Виктор Соснора

Виктор Соснора

Все стихи Виктора Сосноры

1111 год

 

Между реками, яругами, лесами,

переполненными лисами, лосями,

сани,

сани,

сани,

сани,

сани,

сани...

Наступают неустанно россияне.

 

Под порошей пни, коренья

нетелесны,

рассекают завихренья

нити лезвий.

На дружинниках меха –

баранья роба.

На санях щиты поставлены

на рёбра.

Шустро плещутся плащи по перелескам.

Даже блёстки снеговые

в переплеске,

от полозьев –

только полосы на насте...

 

Как бояре взъерепенились на князя:

– Ты, Владимир Мономах,

мужик не промах:

ты казну и барахло оставил дома:

ты заставил нас покинуть

жён, халупы,

обрядить свою холопину

в тулупы.

Где ж добыча, князь? Морозы-то –

не охнуть!

Все в сугробах половецких передохнем!

 

 

Разъярился Мономах:

– Чего разнылись?

Разве сани не резвы

и не резные?

Разве сабли

не заточены на шеях?

Так чего же вы разнюнились,

кощеи?

Не озябли вы, бояре,

не устали, –

вам давненько по ноздрям не попадало! –

 

Тяжела у Мономаха шапка-ярость!

Покрутив заледенелыми носами,

приумолкли пристыжённые бояре...

Между реками, яругами, лесами

снова –

сани,

сани,

сани,

сани,

сани.

Наступают неустанно россияне.

 

1959

 

А ели звенели металлом зеленым!...

 

А ели звенели  металлом зеленым!

Их зори лизали!

Морозы вонзались!

А ели звенели металлом зеленым!

Коньками по наледи!

Гонгом вокзальным!

Был купол у каждой из елей заломлен,

как шлем металлурга!

Как замок над валом!

Хоть ели звенели металлом зеленым,

я знал достоверно:

они деревянны.

Они - насажденья. Зеленые,  

стынут,

любым миллиграммом своей протоплазмы

они - теплотворны,

они - сердцевинны,

и ждут не дождутся:

а может быть - праздник?

Зима не помедлит,

и не поминдалит.

В такие безбожные зимы,

как наши,

обязано все притворяться металлом,

иначе...

известно,  

что будет  

иначе...

 

 

1963

 

 

* * *

 

А нынче дожди.

Для ремонта

растений даны

и даримы.

 

Цыплята –

сырые лимоны

играют на лоне долины.

 

Рычанье в долине скандально

скота.

Скот –

как зрители ринга!

Я понял напевы скитаний

от карканья до чикчирика.

 

Я понял напевы скитаний.

Вот гусеница с гитарой.

 

Медведь-матадор с мандолиной.

Мычит, умиляясь малиной!

 

Вот волки, вот овцы.

Вот вечный

дуэт.

Овцы подняли лапки.

Они побледнели.

Овечьи

поблеивают балалайки.

 

Дожди и дожди.

И заметны

лишь струнные инструменты.

 

Пока что дожди.

Но повыше,

там солнечности – завались!

Ещё повещают,

посвищут

мои соловьи!

 

Бичами посвищут!

О каре

за слякоть, за слёгшее лето!

 

В белокочанные капли

дождей, –

над планетой!

 

Алкоголиада

 

От восхода до заката,

от заката до восхода

пьют

мускаты

музыканты

из гнусавого фагота.

 

За кулисною рутиной,

под Сиксинскою мадонной

спирт

лакают

балерины

из картонного бидона.

 

В дни торжеств, парадов алых

под самой Двоцовой Аркой

ветераны-генералы

из фуражек

пьют

солярку.

 

Улыбаясь деликатно,

после конференций кратких

дилетанты-делегаты

дуют

хинные экстракты.

 

За сазонов, за покосы,

за сезонную декаду,

председатели колхозов

пьют

одеколон

“Эллада”.

 

Бросив рваный рубль на стойку,

из занюханных стаканов

пьют чесночную настойку

Аджубей с Хачатуряном.

 

Ткнувшись в яму за вагоном,

в состоянии хорошем,

пьют министры самогонку

их малиновой галоши.

 

Опустив сиденье “ЗИМ”-а,

своего,

ликуя ликом,

пьет свинарка тетя Зина

сладколипкую наливку.

 

У окошка, понемножку

ром, стоградусности старой,

тянет внук матроса Кошки,

кочегар с буксира “Сталин”.

 

В голубых апартаментах -

восемь комнат, кухня, ванна -

грухчик

пьет

портвейн

и вермут

из бокала и стакана.

 

Пьет ликер ассенизатор

из хрустального графина.

 

Лишь пропойцы

пьют

нарзаны

с баклажаном сизо-синим.

 

О, вожди алкоголизма!

Красноклювые фазаны!

Стали крепче обелисков

вы, пропойцы, от нарзанов.

 

1962

 


Поэтическая викторина

Аллеи

 

Небо заалело.

В городе, как в зале,

гулко.

 

Но аллеи,

видимо, озябли.

Приклонили кроны

к снегу-олову,

жалуются громко:

– Холодно, холодно.

Уж такая стужа

справа и слева,

в мире – стужа! –

тужат

дубовые аллеи.

 

Эх вы, плаксы, плаксы,

вы,

дубы-варяги!

Не точите лясы.

 

Я вас уверяю:

кажется вам,

будто

ни крупицы солнца.

Будет май.

И будет

Солнечная Зона,

Солнечное Лето,

Солнечная Эра!

Слушают аллеи.

Верят

и не верят.

 

Баллада Оскара Уайльда

 

Не в алом, атласном плаще,

с алмазной пряжкой на плече,

костляв, как тауэрский нож,

он пьян и ранен был,

когда в нечаянную ночь

любимую убил.

 

Над Лондоном луна-монокль,

а Лондон подо льдом.

Летает рыба надо мной

вся в нимбе золотом,

Летает рыба. Клюв, как шпиль,

мигает на мильоны миль.

 

Ты, рыба, отложи яйцо.

Яйцо изымет лорд.

Он с государственным лицом

детёныша убьёт.

Для комплекса добра и зла,

мой сэр, ещё сыра земля.

 

Мы знаем этот шар земной,

сие жемчужное зерно,

где маразматики семьи

блудливы, но без сил,

где каждый человек земли

любимую убил...

 

На нас начальник налетал.

Он бил бичом и наблюдал,

чтоб узник вежливо дышал,

как на приёме принц,

чтоб ни луча, ни мятежа,

ни человечьих лиц.

 

В наш административный ад

и ты упал, Уайльд.

Где Дориан?

Где твой прогноз –

брильянтовый уют?

Вон уголовник произнёс:

– И этого убьют.

 

Ты был, как все мы, за ключом,

в кассеты камня заключён,

кандальной речью замелькал

когда-то дамский шаг,

как мы, ты загнанно мигал,

как мы, ещё дышал.

 

Актёр! Коралловый король!

Играй игрушечную роль!

На нарах ублажай и зли

библейских блох, Уайльд.

Ведь каждый человек земли

Уайльдов убивал.

 

Не государство и не век,

не полицейский идеал,

а каждый честный человек

Уайльдов убивал.

Кто мало-мальски, но маляр,

читал художнику мораль.

 

А твой герой и не поэт.

Он в кепи для игры в крокет.

Он кегли, клавиши любил,

бильярдный изумруд...

Как все, любимую убил,

и вот его убьют.

 

Ведь каждый в мире, кто любил,

любимую убил.

Убил банальностью холуй,

волшебник – салом свеч,

трус для убийства поцелуй

придумал,

смелый – меч.

 

Один так мало пел «люблю»,

другой так много – хоть в петлю,

один с идеями связал

убийство (эра, гнёт),

один убьёт, а сам в слезах,

другой – и не вздохнёт.

 

Один – за нищенский матрас,

другой – за денежный маразм...

Убийцы,

старцы и юнцы –

ваш нож!

без лишних льгот!

Ведь остывают мертвецы

безвредно и легко.

 

Над мертвецами нет суда,

не имут сраму и стыда,

у них на горле нет петли,

овчарок на стенах,

параши в камере, поли­-

ции в бесцельных снах.

