Если сможешь представить…
Если сможешь – представить – представь себе эту беду:
Ветошь старого тела, толпу у небесного склада,
Или как через Волгу ходил по сиротскому льду,
Задыхаясь коклюшем – почти до ворот Волголага.
Рядом с хмурым татарином в красной резине галош,
Мужиком на подшипниках в сказочном кресле военном,
И Тарзана с Чапаем представь сквозь тотальную ложь
Кинофильмов и книжек – взросленьем моим постепенным.
Если сможешь отметить – отметь каждодневный рояль,
Глинку, Черни с Клименти, и рядышком маму на стуле
С офицерским ремнём, что страшнее вредительской пули…
Раз-два-три, раз-два-три… А за пулю хотя бы медаль.
А в придачу к роялю лихой пионерский отряд
Под моим руководством, со сборами металлолома,
А помимо всего – написание первого тома
Неизбежных стихов… Неизбежных, тебе говорят!
Если сможешь забыть – позабудь сабантуй у стола,
Где Ильич на простенке, как мог, заменял Богоматерь,
И густой самогонки струя из бутылки текла,
Чьей-то пьяной рукой опрокинутой прямо на скатерть.
А в соседней квартире компанию тёртых ребят,
Где мне в вену вкатили какую-то дрянь из аптеки,
А ещё одноклассницу в свадебной робе до пят
Не с тобой, а с другим, и как в старом романе – навеки.
Если сможешь запомнить – запомни, как школьник, подряд:
Волжский лёд в полыньях, царскосельскую зернь листопада,
Новогодних каникул сухой белоснежный наряд
И в дождливую осень сырые дворы Ленинграда.
Стихотворцев-друзей непризнанием спаянный круг,
Культпоходы в Прибалтику в общем, как воздух, вагоне,
И как фото со вспышкой – кольцо обнимающих рук
Под прощальный гудок на почти опустевшем перроне.
* * *
Воскрешать перед мысленным взором,
Наудачу закинув крючок
В позапрошлое время, в котором
Неожиданный крови толчок
Проведёт тебя той же дорогой
С домино в том же самом дворе…
Что ты спросишь у памяти строгой? –
Вечер, парк, листопад в сентябре,
Где с заносчивой той недотрогой,
Полный нежности до немоты…
Что ты спросишь у памяти строгой? –
Милой той недотроги черты,
Вкус черёмухи, влажность сирени,
Воздух осени – светел и чист,
Серых будней размытые тени,
Со стихом перечёркнутый лист?
Или ставшее островом детство,
Подростковой любви острия,
Где одно лишь защитное средство –
Беззащитная нежность твоя,
Да одна лишь крутая забота –
Чувств и мыслей сплошной разнобой…
Это ты – или, может быть, кто-то,
Вдруг прозревший и ставший тобой?
Не совсем, может быть, умудрённый
Наспех прожитой жизнью своей,
Предзакатным лучом озарённый
Возле полуоткрытых дверей,
Чтоб увидеть особенно ясно,
Бед своих и обид не тая,
Что, должно быть, была не напрасна
Небезгрешная юность твоя.
Вдохновенья приливы, отливы,
Озарения мысли немой…
Как, Господь, твои дни торопливы
Между прошлой и будущей тьмой!
Чёрно-белая ласточка вьётся,
Воронья надрывается рать.
Вот и Муза никак не уймётся,
Только слов уже не разобрать.
* * *
«Кавказ подо мною»
А.С.Пушкин
Я видел картину не хуже – однажды, когда
Кавказец, сосед по купе, пригласил меня в гости.
Был сказочный август, в то время на юг поезда
Слетались, как пчёлы на запах раздавленной грозди.
Так я оказался в просторной радушной семье.
Муж был краснодарским грузином, жена – украинка,
Невестка – абхазка. На длинной семейной скамье
Я выглядел явно чужим, как в мацони чаинка.
Ел острый шашлык, виноградным вином запивал.
Хозяин о глупых мингрелах рассказывал байки
Одну за другой. Над террасою хохот стоял
Такой, что хохлатки сбивались в пугливые стайки.
Потом на охоте, куда меня взяли с собой
(сначала не очень хотели, но всё-таки взяли),
Мне дали двустволку, и я, как заправский ковбой,
Навскидку палил, но мишени мои улетали.
