраке бесконечной ночи, где так легко споткнуться и упасть, не любит он, когда по-барски хочешь использовать его слепую власть. Не подчинить его научной воле. Я приведу сейчас один пример: мой старый друг (мы с ним учились в школе) поверил

в статистических химер. Сажая на пиджак цветные пятна, он издавал научные труды

и формулами сыпал неопрятно из острой, словно циркуль, бороды. Но не о них была его кручина: рассчитывая случай превозмочь, мечтал он о наследнике, о сыне, но, как назло, всегда рождалась дочь. И каждый раз, такую неприятность преодолев стоически опять, он истово твердил про вероятность и верил, что ей может управлять. Когда он, наконец, дошёл до края (жалея, что не сдался поскорей), по дому его бегали, играя, семь радостных и бойких дочерей. Несёт он наказанье, тщетно каясь, за то, что, сбившись с верного пути, там, где царит прекрасный вечный хаос, надеялся порядок обрести. В моём рассказе нет ни капли злости, я не хотел нарушить твой покой... – так он сказал и ловко бросил кости холёною и нервною рукой.

 

Весёлый смех и два бокала полных развеяли слова, как зыбкий прах. Но с этих пор

я иногда невольно читал в глазах отца внезапный страх.

Ещё почти два года пролетело, когда игривый рок отца настиг: на брошенные кости поглядел он и замер, постарев в единый миг. Всем телом напружинился упруго – слепой инстинкт без проблесков ума – и медленно поставил фишку в угол с короткой чёрной надписью: «Тюрьма».

Застыли над столом чужие лица. Cлучайности винить – напрасный труд: тогда лишь сможет он освободиться, когда две кости равно упадут.

 

Развязка приближалась. Очень скоро, едва был завершён печальный съезд, последовал приказ генпрокурора о взятии папаши под арест.

 

В российском христианстве много проку: в разгаре политических забав, едва подставишь левую ты щёку, как сразу все считают, что ты прав. Народ, оставив прежние заботы, вдруг осознав, кто – истинный кумир, единодушно требовал свободы для храброго борца

за лучший мир, ему во власти благородной злости готовился отдать последний рубль...

 

...А он в тюрьме кидал раз в месяц кости и ждал, когда придёт заветный дубль.

 

Но не везло. Пока в заклятой клетке отца держала прочная тюрьма, другие фишки бегали по сетке и строились отели и дома. Шло время. И уже невероятным казаться мог расклад столь роковой.

 

«Не может быть!» – отец шептал невнятно, качая поседевшей головой...

 

C почётом, позабыв, что было прежде, его встречали лучшие умы, когда, утратив даже тень надежды, он вышел из игры и из тюрьмы. Под шум рукоплесканий за границу он выехал, оправданный вполне, оставил все дела и поселился в Одной Цивилизованной Стране.

 

Отеческих вокзалов запах потный забыть пытаясь, словно страшный сон, живёт он здесь свободно и вольготно, как выползший из моря робинзон. И ныне искушает непоседа слепой фортуны точные весы: на днях, играя в покер у соседа, он выиграл настенные часы. А я... Привыкнув жизнь вести богато и не считать расходы по рублю, избрал себе карьеру адвоката и полюбил профессию свою. Вдыхаю с наслажденьем полной грудью летающий вокруг бумажный прах там, где надменно восседают судьи в напудренных нелепых париках. Должно быть, потому настолько долго традиции нам эти так близки, что каждый адвокат считает долгом как следует запудрить им мозги.

Спешил я умиляться ежечасно, сколь выспренно здесь чепуху несут. О, как прекрасно все они пристрастны! О, как необъективен этот суд! Один подкуплен, а другой беспечен,

и радостен мой скоротечный век, поскольку этот хаос человечен, а значит, жить в нём может человек. Не сложно столковаться с оглоедом, не страшно повстречаться с подлецом: готовы мы сносить любые беды, но только – с человеческим лицом.

А справедливость высшего пошиба и равенство... Мы применяем их как оправданье собственных ошибок и как укор везучести других.

 

Я жить привык в необъективном мире без грусти и бессмысленной тоски, но нынче пульс, как две чугунных гири, стучит в мои вспотевшие виски. Всё то, что для меня казалось важным, рассыпалось вчера в единый миг: в палате совещания присяжных я под столом нашёл семерку пик...