 

Им не осмысливать лимит

мерзавцев, названных людьми

(один – бандит, другой – слюнтяй,

четвёртый – негр параш),

они следят, следят, следят, –

и не молись, не плачь.

 

Нам не убить себя. Следят

священник и мильон солдат,

Шериф, тяжёлый, как бульдог,

и нелюдимый без вина,

и Губернатор-демагог

с ботинками слона.

 

Не суетиться мертвецам –

у Стикса медленно мерцать,

им не напяливать бельё,

бельё под цвет совы,

не наблюдать, как мы блюем

у виселиц своих.

 

Нас, как на бойню бедных кляч,

ведёт на виселицу врач,

висят врачебные часы –

паук на волоске,

пульсируют его часы,

как ужас на виске.

 

Идут часы моей судьбы

над Лондоном слепым.

Не поджидаю день за днём

ни оргий, ни огней.

Уж полночь близится

давно,

а гения всё нет.

 

Что гений мне? Что я ему?

О, уйма гениев!

Уму

над бардаком не засверкать

снежинкой серебра,

будь гениальнее стократ

сам – самого себя!

 

Ты сказку, сказку береги,

ни бесу, ни себе не лги,

ни бесу, ни себе не верь,

не рыцарствуй на час,

когда твою откроет дверь

определённый час.

 

Он примет формулу твою:

– Чем заняты Вы, сэр? –

Творю.

По сумме знаний он – лицей,

по авантюрам – твой собрат,

как будто бы в одном

лице Юл Бриннер и Сократ.

 

Он в комнату мою проник,

проникновенный мой двойник.

Он держит плащ наперевес,

как денди дамское манто...

Но ты меня наперерез

не жди, мой матадор.

 

Я был быком, мой верный враг,

был матадором,

потому

свой белый лист, как белый флаг,

уже не подниму.

 

А в вашем вежливом бою

с державной ерундой

один сдаётся, – говорю, –

не бык –

так матадор.

Ваш бой – на зрительную кровь,

на множественную любовь,

ваш бой – вабанками мелькнуть

на несколько минут.

Мой бой – до дыбы, до одежд

смертельно-белых,

напролом,

 

без оглушительных надежд,

с единой – на перо.

 

Уходит час...

Идут часы...

моей судьбы мои чтецы.

Уходит час, и в череде,

пока сияет свет,

час каждый – чудо из чудес,

легенда из легенд!

 

Но вот войдут червивый Врач

и премированный Палач.

Врач констатирует теперь

возможности связать меня...

Втолкнут за войлочную дверь

и свяжут в три ремня.

 

Белый вечер

 

Белый вечер, белый вечер.

Колоски зарниц.

Не кузнечик, а - бубенчик

надо мной звенит.

Белый вечер, белый вечер.

блеяние стад.

И заборы, будто свечи

бледные стоят.

Прошумят березы скорбно,

выразят печаль,

процитируют:

о, скоро

твой последний час.

Что же, скоро - я не дрогну

в мой последний час.

Не приобрету в дорогу

ни мечей, ни чаш.

Не заполучу надежды

годовщин и книг.

Выну белые одежды

и надену их.

Белый вечер, белый вечер.

Колоски зарниц.

И кузнечик, как бубенчик,

надо мной звенит.

 

1964

 

* * *

 

Бессолнечные полутени.

В последний раз последний лист

не улетает в понедельник.

Вечерний воздух студенист.

 

Мы незнакомы. Я не знаю

ты творчество какой травы,

какие письменные знаки

и путешествия твои

 

какие нам сулили суммы?

Всё взвесили весовщики.

В лесу безвременье и сумрак,

а мы с тобой – временщики.

 

И пусть. И знаем все: впустую

учить старательный статут,

что существа лишь существуют

и что растения растут,

 

что бедный бред – стихотворенья,

что месяц – маска сентября,

что – деревянные деревья

не статуи из серебра,

 

что, сколько сам ни балансируй

в бастилиях своих сомнений,

лес бессловесен и бессилен

и совершенно современен.

 

И ты, и ты, моя Латона,

протягиваешь в холода

пятиконечные ладони,

и им, как листьям, улетать...

 

Благодарность сове и странные предчувствия

 

Спасибо тебе за то и за то.

За тонус вина. И за женщин тон.

За нотные знаки твоих дождей

спасибо тебе, Сова!

За все недоделки. За тех людей

с очами овальными желудей

меня обучающих честно лжи,

спасибо тебе, Сова!

За бездну желаний! За сучью жизнь.

За беды. Дебаты. За раж,

ранжир -

уже по которому я не встал, -

спасибо тебе, Сова!

Спасибо! Я счастлив! Моя высота -

восток мой, где сотен весталок стан,

где дьяволу ведом, какой указ

уродуешь ты, Сова!

Я счастлив!

От нижних суставов до глаз,

что я избежал всевозможных каст,

за казнь мою завтра,

не смерть - а казнь, -

спасибо тебе, Сова.

 

1963

 

 

Был роскошный друг у меня...

 

Был роскошный друг у меня,

пузатый,

Беззаветный друг -

на границе с братом.

Был он то ли пьяница,

то ли писатель.

Эти два понятия в Элладе равны.

 

Был ближайший друг у меня к услугам.

Приглашал к вину

и прочим перлам

кулинарии...

по смутным слухам

даже англосаксы Орфея пели.

 

Уж не говоря о греках.

Греки -

те рукоплескали Орфею прямо.

То ли их взаправду струны грели,

отклики философов то ли рьяных...

 

Но моя ладья ураганы грудью

разгребала!

Струны - развевались!

Праздных призывали к оралу,

к оружью,

к празднику хилых призывали.

 

Заржавели струны моей кифары.

По причинам бурь.

По другим отчасти...

Мало кто при встрече не кивает,

мало кто...

но прежде кивали чаще.

 

Где же ты, роскошный мой,

где пузатый?

Приходи приходовать мои таланты!

Приходи, ближайший мой,

побазарим!

Побряцаем рюмками за Элладу!

 

Над какой выклянченной

рюмкой реешь?

А какой лобзаешь пальчики жабы?

 

Струны ураганов ржавеют на время,

струны грозных рюмок -

постоянно ржавы.

 

Я кифару смажу смолой постоянной.

На века Орфей будет миром узнан.

Ты тогда появишься

во всем сиянье,

ты, мой друг,

в сиянье вина и пуза.

 

1963

 

В детстве, где, как говорят...

 

В детстве,  

где, как говорят, пролог,

спят мои дни досадные.

Детство мое,

кое прошло

с пятого на десятое,

спады, подъемы зим,

       а весны -

мысленно лишь колышется.

Детство - начало из всех начал:

подлинность в полдни пробуем

лишь поначалу.

А по ночам -

подлостью, лестью, пропадом!

Пропадом!

Майский малиновый снег -

пропадом! Буднями!

Женщины первой не женский смех -

пропадом!

тройкой с бубнами!

Детство!

Напевен и в пору слеп,

правдою - перед правдою

лишь поначалу.

А повзрослев -

прочими препаратами.

 

1963

 

В поисках развлечений

 

Сейчас двенадцать секунд второго.

Двенадцать ровно!

Я в габардины, в свиные кожи, в мутон закутан.

Иду и думаю: двенадцать секунд второго

прошло.

Тринадцать!

Шагнул - секунда!

Еще - секунда!

 

И вот секунды,

и вот секунды за шагами

оледенели.

Вымерли, как печенеги.

И вот луна,

она снежинки зажигает,

как спички.

Чирк! - и запылали!

Чирк! - почернели.

 

А сколько мог бы,

а сколько мог бы,

а сколько мог бы

за те секунды!

Какие сказки!

Одна - как тыща!

 

Перечеркнуть, переиначить я сколько мог бы -

всю ночь - которая необычайно геометрична.

 

Вот льдины - параллелограммы,

вот кубатура

домов,

и звезды -

точечной лавиной.

А я, как все -

примкнувший к ним -

губа не дура!

 

Иду -

не сетую -

беседую с любимой.

 

Луна - огромным циферблатом

на небесной тверди.

А у любимой лицо угрюмо, как у медведя.

Я разве чем-то задел?

Обидел разве чем-то?

Нет,

ей, любимой, необходимы развлеченья.