Кавказ подо мною пылал в предзакатном огне,
В безоблачном небе парили могучие птицы.
Я был там впервые – и всё это нравилось мне,
Туристу из северной, плоской, как поле, столицы.
Дела и заботы на завтрашний день отложив,
Я тратил мгновенья как то и пристало поэтам,
На каждом шагу упираясь то в греческий миф,
То в русскую классику, не удивляясь при этом.
Смеркалось. На хо̀лмы ложилась, как водится, мгла.
В Колхиде вовсю шуровали ребята Язона.
Курортный Кавказ предвкушал окончанье сезона.
Я ехал на север – и осень навстречу плыла.
* * *
Вот так – хранителем ворот
От зимней матросни –
Не ко дворцу, наоборот,
Но к площади усни.
На зов, где вздыблен мотылёк
И осенён в крестах,
И где ладонь под козырёк
Нам праздник приберёг.
Где неги под ногой торец
Покачивает плеть,
Пожатье плеч во весь дворец
И синей школы медь.
Усни не враз, качни кивком,
Перемешай огни,
И валидол под языком
На память застегни.
Всё то, что плечи книзу гнёт,
Всё то, что вяжет рот,
Легко торец перевернёт
И в память переврёт.
Не нашим перьям перешить
Уснувшей школы медь,
Но надо помнить, надо жить,
И надо петь уметь.
Лети на фоне кирпича,
Не знающий удил!
Ты много нефти накачал
И желчью расцветил,
Чтоб я, у ворота ворот
Терпя небес плевок,
Примерил множество гаррот,
Но горло уберёг.
* * *
Где застряла моя самоходная печь
Где усвоил я звонкую русскую речь,
Что, по слову поэта, чиста, как родник,
По сей день в полынье виден щучий плавник.
Им украшено зеркало тусклой воды,
Не посмотришься – жди неминучей беды,
А посмотришься – та же настигнет беда,
Лишь одно про неё неизвестно – когда?
Там живут дорогие мои земляки
Возле самой могучей и славной реки,
Ловят щуку, гоняют Конька – Горбунка,
А тому Горбунку что гора, что река.
И самим землякам что сума, что тюрьма.
Как два века назад вся беда – от ума,
Татарвы, немчуры, их зловредных богов,
Косоглазых, чучмеков, и прочих врагов.
Да и сам я хорош: мелодический шум
Заглушил мне судьбу, что текла наобум.
Голос крови, романтику, цепи родства
Я отдал за рифмованные слова.
Оттого-то, видать, и течёт всё быстрей
Речка жизни моей, а точнее, ручей,
Что стремительно движется к той из сторон,
Где с ладьёй управляется хмурый Харон.
Где земля не земля и вода не вода,
Где от века другие не ходят суда,
Где однажды и я, бессловесен и гол,
Протяну перевозчику медный обол.
По дороге в Углич
Алексею Суслову
Есть несколько запахов, что постоянно со мной –
Вербены, цветка, чьё названье забылось, перронов
Российской провинции, старых и душных вагонов,
Пропитанных временем шпал одуряющий зной.
Всё неотделимо от леса, просёлков, реки,
Глухих полустанков, оранжевых крашеных будок,
Колёсного стука, бездельем растянутых суток,
Соседних купе, где горланят и пьют мужики.
В вагонном окне деревушки немой чередой
И где-то внутри удивительным – зрительным – эхом
Милиционеры в фуражках с малиновым верхом,
Калязин, свеча колокольни над чёрной водой.
* * *
Какая твёрдая вода!
Какая мрачная погода!
Ты помнишь – в прежние года
Была приветливей природа.
На сине-белые снега
Ложился воздух безучастный.
Когда-то слишком дорога,
Прощай, мой первенец напрасный!
Живи легко. А мне в пути
Меж той и этой немотою
Свою отверженность нести
Как одиночество простое.
И на площадке без перил
В знобящем мира без названья
Жечь смоляные фонари
Раскаянья и упованья.
* * *
Когда я ночью приходил домой,
Бывало так, что все в квартире спали
Мертвецким сном – и дверь не открывали,
Хоть я шумел, как пьяный домовой.