 

Словно ребёнок

 

Любовь – она словно ребёнок,

Такой родной,

Даже если убогий, хромой и больной,

Даже если давно разучился летать и ходит с трудом,

И другая хозяйка вошла в твой дом,

Она принимает его как часть тебя

И даже почти что любит,

А он всё же иногда хнычет и требует маму,

И ты водишь его раз в месяц на встречу с женщиной,

Которая тебе давно – совсем чужая,

И вам не о чём говорить, так что остается лишь смотреть,

Как ребёнок счастливо смеётся, поёт и теребит маму за рукав,

И она с удовольствием с ним играет,

Но уже вечер и пора возвращаться к своим семьям,

А он не хочет идти, кричит и больно кусается,

Огорчая обоих приличных и взрослых родителей,

Дома он забивается в угол и долго плачет,

А ты смотришь на свою любовь со смесью нежности и брезгливости

И думаешь, что она – словно ребёнок,

Такой родной,

Даже если убогий, хромой и больной,

И его ладошки – как будто лёд,

И довольно скоро он, конечно, умрёт,

Отчего же тогда тебе так тревожно?

Его жизни давно истончилась нить,

И его ужасно просто убить,

Но совсем, совсем невозможно.

 

Баллада об Эвридике

 

Дремлет пёс, из трёх пастей пустив слюну,

Персефона льёт слёзы на плод граната.

Из юдоли мёртвых свою жену

Вёл Орфей, и долог был путь обратно.

 

Чьи-то вопли катились камнями вниз,

Налетали, множились гулким эхом,

И кричали призраки: «Обернись!»

То ли плача, то ли с ехидным смехом.

 

Но он шёл, под собою не чуя ног,

Одолев желание оглядеться.

Перейдён величественный порог,

Отогрелась кровь, и забилось сердце.

 

Впереди маячат десятки лет –

Как длинна их цепь, как похожи звенья!

Только то, чему и названья нет,

Навсегда утонуло в реке забвенья.

 

И теперь – хоть пой, хоть по-волчьи вой,

Уводи в леса, пламеней на сцене,

Её место более – не с тобой,

Её место – там, где живые тени.

 

Повидавших Стикс в неурочный час

Не обманет плоть на костях скелета.

Погляди, как много их среди нас –

Тех, кто умер, но позабыл об этом.

 

Как в подземном царстве, где правит смерть,

Ветер носит странников невесомых,

Мчит угасших вечная круговерть

Между рынком, храмом, дворцом и домом.

 

Те хохочут, эти бредут в слезах.

Ну а ты, цепляясь за крохи веры,

Ищешь выход из ночи в её глазах,

Где витают призраки и химеры…

 

Ясный луч проронила седая высь.

Морок сгинул. В Аиде темно и тихо.

Слышишь – молит шёпотом: «Обернись!»

Знай, Орфей: это – мёртвая Эвридика.

 

* * *

 

Играть на нас для жизни не в новинку.

Она, всех расставляя по местам,

Иного надувает, как волынку,

Другого бьёт, как дикари – тамтам.

 

И тот блажен, кто, сторонясь наживы

И не лелея замыслов лихих,

Хотя был пуст, но всё же не фальшивил,

Хотя был бит, но забавлял других.

 

Правда о гаммельнском крысолове

 

«Поглядите на хитрого малого! Как же он ловко

Паразитов изгнал с нашей славной немецкой земли!»

И смеялся народ, когда крысы покорно и робко

Вслед за дудочкой тонкой из города тихо брели.

 

Всех, кто понял, о чём говорила волшебная флейта,

Крысолов уводил сквозь гремящий могучий прибой

И, оставив внимать тихой музыке вечного лета,

В дряхлый город вернулся он с иерихонской трубой.

 

* * *

 

Взгляните на смешного чудака:

Зажав в ладошках потных пистолет,

Он целится в больного старика,

Которым станет через много лет.

 

Пройдут года, как люди без лица,

И перед остановкою конечной

Старик припомнит глупого юнца,

Которого убил в себе беспечно.

 

* * *

 

Постигнуть жизненный резон

Мудрец своим считает долгом.

Быть может, жизнь – всего лишь сон,

Который длится слишком долго?

 

Внезапным будет наш финал:

Будильник заревёт ракетой

И грозный крик: «Опять проспал!»

Разбудит нас от жизни этой.

 

Мы встанем, посетим сортир,

Геройски подавив зевоту,

И, скромный завтрак проглотив,

Пойдём на скучную работу.

 

* * *

 

Марионетка дралась с кукловодом.

Театр ещё не знал подобной сечи.

Размахивал ножом толпе в угоду

Игрушечный забавный человечек.

 

Какой удар! Какие пируэты!

Тихонько пели тоненькие нити

И сыпались потёртые монеты,

И забавлялся простодушный зритель.

 

А кукловод работал со сноровкой

В костюме чёрном, в пологе зеркальном,

Как Арлекин, невидимый и ловкий,

И, в сущности, такой же нереальный.

 

Был одержим он крепко думой странной:

Когда-нибудь, без умысла и чувства,

Себя повергнуть дланью деревянной,

И это будет истинным искусством.

 

Марионетка дралась с кукловодом...