 

Вначале ясно:

раз! говоры! раз! влеченья!

и - раз! внесенья тел

в постеленную плоскость!

Для продолженья -

необходимы развлеченья.

 

Амфитеатры,

кинотеатры,

театры просто!

Фонтан подмигиваний, хохотов, ужимок!

Анекдотичность!

Бородатая, что Кастро!

Что ж!

Сказки-джины так и не вышли

из кувшинов.

Пусть их закупорены.

Будем развлекаться!

Эх, понеслась! Развлечься всласть!

Я - как локатор

ловлю: куда бы? развлечься,

как бы?

разжечь годину?

Чтоб “жить, как жить!”

необходимо развлекаться.

Я понимаю -

необходимо, необходимо.

 

1962

 

* * *

 

В твоих очах, в твоих снегах,

я, путник бедный, замерзаю.

Нет, не напутал я, – солгал.

В твоих снегах я твой Сусанин.

 

В твоих отчаянных снегах

гитары белое бренчанье.

Я твой солдат, но не слуга,

слагатель светлого прощанья.

 

– Нас океаны зла зальют... –

О, не грози мне, не грози мне!

 

Я твой солдат, я твой салют

очей, как небо, негасимых.

 

Каких там, к дьяволу, услад!

Мы лишь мелодию сложили

про то, как молодость ушла,

которой, может быть, служили.

 

(ТИЕТТА. 1963)

 

Вечерний звон

 

Над Ладогой вечерний звон,

перемещенье водных глыб,

бездонное свеченье волн,

космические блики рыб.

 

У туч прозрачный облик скал,

под ними -

солнечна кайма.

Вне звона различимо, как

гудит комар!

гудит комар!

 

Мои уключины - аккорд

железа и весла - меча.

Плыву и слушаю - какой

вечерний звон! вечерний час!

 

Озерной влаги виражи

и музыкальная капель...

 

Чего желать?

Я жил, как жил.

Я плыл, ка как плыл. Я пел, как пел.

 

И не приобретал синиц,

небесных журавлей - не знал.

Анафема различных лиц

смешна,

а слава - не нужна.

 

Не нужен юг чужих держав,

когда на ветках в форме цифр,

как слезы светлые дрожат

слегка пернатые птенцы,

 

Когда над Ладогой лучи

многообразны, как Сибирь,

когда над Родиной звучит

вечерний звон моей судьбы.

 

1964

 

Возмездье

 

И сегодня:

в миниатюрный мир,

где паркет обстоятельно наманикюрен,

обои - абстрактны,

а небо выбелено, как бумага,

а под небом витает сова -

оперенный большой абажур,

а очи совы безразличны,

в вашу комнату, где она:

спящая птица

с загорелым на Юге крылом,

а конец у крыла пятипал,

он лежит под щекой,

и вздыхает щека над черно-белыми снами;

а второе крыло распрямлено,

и мизинец крыла поцарапывает одеяло,

где она:

Спящая Красавица,

где ты:

Сказочная стража,

Семь братьев.

(один “ты”

репетирует шариковый карандаш,

а шарик - не абсолютный шар,

он приплюснут на полюсах от репетиций,

как портативный Земной Шар;

второй “ты”

прикуривает сигарету,

для него нехарактерно прикуривать от

элементарной спички:

он зажег злоязычную спичку,

потом аккуратно зажег фотопленку

и прикуривает от фотопленки,

третий “ты”

наблюдает,

как пылают узкие листья газа,

и на фоне пыланья -

эмалированный контур кастрюли,

в которой:

в результате проникновенья молекулы воды и  

пара

в молекулы кипящей капусты,

перловой крупы

и бараньей ноги с мозговой костью

образуется новый химический элемент -

несправедливо им пренебрег Менделеев -

щи с бараниной;

остальные четверо “ты”

рядышком, как высоковольтные воробьи

обсуждают международную ситуацию Кипра,

и что Яшин - такой же фатальный вратарь,

как Ботвинник -

чемпион мира по шахматам;

и еще Семь Братьев

попивают портвейн из красных бутылок,

приподнимая бутылки, как пионерские горны,

этот фокус еще называют

“делать горниста”);

в общем:

в комнате вашей царит современность

и внутренний мир - преобладает,

а ты -  

художник

с отредактированными очами

(лишь на донышке честных очей -

две-три чаинки иронии),

а ты -  

в сомнамбулической стадии “творческого  

процесса”

испещряешь страницы

злободневными фразами изъявительного  

наклонения,

а страницы - немы,

потому что на самом деле ты - спишь,

а страницы не осуществлены,

как вырезанные,

но не вставленные в окна стекла

(а за стеклами окон -

окончательное черное небо,

в нем ни щели,

ни иголочного прокола,

окончательное черное небо

с еще более черными

кляксами туч

и ломаными линиями молний,

числом - без числа,

а за стеклами окон - пять рыбаков,

пять брезентовых многоугольных фигур

на границе воды и суши,

поджимая студеные, посинелые губы, -

их лица небриты,

на каждом несбритом волоске лица

капелька пота, -

пять брезентовых рыбаков,

манипулируя волосатыми, сверкающими  

руками,

промывают соляркой мотор;

их лица не предвещают улыбок;

и сегодня в вашу комнату, где она и

где ты, погрузилась внезапно одна из  

утренних молний; и никто не подумал,

что молния - аллегорична, ибо знали

два века - это явление природы;

может быть, перепутала молния вашу  

комнату и моторную лодку с рыбаками,

обезумевшими от героизма? (о, не

смейся, не смейся - смеется последний);

так погрузилась она,

представительница мира молний

и конструкция вашего мира распалась,

как стихотворенье,

из которого вынули первую строчку;

лишь мерцал треугольный кусочек

выбеленного неба,

он, кусочек, упал на кучу навоза,

на кучу,

которую вы

из отглянцованного окна

демонстративно не  

замечали,

однако она существовала,

невзирая на ваши

усложненные, катастрофические  

переживанья,

и на куче навоза

два петуха,

разодетые в перья первомайского неба,

два петуха

лихорадочно

но и - величаво

сражались:

тот, кто победит,

извлечет жемчужину

из пучины навоза;

и мычали, мычали коровы в хлевах,

и, по-утреннему неодетые люди

закрывали марлей открытые на ночь окна,

и пастух Костылев

(пьяный, но не настолько, чтобы не  

осознавать

свой долг перед народом),

и пастух  

очень сдержанно (мужественно) матерился;

Это был очень старый пастух Костылев,

он прошел Революцию,

войны:

Гражданскую

и с 41-го по 45-ый

и к коровам своим возвратился,

окончательно облагородив призванье;

жил он в скудном жилище,

хранил устав строевой и гарнизонной службы,

по субботам ездил за водкой

за 22 километра

на велосипеде;

деревня кормила его “чередой”:

в каждом доме однажды в квартал он обедал;

слушай:

да не минуют нас беды,

да не минует нас мир,

наименованный “мир молний”,

конструкция ваша распалась,

убежали

Семь напуганных Братьев,

их пятки сверкали,

как фонарики пограничной охраны,

слушай и просыпайся, отвлекись на секунду

от своих отредактированных сновидений:

пять рыбаков промывают соляркой мотор,

мычат худые коровы,

пьяный пастух матерится,

а над зеленой землей,

пропитанной миллионами молний,

вырисовываются березы,

их стебли сиреневаты,

а над зеленой землей раздается

большое дыханье  

животного мира!

Слушай!

Это с сосулек вдруг побледневшего неба,

Вдруг соскользнули первые капли,

величиной с туловище человека.

Это падают с неба глаголы, пылая,

как металлические метеоры.

Это поют петухи

замерзающими голосами.

Если  

первый петух пропоет, и ты не  

проснешься,

Если

второй петух пропоет, и ты не  

проснешься,

Если

третий петух пропоет, и ты не  

проснешься, -

Ты не проснешься уже.

Это - возмездье, художник.

Ты, презиравший прогнозы вечного неба,

Вообразил:

умно лавируя в мире молний,

Вообразил:

подменяя слова предисловьем,

Вообразил:

до беспредельности допустимо

существовать, не пылая, -

Фосфоресцируя время от времени

в мире молний?