Я по стене влезал на свой балкон,
Второй этаж не пятый, слава Богу,
И, между кирпичами ставя ногу,
Я без опаски поминал закон
Любителя ранета и наук,
И – он был мой хранитель или градус –
Я цели достигал семье на радость,
Хоть появленьем вызывал испуг.
Мой опыт покорителя высот
В дальнейшей жизни помогал мне мало,
Хотя утёс, где тучка ночевала,
И соблазнял обилием красот.
Но как-то так случалось на бегу
От финских скал до пламенной Колхиды,
Что плоские преобладали виды,
Я в памяти их крепче берегу.
Ленпетербург, Москва, потом Литва.
Я прорывал границы несвободы,
На что ушли все молодые годы
(И без того у нас шёл год за два
А то и за три). Как считал Страбон,
Для жизни север вообще не годен.
Тем более, когда ты инороден,
И, говоря красиво, уязвлён.
Цени, поэт, случайности права!
С попутчицей нечаянную близость…
– Молилась ли ты на ночь? – Не молилась.
Слова, слова… Но только ли слова?
Под стук колёс дивана тонкий скрип,
Взгляд на часы при слабом свете спички,
Локомотивов встречных переклички,
Протяжные, как журавлиный крик.
Прощай... Потом, на даче, с головой
Я погружался в стройный распорядок
Хозяйственных забот, осенних грядок,
Деревьев жёлто-красный разнобой.
Грохочет ливень в жестяном тазу,
В окне сентябрь, и в комнате нежарко.
Бывает в кайф под мягкий треск огарка
Взгрустнуть, вздохнуть и уронить слезу.
Домский собор. Ночь. Рига
… а музыка была темна,
Как ночь над крышами собора,
Как те, глухие, времена,
Которых много видел город,
Куда, отвержен и гоним,
Стекался люд со всех окраин
Страны.
Но был необитаем
Ночной собор. И вместе с ним,
Таким торжественно бессонным,
Томилась ночь. И как дурман,
Светился где-то над колонной
Свечой и музыкой орган.
И эта тройственная сила,
Что прямо в душу мне текла,
О чём-то важном говорила
И убеждала и звала.
И понял я в минуты эти,
Как некую благую весть,
Что есть отчаянье на свете
Но и надежда тоже нет.
* * *
На семейном старом фото
Улыбающийся кто-то –
Щёки видно со спины.
Видно, был фотограф мастер,
Был он спец по этой части,
Просто не было цены.
Всё бурчал он: «Тише едем…»,
И меня с моим медведем
Папа на колени взял.
Сколько лжи во взрослом мире!
И, разинув рот пошире,
Я напрасно птичку ждал.
Дни идут, года мелькают,
Птичка всё не вылетает,
Мне, должно быть, на беду.
Простучат по крышке комья…
До сих пор с открытым ртом я
Птичку – сволочь эту – жду.
* * *
В Петергофе однажды, в году девяносто четвёртом,
В ночь под Новый по старому стилю, под водку и грог,
Я случайно увидел на фото, довольно затёртом,
Старика в филактериях, дувшего в выгнутый рог.
«Прадед где-то в Литве, до войны, – объяснился хозяин, –
То ли Каунас, то ли…» Я эти истории знал.
Даже немцы прийти не успели, их местные взяли,
Увели – и убили. Обычный в то время финал.
Этот старый еврей дул в шофар, Новый Год отмечая,
В тёплый месяц тишрей, не похожий совсем на январь.
Тщетно звал я на помощь семейную память, смущая
Тени предков погибших, сквозь дым продираясь и гарь.
Не такая уж длинная, думал я, эта дорога –
От тогдашних слепых до сегодняшних зрячих времён.
У живых нет ответа, спросить бы у Господа Бога:
Если всё по Закону – зачем этот страшный Закон?
…Был обычный январь. Снегопад барабанил по крыше,
По стеклу пробегали пунктиры автобусных фар.
Город медленно спал, и единственный звук, что был слышен –
Мёртвый старый еврей дул в шофар,
дул в шофар,
дул в шоф
* * *
Виктору Ерохину
Если это провинция, то обязательно дом
С деревянной террасой, чердак, полный разного хлама,
Небольшой огородик, ворота с висячим замком,
Вдоль забора кусты, и сарай, современник Адама.