 

* * *

 

Печально, легко и просто

Подумалось мне когда-то:

Наверное, бог – подросток,

Прыщавый и конопатый.

 

Забыв про утехи рая,

Забившись в свой детский угол,

В солдатики он играет

И красит помадой кукол.

 

Он любит смешных и глупых,

Кто знает одни забавы.

Их тщетно зовёт из глуби

Серьёзный и взрослый дьявол:

 

Его заунывный гений

Для них – лишь источник смеха,

И в рай их взлетают тени

На вечную дискотеку,

 

Где кружится поднебесье,

Подобно каскаду блесток,

И слушает наши песни

Мечтательный бог-подросток.

 

* * *

 

В полях просторных обгоняя ветер,

Скакал джигит, забыв о всём на свете,

И думал романтичный сумасброд:

«Зачем в домах мы тратим жизнь напрасно?

Лихая скачка – это так прекрасно!

Вселенная сама меня несёт!»

 

Исполнившись могучего задора,

«Лети, мой друг!» – кричал, вонзая шпоры,

В глазах его горел любви огонь...

Верёвками под шкурой вздулись вены,

Роняя хлопья белоснежной пены,

Подумал про себя усталый конь:

 

«Что толку в скачке? Раны да мозоли!

Скорей бы в стойло я вернулся с поля,

Щипать спокойно сено в темноте.

Двуногие – прекрасные созданья,

Все помыслы – о судьбах мирозданья,

Да только ездят на моем хребте...»

 

Мячик

 

Наблюдения за собакой Лайкой на втором спутнике показали,

что подопытное животное хорошо переносило длительное

воздействие   ускорений при выходе   спутника на орбиту

и последующее состояние невесомости.

 

Помнишь, Хозяин, мы жили когда-то иначе,

Я была юной и глупой, не чуждой проказ.

«Лайка, лови!» – ты бросал мне резиновый мячик,

И со всех лап я спешила исполнить приказ.

 

Мне не понять свою роль в твоём мире великом,

Как и зачем в дальний край ты доставил меня,

Где извергала Земля с металлическим криком

Острые зубы с обрывком живого огня.

 

Странные дни потянулись протяжно и глухо,

Странные люди и странный, короткий финал:

Будто прощаясь, меня почесал ты за ухом.

Щёлкнула крышка, и лязгнул холодный металл.

 

Мне показалось – коробка со мною взлетела,

В небо вонзилась и дрогнула, словно стрела.

Пытка прошла. Вознеслось невесомое тело.

Только тогда осознала я, что умерла.

 

Всё позади, как хорошее, так и плохое,

Мне повезло – ни мучений, ни яда в крови.

Грохот покончил с собой. В тишине и покое

Шёпот знакомый почудился: «Лайка, лови!»

 

Чувствую рядом, во мгле голубую громаду,

Белые жилы и отсвет чужого огня...

Стало быть, мяч уготован мне вечной наградой.

Ты извини, но он слишком велик для меня.

 

Страшен подарок гиганта для малых созданий,

Малому сердцу приятнее крохотный бог...

Тихо вращается шар в суете расстояний,

И подставляет забавный светящийся бок.

 

Нет ничего, только темень от края до края.

Тают сомненья и тени былых неудач.

Просто собачие боги с собакой играют

В этот тяжёлый и хрупкий безжалостный мяч.

 

Дрыгать ногами дурашливо, с бережной лаской

Сдавливать шарик клыками, слегка теребя...

Скоро я к шару стремглав полечу без опаски,

Он мне отныне навеки заменит Тебя.

 

Да, я ушла. Знаешь сам – не могло быть иначе.

Мне хорошо в новом мире, пустом и простом.

Что ж ты, Хозяин любимый, смеёшься и плачешь?

Я напоследок тебе повиляю хвостом.

 

* * *

 

Вы слышали, как давеча с трудом

Стучался кто-то в ставни тёмной ночкой?

Вернулся блудный сын в отцовский дом,

И не один, а с чьей-то блудной дочкой!

 

Оптимистичное

 

Когда пройдут, как насморк, жизнь и смерть,

Смогу и я с блаженством и бессильем

В чужом раю по осени смотреть,

Как облетают ангельские крылья.

 

Придёт хромое счастье, не спеша

Нас всех одарит с грацией калеки,

И от плевка иссохшая душа

Произведёт прекрасные побеги.

 

Хоть едкий, но прозрачный, словно дым,

Избегну высочайшего укора,

Фальшивящим молчанием своим

Не нарушая слаженного хора,

 

И разум снимет вечное клеймо,

И вызову я детскую улыбку

Пустой игрой без права на ошибку,

Смешной печалью, светлой, как бельмо.

 

Точка слепоты

 

Как любим мы с особым вдохновением,

Ругаясь и вопя до хрипоты,

Опровергать чужую точку зрения

Своей родимой точкой слепоты.