 

1964

 

Воистину

 

Воистину

воинствуем

напрасно.

Палим, не разбирая, где мишени.

Теперь бы нам

терпения

набраться.

Пора вступать в период размышлений.

Мы отрапортовались - с пылу, с жару!

Пора докладывать содружественным странам:

Как не спугнуть

уродливую жабу,

но обмануть -

во что бы то ни стало.

Как разучить, где маховик, где привод,

кого для штрафов,

а кого для премий.

Пора вступать совсем в другой период.

В другой период!

Что ж,

приступим к преньям.

 

1962

 

 

Волки

 

Охотничьим чутьем влекомы,

не опасайтесь опоздать:

еще не скованы оковы,

чтоб нашу ярость обуздать.

Не сконструированы ямы,

капканы жадности и лжи.

Ясна, как небо, наша ярость

на ярмарке под кличкой “жизнь”.

Псы - ваши!

Псов - и унижайте!

Псам - ваши задницы лизать!

Вы псами нас? -

Уничтожайте!

Но мы - владыки во лесах!

Законы злобы - ваши!

Ладно!

Вам - наплевать?

Нам - наплевать!

Но только...

ранить нас не надо.

Стреляй!

Но целься - наповал!

Не бей наполовину волка -

уйдет до сумерек стеречь -

и -

зуб за зуб!

За око - око!

И -

кровь за кровь!

И -

смерть за смерть!

 

1962

 

Вторая Троя

 

1

 

Какое красок обедненье!

 

И номера домов бледнели,

и пошевеливались листья, -

бледнозеленые мазки.

Поспешных пешеходов лица -

как маленькие маяки.

Двояковыгнутые линзы -

прозрачно выбритые лица -

вибрировали в отдаленьи,

вблизи,

в безжизненных ущельях

архитектуры.

Утепленье.

Ущербность красок.

Ущемленье.

 

2

 

Он образован этой ночью

на набережной.

 

Наш старик

пришел на корточках,

наощупь

сюда.

И сам себя воздвиг.

 

Старик

всю жизнь алкал коллизий,

но в жизни

трезво не взлетел.

Все признаки алкоголизма

цитировались на лице.

 

Согбенный пережиток прошлых

героик, -

эллин!

Адмирал! -

он отмирал.

И то не просто. -

Он аморально отмирал.

 

Ему бы памятником в Трою,

чтоб -

на колени, ерунда!

Он в тротуар стучал, как тростью

передним зубом!

И рыдал.

 

Он потерял лицо.

- Эй, дворник!

Я потерял.

Не поднимал?

 

Был дворник с юмором.

До боли

он, дворник, юмор понимал.

- Лицо?

С усами?

(И ни мускул не вздрогнул. Старичок дает!)

- Валяется тут всякий мусор.

Возможно, поднял и твое.

 

3

 

Поспешных пешеходов лица -

бледнозеленые мазки.

Пошевелившиеся листья -

как маленькие маяки.

 

Прямоугольны переплеты

окаменелостей-домов.

Все номера переберете

недавно изданных домов.

 

Раздвинете страницу двери,

обнимете жену-тетрадку,

с неподражаемым доверьем

протараторите тираду,

 

что стала ваша жизнь потолще,

что вы тучнеете, как злаки,

что лица вашего потомства -

как восклицательные знаки!

 

Прохожий,

ты, который бодрый,

осуществи, к примеру, подвиг:

уединись однажды ночью -

поулыбайся в одиночку.

 

Не перед ликом коллектива,

не перед лигой дружбы очной,

не перед зеркалом картинным -

поулыбайся в одиночку.

 

Ни возраста не поубавив,

моральной избежав резни,

дай бог тебе

поулыбайться!

Во всяком случае -

рискни!

 

Когда идет над берегами,

твердея,

ночь из алебастра

на убыль, -

ты,

не балаганя,

себе

всерьез

поулыбайся.

 

4

 

 

Сидела девочка на лавке,

склоня вишневую головку.

Наманикюренные лапки

ее лавировали ловко.

 

Она прощупывала жадно

(сжимались пальчики, что клеммы)

лицо,

которое держала

на лакированной коленке.

 

Она с лица срезала капли

росы излишней,

слез излишних.

Ее мизинчик - звонкий скальпель -

по-хирургически резвился.

 

Проделав серию процессов

прогулочных,

в ночь на сегодня,

свое лицо нашла принцесса,

решив тотчас его освоить.

 

Заломленный вишневый локон

был трогательно свеж и мил.

Прооперировано ловко.

Все в норме.

Направленье - в мир.

 

Теперь лицо, как звезды юга!

Свое.

Мечтательницы юной.

 

И цельное лицо.

Процессы

отображаются - к сближенью,

такое, как:

у поэтессы,

у агентессы по снабженью.

 

Теперь бы туфельками тикать,

да на троянского коня

бряцающий надеть канат

под видом тихой паутинки.

 

5

 

Любовь была не из любых.

Она любила. Он любил.

 

Рычала ночь богатырями,

вращая страсти колесо.

Любили как!

Он - потерявший,

она - нашедшая лицо.

 

Он - адмирал.

Она - Джульетта.

Любили!

Как в мильонах книг:

за муки ведь его жалела,

а он - за состраданье к ним.

 

Все перепутал чей-то разум.

Кто муж?

Которая жена?

Она не видела ни разу

его.

А он - и не желал.

 

Ведь адмирал был одинокий.

Вполне возможно - одноногий.

 

А девочка была, как дынька.

Глаза янтарные - гордыня.

 

Возможно, разыграли в лицах

комедию?

Так - не прошла.

Большое расхожденье в лицах:

он - потерял,

она - нашла.

 

6

 

Но ночи придают значенье,

которая бела -

случайно.

Встречают белую зачем-то,

а темную вот не встречают.

 

Встречайте темную! Танцуйте!

При снегопадах -

в дреме враг.

Охрану мудрую тасуйте

при белой ночи много раз.

 

Бинокли ей -

не карнавалы.

Вам карабины -

не валюта.

Уже крадутся караваны

забронированных верблюдов.

Троянский конь уже построен,

в нем варвары сужают веко

от ненависти.

Посторонне

им вето ваше.

Ваше вето.

 

Но оплодотворят потомков

они по своему подобью.

Подобны будут до безумья -

все узкоглазы, все безусы

потомки,

наголо, как сабли,

острижены,

равны, как гири.

 

А вы коня ведете сами

на карнавал.

И на погибель.

 

7

 

Дыхание алкоголизма.

Часы матерчаты, мягки.

Поспешных пешеходов лица -

как маленькие маяки.

 

Да лица ли?

Очередями

толпились только очертанья

лиц,

но не лица!

Контур мочки,

ноздря,

нетрезвый вырез глаза...

 

Лай кошки.

- Мяу - спальной моськи.

Ни лиц. Ни цели. И ни красок.

 

Перелицовка океана -

речушка в конуре из камня.

Да адмирала рев:

- Охрана!

Лицо ищу! -

Валяй, искатель.

Все ощутит прохожий вскоре.

И тон вина. И женщин тон.

Лишь восходящей краски скорби

никто не ощутит. Никто.

 

Прохожий, -

в здания какие! -

В архитектурные архивы

войдешь, не зная кто построил,

в свой дом

войдешь ты посторонним.

Ты разучил, какие в скобки,

какие краски - на щиты,

лишь восходящей краски скорби

тебе уже не ощутить.

 

Познал реакцию цепную,

на алых площадях мерцал...

 

Лицо любимое целуешь,

а у любимой нет лица.

 

1963

 

Вторая молитва Магдалине

 

Это птицы к подоконникам льнут.

Это небо наполняет луну.

 

Это хижины под небом луны

переполнены ночными людьми.

 

Невозможно различить в темноте

одинаковых, как птицы, людей.

 

Ты целуй меня. Я издалека

обнимаю!

             Обвиняю свой страх.

Я неверье из вина извлекал,

от, любимая, неверья устал.

 

Нет привала. Вся судьба – перевал!

Запорожье!

                Нет реки Иордань!

Если хочешь предавать – предавай,

поторапливайся! Эра – не та!

 

Нынче тридцать за меня не дадут.