Обязательно парк, если нет, то, как минимум, сквер.
Пара -тройка скамеек в истоме полуденной лени,
Для сугубой эстетики дева с веслом, например,
Или бронзовый Ленин, бывает и гипсовый Ленин.
Непременно река, вот уж что непременно – река.
Скажем, матушка-Волга, но не исключаются Кама,
Сетунь, Истра, Тверца, Корожечна, Славянка, Ока…
Плюс пожарная вышка, соперница местного храма.
Вспоминается жёлтая осень, сиреневый снег
Под мохнатыми звёздами, печка с певучей трубою.
Так когда-то я прожил дошкольный запасливый век
И уехал, с беспечностью дверь затворив за собою.
За вагонным окном побегут облака и мосты,
Полустанки, деревья в клочках паровозного пара.
И прощально помашет рукою мне из темноты
Белокурая девочка с ласковым именем Лара.
Лето 53-го
Пионерлагерь имени Петра
Апостола располагался в церкви,
Закрытой властным росчерком пера.
Внутри и вне бузила детвора
Военных лет. На этом фоне меркли
Особенности здешнего двора.
А здешний двор – он был не просто двор,
А сельское просторное кладбище
Одно на пять окрестных деревень.
И, будь ты работяга или вор,
Живи богато, средне или нище –
А в срок бушлат берёзовый надень.
Тогдашний «мёртвый час» дневного сна,
Когда башибузуки мирно спали,
Был отведён для скорых похорон.
Пока внутри царила тишина,
Снаружи опускали, засыпали,
И двор наш прирастал со всех сторон.
Полусирот разболтанную рать –
Отцы в комплекте были у немногих –
Не так-то просто было напугать.
Мы всё умели: драться, воровать.
Быт пионерский правил был нестрогих.
Но кой о чём придётся рассказать.
Была одна курьёзная деталь:
Еды детишкам было впрямь не жаль,
Но требовалось взять в соображенье
Природный, так сказать, круговорот:
И то, что детям попадало в рот,
Предполагало также продолженье.
В высоком смысле церковь – целый мир,
Божественным присутствием пропитан.
Но если по-простому, без затей,
То в этой был всего один сортир,
Который был, понятно, не рассчитан
На сотню с лишним взрослых и детей.
Но сколь проблема эта ни сложна,
Была она блестяще решена,
Лишь стоило властям напрячь умище.
И к одному сортиру, что внутри,
Добавили ещё аж целых три
Снаружи, то есть прямо на кладбище.
А вот теперь представьте: ночь, луна,
Кладбищенская (вправду!) тишина,
Блеснёт оградка, ветер тронет ветки,
А куст во тьме страшней, чем крокодил,
Поэтому не каждый доходил
До цели. Что с них спросишь? – Малолетки!
Пусть в прошлое мой взгляд размыт слезой,
А детство далеко, как мезозой,
Я вижу все детали пасторали:
Зелёный рай под сенью тёплых звёзд,
Наш лагерь: церковь а вокруг погост,
Который мы безжалостно засрали.
* * *
Из пачки соль на стол просыпав,
Что, как известно, на беду…
Куда вы, Жеглин и Архипов,
Как сговорясь, в одном году?
Земля, песок, щебёнки малость,
Слепая даль из-под руки…
Она к вам тихо подбиралась,
Петля невидимой реки,
Что год за годом, не мелея,
Несёт неспешную волну.
Лицом трагически белея,
В свой срок я тоже утону.
Былого не возненавидя,
Не ссорясь с будущим в быту,
В дешёвом (секонд хенд) прикиде,
С железной фиксою во рту
Туда, где ждут за поворотом,
Реки перекрывая рёв,
Охапкин, Генделев и кто там…
Галибин, Иру, Шишмарёв.*
Успеть бы только наглядеться,
Налюбоваться наяву!
Ау, нерадостное детство,
Шальная молодость – Ау!
___
* Охапкин и Генделев – Известные поэты.
Галибин, Иру, Шишмарёв – одноклассники.
Иру – эстонская фамилия.
© Владимир Ханан, 2012–2021.
© 45-я параллель, 2021.