Многовато бескорыстных иуд.

 

Поспешай! Петух Голгофы поёт.

Да святится святотатство твоё...

 

Гимн агентам снабженья

 

Вам -

незаметным, как стебли подводного мира,

незнаменитым, но незаменимым микробам,

двухсотмильонажды - слава

Агентам Снабженья!

 

Вы -

снадобья наши, сандалии, санитария,

ректефикаты, электрификация, саны, тарифы.

 

Нет

президентов, прессы, юриспруденции, сессий,

гимн государств -

Голос Агентов Снабженья!

Это Агенты проскальзывают, как макароны

в рюмки,

на съезды,

в хранилища,

под одеяла.

 

Здравствуй, художник!

Битник, бунтарь, гомер, горемыка,

волосы рвущий на пятках

в сомненьях о форме.

 

Не сомневайся.

Будешь

оформлен

Агентом Снабженья. Предыдущее

стихотворение

 

1962

 

Гимн зубилу

 

Зубилом быть!

Быть злобным, белозубым,

заботливым о судьбах производства,

звучать произведением труда!

 

Ну, кто из нас сегодня не зубило?

Ну, кто под Богом ходит?

Совершаем

хождение свое под Молотком!

 

Жил человечек -

ломтик мягкотелый,

изыскивался в скользких размышленьях,

по своему характеру -

безумных,

безудержных...

и оказался...

без...

 

Он нынче полон пламенным желаньем

зубилом быть!

Рубить по начертаньям

начитанных, умелых чертежей

любой узор на розовом железе!

 

Бывает:

познакомят с экземпляром:

лоб в 10 баллов,

профиль колоритен,

глаголом жжет -

колонна из калорий!

Потом рассмотришь

это со спины,

а вместо позвоночника -

зубило!

 

Ну, кто еще сегодня не зубило?

Ты не зубило?

Ну-ка,

повернись!

 

1962

 

Глаза совы и ее страх

 

На антенне, как отшельница,

взгромоздилась ты, сова.

В том квартале, - в том ущелье -

ни визитов, ни зевак.

 

Взгромоздилась пребольшая

грусть моя - моя гроза.

Как пылают,

приближаясь,

снежнобелые глаза!

 

Снежнобелые, как стражи

чернокожих кораблей.

Птица полуночной страсти

в эту полночь - в кабале!

 

Ты напуган? Розовеешь,

разуверенный стократ?

 

Но гляди - в глазах у зверя

снежнобелый -

тоже страх!

 

1963

 

Гололедица

 

А вчера еще,

       вчера

снег выкидывал коленца.

Нынче улица черна -

го-ло-ле-дица.

Холод.

У вороны лет -

будто из больницы.

Голо.

Всюду голый лед -

без единой ниточки.

Лед горланит:

- Я - король!

Все вокруг моей оси.

Солнце - кетовой икрой.

Это я преобразил!

На морозе башмаки

восторженно каркают:

это ходят рыбаки

по зеркальным карпам.

От меня блестит заря!

И прокатные станы!

Это ходят слесаря

по легированной стали!

Дети ходят а Детский сад

по леденьцам! -

И сулит король - обманщик

бесчисленные горы.

Но когда-то крикнет мальчик,

что король-то  

голый!

 

1962

 

 

Городские сады

 

В садах рассчитанных, расчесанных

я - браконьер, я - бракодел;

а листья - красные пощечины

за то, что лето проглядел.

Я проглядел, я прогадал

такие лета повороты!

Среди своих абракадабр

словесных,

лето - проворонил.

А лето было с мотылями,

с качелями воды над гидрой,

с телячьей нежностью моряны

и с гиком женщин,

с гибким гиком!

Что ж! летом легче. Лето лечит.

На всех качелях -

мы не мы!

Что ж. Лето кончено, конечно.

Необходимо ждать зимы.

Необходимо ждать зимы.

 

1962

 

Гостиница Москва

 

Как теплится  

в гостинице,

в гостинице -

грустильнице?

Довольны потеплением,

щебечущим динамиком,

днем полиэтиленовым

на этаже двенадцатом?

Как старится  

в гостинице,

в гостинице

хрустальнице?

С кристальными графинами,

гардинами грфичными,

кустарными вареньями?

Мы временно,

мы временно!

Мы - воробьи осенние,

мы - северяне.

Мы -

мечтавшие о зелени,

но ждущие

зимы.

 

1962

 

Да здравствуют красные кляксы Матисса!...

 

Да здравствуют красные кляксы Матисса!

Да здравствуют красные кляксы Матисса!

В аквариуме из ночной протоплазмы,

в оскаленном небе - нелепые пляски!

 

Да здравствуют пляски Матисса!

 

Все будет позднее -

признанье, маститость,

седины -

благообразнее лилий,

глаза -

в благоразумных мешках,

японская мудрость законченных линий,

китайская целесообразность мазка!

 

Нас увещевали:

краски - не прясла,

напрасно прядем разноцветные будни.

Нам пляски не будет.

Нам красная пляска

заказана,

даже позднее - не будет.

 

Кичась целомудрием закоченелым,

вещали:

- Устойчивость!

До почерненья!

 

На всем:

как мы плакали,

как мы дышали,

на всем,

что не согнуто,

не померкло,

своими дубовыми карандашами

вы ставили,

(ставили, помним!)

пометки.

 

Нам вдалбливали: вы - посконность и сено,

вы - серость,

рисуйте, что ваше, что серо,

вы - северность,

вы - сибирячность,

пельменность.

Вам быть поколением неприметных,

безруких, безрогих...

 

Мы камень за камнем росли, как пороги.

Послушно кивали на ваши обряды.

Налево - налево,

направо - направо

текли,

а потом - все теченье - обратно!

Попробуйте снова теченье направить!

 

Попробуйте вновь проявить карандашность,

где

все, что живет, восстает из травы,

где каждое дерево валом карданным

вращает зеленые ласты листвы!

 

1962

 

Два сентября и один февраль

 

1

Я семь светильников зажег.

Я семь настольных ламп зажег.

Я семь стеклянных белых ламп

зажег и в стол убрал.

Я календарь с него убрал,

когда газетой накрывал,

потом чернильницу умыл,

наполнил целую чернил

и окунул перо.

2

Я окунул неглубоко

но вынул -

вспомнил, что забыл

бумагу в ящике стола.

Достал бумажный лист.

Лист - отглянцованный металл,

металл - пергамент.

Я достал

по контуру и белизне

такой же точно лист.

3

Листы форматны -

двойники,

вмурованы в них тайники,

как приспособленные лгать,

так искренность слагать.

Я окунул перо.

Пора

слагать!

Но вспомнил, что февраль,

за стеклами окна февраль.

Вечерний снегопад.

4

Мое окно у фонаря.

Снежинки, будто волоски

опутали воротники

двух девичьих фигур.

Фигуры женщин февраля

и белозубы, и близки.

Поблескивает скользкий ворс

их грубошерстных шкур.

5

Курили девочки...

Они

вечерние, как две свечи.

Их лица - лица-огоньки

у елочных свечей.

Ты, вечер снега!

Волшебство!

Ты, ожидание его,

активного, как прототип

мифической любви.

6

Но ожидаемый - двойник

тех мифов.

Беспардонно дни

откроют хилое лицо

великих двойников.

Фонарь, ты белка.

Ты, обман,

вращай электро-колесо!

Приятельницы - двойники,

окуривайте снег!

7

Я занавеску опустил.

Отполированный листок

настольной лампой осветил.

Я глубже сел за стол.

Я глубже окунул перо,

подался корпусом вперед...

но вспомнил... осень:

о себе

особый эпизод.

8

Стояла осень.

О, сентябрь!

Медовый месяц мой, сентябрь!

Тропинка ленточкой свинца

опутывала парк.

Парк увядал...

Среди ветвей

подобны тысяче гитар,

витали листья.

Грохотал

сентябрь:

- Проклятый век!

9

- Проклятый... -

Слово велико!

Велеречиво не по мне.

Благословенных - нет веков.

Проклятых - тоже нет.

Век -

трогателен он, как плач

влюбленных старцев и старух.

В нем обездолен лишь богач.

Безбеден лишь поэт.

10

Как слезы, абсолютен век!

Прекрасен век!

Не понимай,

что абсолютно черный цвет -

иллюзия, искус.

Наглядно - есть он, черый цвет,

есть абсолютный человек,

есть абсолютный негодяй,

есть абсолютный трус!

11

Стоял сентябрь. Сиял сентябрь!

Медовый месяц мой, сентябрь!

Тропа зигзагами свинца

избороздила парк.

Тогда на парк упал туман.

Упал туман,

и терема

деревьев,

и огни аллей

невидимы под ним.

12

Тогда туман затвердевал,

как алебастровый раствор,

к лицу приблизишь кисти рук

и пальцы не видны.

Мы, существа земных сортов,

мы, люди улиц и садов,

как статуи, погружены

в эпический туман.

13

Что было делать? Я стоял

у деревянного ствола.

Я думал в кольцах табака

опять о двойниках.

У каждого есть свой двойник,

у капли, жабы, у луны.

Ты, мне вменяемый двойник,

поближе поблуждай!

14

Где ты блуждаешь, мой двойник,

воображенный Бибигон,

вооруженный ноготком,

мой бедный эпигон?

Тебя я наименовал,

ты сброшюрован, издан, жив,

тебе проставлен номинал

истерики и лжи.

15

Те медленней меня, модней,

ты - контур, но не кость моя,

акт биографии моей,

мой седьмое “Я”.

Ты есть - актер,

я есть - статист.

Ты - роковой орган.

Я свист.

Ты - маршал стада, стар и сыт,

я - в центре стада -

стыд.

16

О, если бы горяч ты  

был,

как беды голытьбы,

как старый сталевар с лицом

отважно-голубым.

О, если б холоден ты  

был,

как пот холодный,

ловкий плач,

но ты не холоден

и ни

на градус не горяч...

17

Я семь светильников гашу,

за абажуром абажур.

Я выключил семь сот свечей.

Погасло семь светил.

Сегодня в комнате моей

я произвел учет огней.

Я лампочки пересчитал.

Их оказалось семь.

18

Прекрасен сад, когда плоды

созрели сами по себе,

и неба нежные пруды

прекрасны в сентябре.

Мой сад дождями убелен.

Опал мой самый спелый сад,

мой самый первый Аполлон,

мой самый умный Моэм, сад.

19

Летайте, листья!

До земли

дотрагивайся, лист! Замри!

До замерзанья - до зимы -

еще сто доз зари.

Отогревал сад-огород,

мой многолапый сад-кентавр,

а листья, листья-хоровод

из бронзовых литавр.

20

Лимит листвы в саду моем?

В студеных дождевых щитах

плывут личинки,

их - мильон!..

Я прежде не считал.

Любой личинке бил челом...

Но вечно лишь одно число.

Число бессмертно, как вино -

вещественно оно.

21

Мы сводим счеты, вводим счет.

Лишь цифры соблюдает век.

Одной природе чужд подсчет.

Вот так-то, человек!

Летайте, листья,

вы, тела

небес,

парите и

за нас...

Ни ритуалов, ни тирад

в саду.

Лишь тишина.

22

Сад - исхудалый хлорофилл...

Зачем сочится седина?

Зачем ты животом не жил,

ты фрукты сочинял?

Плоды полудней дураки

припишут дуракам другим,

твою Песнь Песней - дураку,

тихоне - твой разгул!

23

Фавор тебе готовит век,

посмертной славы фейерверк.

Ты счастлив нынешним:

дождем,

дыханьем, сентябрем.

Ни славы нет тебе.

Ни срам

не страшен для твоих корней.

Безмерен сад.

Бессмертен сад.

Бессмертен - сам!

 

1963

 

Две осенних сказки

 

1

Лица дождей стегают

металлическими пальцами.

Листья с деревьев стекают

плоскими каплями крови.

Зазубринами крови

листья с деревьев стекают.

И подставляют гномы

продолговатые, ледяные стаканы.

Гномы -

аккуратненькие, как мизинцы

малолетние старички,

будто в винно-водочном отделе магазина,

наполняют стаканы

за успешное завершение труда

по успешному завершению лета.

Гномы цедят листья,

рассказывают анекдоты армянского радио.

У них одухотворенные, отдыхающие лица.

Еще стаканчик?

На здоровье, товарищи!

2

14 гномов с голубыми волосами

сидели на бревне,

как в зале ожидания на вокзале,

и думали, думали, думали.

Думали о том,

как превратить бревно в дерево.

Тогда один гном взял шприц

и ввел в тело дерева пенициллин,

и ввел глюкозу.

Но бревно не стало деревом,

а еще больше одеревенело.

Тогда другой гном

отбежал на четыре шага от дерева

и заманипулировал

гипнотическими кистями рук

и глазными яблоками.

Он взывал:

- Бревно, стань деревом!

Но бревно не стало деревом.

Тогда третий гном (председатель гномов),

мудрый, как дебри,

(мудростью веков пропах)

поставил бревно на попа

и приказал:

- Это дерево.

Тогда остальные 13 гномов

облегченно завосклицали:

- Какое замечательное дерево!

Настоящее зеленой насаждение!

Уж не фруктовое ли оно?

 

1963

 

Дворник

 

Быть грозе!

И птицы с крыш!

Как перед грозою стриж,

над карнизом низко-низко

дворник наклонился.

 

Еле-еле гром искрит,

будто перегружен.

Черный дворник!

Черный стриж!

Фартук белогрудый.

 

Заметай следы дневных

мусорных разбоев.

Молчаливый мой двойник

по ночной работе.

 

Мы привычные молчать.

мамонтам подобны,

утруждаясь по ночам

под началом дома.

Заметай! Тебе не стать,

раз и два и сто раз!

 

Ты мой сторож!

Эй, не спать!

Я твой дворник,

сторож.

 

Заметай! На все катушки!

Кто устойчив перед?

Мы стучим, как в колотушки,

в черенки лопат и перьев!

- Спите, жители города.

Все спокойно в спящем Ленинграде.

Все спокойно.

 

1962

 

День занимался...

 

День занимался.

И я занимался своим пробужденьем.

 

Доблестно мыл,

отмывал добела раковины ушные.

- Не опоздай на автобус! -

мне говорила Марина.

- О мой возлюбленный, быстро беги, уподобленный

серне -

Как быстроногий олень с бальзамических гор, так

бегу я.

 

Все как всегда.

На углу - углубленный и синий

милиционер.

Был он набожен, как небожитель.

Транспорту в будке своей застекленной молился

милиционер,

углубленный и синий,

и вечный.

 

Все как всегда.

Преднамерен и пронумерован,

как триумфальная арка на толстых колесах автобус.

В щели дверные, как в ящик почтовый конверт

пролезаю.

 

Утренние космонавты, десантники, парашютисты,

дети невыспанные,

перед высадкой

дремлем угрюмо,

дремлем огромно!

 

А после - проходим в свои проходные,

то есть, - проходим в рабочие дни ежедневно,

так и проходим - беззвучные черные крабы,

приподнимая клешни -

как подъемные краны!

 

1962

 

 

Детская песенка

 

Спи, мой мальчик, мой матрос.

В нашем сердце нету роз.

Наше сердце - север-сфинкс.

Ничего, ты просто спи.

 

Потихоньку поплывем,

после песенку споем,

я куплю тебе купель,

твой кораблик - колыбель.

 

В колыбельке-то (вот-вот!)

вовсе нету ничего.

Спи. Повсюду пустота.

Спи, я это просто так.

 

Сигаретки-маяки,

на вершинах огоньки.

Я куплю тебе свирель

слушать песенки сирен.

 

Спи, не бойся за меня,

нас сирены заманят,

убаюкают, споют,

потихонечку убьют.

 

Спи, мой мальчик дорогой.

Наше сердце далеко.

Плохо плакать, - все прошло,

худо или хорошо.

 

2001

 

* * *

 

Догорай, моя лучина, догорай!

Всё, что было, всё, что сплыло, догоняй.

 

Да цыганки, да кабак, да балаган,

только тройки – по кисельным берегам.

 

Только тройки – суета моя, судьба,

а на тройках по три ворона сидят.

 

Кто он, этот караван и улюлюк?

Эти головы оторваны,

А в отверстиях, где каркал этот клюв,

по фонарику зелёному стоит старик.

 

По фонарику – зелёная тоска!

Расскажи мне, диво-девица, рассказ,

как в синицу превратился таракан,

улетел на двух драконах за моря...

 

Да гуляй, моя последняя тоска,

Как и вся больная родина моя!

 

Дом Подонков

 

Он ходит под окнами Дома Подонков

подолгу,

подолгу.

 

Ой, мальчик!

Молчальник!

Мельчают потомки?

Отбился от мамы?

Где компас? Где полюс?

Подобны под окнами Дома Подонков

и доля, и дело,

и доблесть, и подлость.

 

А в Доме!

Параболы потных подолов,

асбестовы губы!

богаты беседы!

Мы ходим под окнами Дома Подонков,

солдаты, индейцы, босы и бесследны.

 

1962

 

Дом надежд

 

Дом без гвоздя и без доски.

Брильянт в мильярд карат.

Роняют ночью лепестки

на дом прожектора.

 

Там алая луна палит,

окорока обожжены,

в бассейнах их хрустальных плит

наложницы обнажены.

 

Плодово-ягодные! Лавр!

Скотов молочных рык!

Собак благонадежный лай

резерв зеркальных рыб.

 

Итак,

над нами Дом Надежд!

Он мудр, как ход комет.

Там нет наветов,

нет невежд,

чего там только нет!

 

Нет одиночек.

Не манят

бесславье, власть и лесть.

 

А также в доме нет меня,

а в общем-то - я есть.

 

1963

 

Домашняя сова

 

Комнату нашу оклеили.

И потолок побелили.

Зелень обойных растений.

Обойные это былинки.

Люстра сторукая

в нашей модернизированной келье.

Так охраняли Тартар

сторукие гекатонхейры.

Мы приручили сову.

К мышлению приучили.

Качественны мысли у птичкм.

Правильны - до зевоты.

Наша семья моногамна.

Сосуществует сова

третьим домашним животным.

Что ты, жена? Штопаешь,

или шерстяные носки куешь,

приподнимая иглу,

как крестоносец копье?

Скоро дожди. Пошевелят мехами.

На зиму в берлоги осядут.

Скоро зима. Окна оклеим.

Выдюжим трое осаду.

Так обсуждаем неторопливо

неторопливые планы...

 

1963

 

Дразнилка критику

 

Кри-

тик,

тик-

тик,

кри-

тик,

тик-

тик,

кос-

ти,

крес-

ти,

мой

стих!

У

ног,

мопс,

ляг

вож-

дей,

пла-

нов!

Твой  

мозг,

мозг-

ляк,

вез-

де

пра-

вый!

Крис-

тал-

лен

ты,

как

те-

ре-

мок!

Мой  

кри-

тик,

кри-

те-

рий

мой!

У-

мер

Пуш-

кин,

а

ты

вы-

жил!

У-

мер

Пуш-

кин,

а

ты

вы-

ше!

И

я

ум-

ру,

мой  

внук

ум-

рет!

Ви-

ляй

в уг-

лу,

ва-

ляй,

у-

род!

Без-

мер-

но

тих,

ко-

лен-

ки  

ниц!

Бес-  

смер-

тен

ты,

как

кре-

ти-

низм!

 

1962

 

Дурачиться, читать сказанья...

 

И все же наша жизнь

   - легенда!

     

Дурачиться,   

   читать сказанья

(страниц пергаментных мерцанье),

героев предавать осанне,

знаменьем осенять мерзавцев.

  

Макать мечи

   (свирепы слишком!)

в чаны чернильного позора,

учить анафеме мальчишек,

а старцев - грации танцоров.

  

Дурачиться,

   читать сказанья,

в глаза властителей лобастых

глазеть

лазурными глазами

от ненависти

улыбаясь.

  

Земля моя! Пчела! Дикарка!

Печеным яблоком в духане!

  

Иду я,

   сказочно вдыхая

и легендарно выдыхая.

 

1963

 

 

Есть кувшин вина у меня невидный...

 

Есть кувшин вина у меня невидный.

Медный,

как охотничий пес, поджарый.

Благовонен он, и на вид - невинен,

но - поражает.

 

Приходи, приятель! Войди в обитель!

Ты - меня избрал.

Я - твой избиратель.

Выпьем - обояюдные обиды

вмиг испарятся.

 

Приходи, приятель! На ладони положим

огурцы, редиску, печень бычью.

Факел электрический поможет

оценить пищу.

 

Выпьем!

Да не будет прощупывать почву

глаз подозревающий

планом крупным!

(Что твои назвал я “глазами” очи -

прости за грубость).

 

Что же на заре произойдет?

Залаешь?

Зарычишь с похмелья дремуч, как ящер?

Вспомнишь о моем вине -

запылает

ненависть ярче.

 

1963

 

За Изюмским бугром

 

За Изюмским бугром

побурела трава,

был закат не багров,

а багрово-кровав,

жёлтый, глиняный грунт

от жары почернел.

 

Притащился к бугру

богатырь печенег.

 

Пал ничком у бугра

в колосящийся ров,

и урчала из ран

чёрно-бурая кровь.

 

Печенег шёл на Русь,

в сталь

и мех наряжён,

только не подобру

шёл –

с ножом на рожон,

не слабец и не трус, –

получился просчёт...

И кочевнику Русь обломала плечо.

Был закат не багров,

а багрово-кровав.

За Изюмским бугром

побурела трава.

 

Солнце

чёткий овал

задвигало за гать.

Печенег доживал

свой последний закат.

 

* * *

 

Завидуешь, соратник, моему

придуманному дому? Да, велик

он, храм химерный моему уму,

хранилище иллюзий – или книг.

 

Взойди в мой дом, и ты увидишь, как

посмешище – любой людской уют,

там птицы (поднебесная тоска!)

слова полузабытые поют.

 

Мой дом, увы, – богат и, правда, прост:

богат, как одуванчик, прост, как смерть.

Но вместо девы дивной, райских роз

на ложе брачном шестикрылый зверь.

 

И не завидуй. Нет у нас, поверь,

ни лавра, ни тернового венца.

Лишь на крюке для утвари твоей

мои сердца, как луковки, висят.

 

Зимняя дорога

 

Зимняя сказка!

Склянки сосулек

как лягушата в молочных сосудах.

Время!

Деревья торчат грифелями.

Грустный кустарник реет граблями.

А над дорогой - зимней струною, -

звонкое солнце,

ибо стальное.

И, ослепленная красотою,

птица-аскет,

ворона-заморыш

капельки снега носит в гнездовье,

белые капли влаги замерзшей.

 

1962

 

И возмутятся корабли...

 

И возмутятся корабли

на стойбищах моих морей.

Как сто блестящих кобылиц,

поскачут в бой сто кораблей.

В них сто бесчинствующих сов

вонзятся костяной губой!

Девятый вал!

Так в море слов

девятый вал. Проклятый бой.

Боишься?

А кого, босяк?

Эпоху?

Короля?

Эпоху - в пах!

Король иссяк,

он плачет у руля.

Он у кормила плачет наш  

кормилец, скиф, герой.

Он взять хотел на абордаж

слова

кормой корон!

Девятый вал?

Он - свалка, вал.

Во мире синем,

в море слез

торпедами плывут слова.

Пока подводно.

Но всерьез.

 

1963

 

И вот - опять...

 

И вот - опять,

и вот - вниманье, -

и вот - метели, стражи стужи.

Я понимаю, понимаю

мятущиеся ваши души.

 

Когда хлеба ревут: - Мы в теле!

Я так спокоен, так неспешен.

Мои костлявые метели

придут надежно,

неизбежно.

 

Накалом белым,

как в мартене

над всей,

над повседневной сушей!

Здорово, белые метели,

мои соратники

по стуже!

 

1962

 

* * *

 

И грустить не надо.

Даже

       в самый крайний,

даже

       на канатах

играйте, играйте!

 

Алёнушка,

              трудно?

Иванушка,

              украли?

Эх, мильонострунно

играйте, играйте!

 

Или наши игры

оградим оградой?

Или –

        или – или!

Играйте, играйте!

 

Расторгуйте храмы,

алтари разграбьте,

на хоругвях храбро

играйте, играйте!

 

На парных перинах

предадимся росту!

 

Так на пепелищах

люди плачут,

поэты – юродствуют.

 

 

И ко сну отошли рекламы....

 

И ко сну отошли рекламы.

Фонари,

фонари трехглавы.

Так и есть - фонари трехглавы:

два зеленых, над ними желтая

голова.

Ночь дремуча.

Дома дремучи.

И дремучие головешки -

бродят маленькие человечки,

и ныряют в свои кормушки,

разграфленные по этажам,

и несут иконы в кормушки,

мельтешась.

Купола, минареты, маковки

в ожидании мятежа!

Муэдзины, раввины, диаконы

предвкушают мятеж за веру,

чтоб не бысть житию двояким,

бысть - от Аз

до Ять по завету.

Нищим - наоборот - корона.

Как же наоборот доярке?

Девка в рев: не хочу коровой!

Так наивны и так банальны

помыслы о мятежной секте.

Не бывать сардельке бананом

ни на том, ни на этом свете.

Бродят маленькие человечки

головы - головешки.

Выбирают,  

во что поверить?

Столько веяний...  поветрий...

 

1962

 

Из поэмы Антипигмалион

 

1. Собака

 

Болезненны, безлики ночи,

как незаписанные ноты.

 

Две девочки, два офицера

у цирка шепчутся о ценах.

 

Все себестоимость имеет

и цирк, и девочки, и место.

 

Заплесневелая собака

придумала себе забаву.

 

Пропойцу усыпит, а после

губу откусит от пропойцы.

 

Наивны, псина, развлеченья

твои, как встарь - столоверченья.

 

Мильоны вдумчивых собак

давным-давно нашли себя.

 

Отлично лают пастью алой.

А ты к какому идеалу?

 

2. Похороны

 

Мы хоронили. Мы влачили.

Мы гроб влачили на себе,

сосредоточенно влачили

за восемь ручек в серебре.

 

Мы -

это деятель культуры

(все знал:

от культа до Катулла),

два представителя от обществ

(два представительные очень),

да плюс распространитель знаний

(вычерчивая виражи,

переходящее он знамя

на гроб священно возложил).

 

Мы скорбные цветы нарвали,

марш на литаврах замерцал.

Оформлен ритуал нормально...

Но позабыли мертвеца!

 

Царил мертвец на перекрестке,

похожий на милиционера...

Шли 28 переростков,

и с ними недоросль нервный.

И с ними -

школьница - мокрица

с фурункулами по лицу...

 

Остановились...

Мертвецу

серьезным образом... молиться...

 

Мертвец хрустальными очами

очаровательно вращал,

мертвец о чести и о счастье

обобществляюще вещал!

 

Что этих

в мертвеце манило?

Зачем сторонкой не прокрались?

Их не принудили молиться

родители

и по программе.

 

Они молились гениально!

Целенаправленно!

Борцами!

Их, обнаглев, бураны гнали,

дожди канатами бряцали.

 

А в сентябре опали уши.

Попарно.

Тихо.

Абсолютно.

Вспорхнули, пламенея, уши,

как шестьдесят огней салютных.

 

Как раз рыбацкая бригада

с лукавым гулом на лугу

(гуди, гуди! Улов богатый!)

варганила себе уху.

 

Вдруг - уши!

Вроде хлебных корок...

Наверно, вкусом хороши...

Попробовали -

никакого!

Одни хрящи. Одни хрящи.

 

1963

 

Июль 9-го октября 1962 года

 

1

 

Приснилось мне, чтоя оброс грибами.

 

На горле, на ключицах, на лопатках,

как плоские листы болотных лилий,

на длинных черенках

росли грибы!

 

Поганки, сыроежки, грузди,

но большинство поганок.

Весь живот

в поганках.

Грудь в поганках!

В пегих!

Как волосы короткой стрижки,

часто

росли грибы.

Точно горилла шерстью,

я весь, как есть,

топорщился грибами!

На длинных черенках грибы торчали,

как плоские листы болтных лилий,

осклизлые,

но вместо хлорофилла

просвечивали -

синий, красный, желтый,

зеленый -

кровеносные сосуды.

 

Ого! Оригинальная грибница! -

Воскликнул я, все еще склонный к шуткам.

Я хлопнул всей ладонью по грибам.

И хлопнул я,

и онемел от боли.

Как будто хлопнул по десятку бритв,

как будто бритвы

врезались в ладонь!

 

Грибы во сне - к болезни.

Я здоров.

Я, правда, иногда болею гриппом,

но не грибами.

“Гриб” - такой болезни

нет ни в одной из медицинских библий.

 

Я хлопнул.

Удивился.

И проснулся.

Грибы!

И окончательно проснувшись,

я снова удивился наяву.

 

 

2

 

Они стенографировали сны.

 

За стенкой - три соседние старухи,

три орлеанских девственницы, три

экс-чемпионки по шипящим звукам,

мне в спину обращенным.

Три гвардейца

из поредевшей армии непъющих!

Они во сне ворочались, рычали,

поварчивали.

Видно, состязались

во сне

на олимпийсих играх склочниц.

 

Они стенографировали сны.

Что ж?

Разбудить старух?

Оформить форум

по формулированию болезни?

Уж то-то будет праздненство маразма!

 

Я... окончаньем ногтя тронул кнопку.

Торшер шатнулся.

Лампа разразилась

стоваттным треугольным душем света!

Прохладой электрического душа!

И - ни гриба!

Я - чист, как гололед!

Я прыгал,

применяя все приемы

от самбо, джиуджитсы до цыганской,

я прыгал, применяя все приемы

борьбы с собой!

Однажды оглнулся:

у шкафа вспыхнул черный человек!

Был человек весь в черном, как чернец...

но вырез глаз, изгиб волос

и даже

мельчайшие морщины возле глаз -

как у меня.

Двойник или подвох?

Но зеркало?

Нет, зеркало -

за

шкафом,

и я - в трусах,

а он - в плаще

и в шляпе,

 

- Так.

Значит, это черный человек, -

подумал я...

- Явился он, -

подумал я, подумав, -

разыгрывать классический сюжет.

- Ты кто? - подумал я.

Молчанье.

Одно к другому, и одно другого

не легче.

Поначалу: сон - грибы,

и явь -

дремучий мученик - молчальник.

- Садись, - подумал я.

Садись, молчальник,

молочный брат необычайной ночи,

садись,

ты,

черный символ непочтенья,

ты,

непочатый печенег молчанья!

 

Молочный брат необычайной ночи,

с кем

вздумал

состязаться по молчанью?

Мой дед молчал. Отец молчал,

и брат

отца.

И умирали тоже молча.

Я - третье поколение молчащих.

Эх, ты, какой ты

черный человек!

Чернявее меня,

но не чернее.

Как видишь, - я потомственный молчальник,

молчальник - профессионал.

 

 

3

 

Сосуществуем мирно:

я, будильник.

И кто главнственнее -

я или будильник?

Будильник!

Утром он визжит:

- Подъем!

Так понимать:

- Вставай и поднимайся, -

я поднимаюсь и встаю,

и снова

встаю и поднимаюсь,

и встаю!

И поднимаюсь!

И включаюсь в дело,

как честный, добросовестный рубильник.

А вечером визжит:

- Пора страстей!

Пятнадцатиминутка наслаждений!

Так сколько

скользких

порций поцелуев

плебеям, нам,

воздаст Патриций Часа?

 

Железный страж мой!

Мой блюститель часа!

Тиктакает и не подозревает,

что я однажды выну молоток,

и тикну так,

чтобы разбить - как можно! -

костлявое стеклянное лицо!

 

 

4

 

Тот человек ни слова не сказал.

Ни слова не сказав,

ни междометья,

он промолчал,

и, кажется, ушел.

И пил я пиво, черное, как небо!

И грыз я самый грозный корнеплод

двадцатого столетия -

картошку.

Она,

на мандариновые дольки

разрубленная,

отдавала рыбой.

В окне

(окно - квадратный вход в туннель

необычайной ночи)

возникали

брезентовые контуры людей.

 

Брезентовые космонавты ночи,

или работяги -

пьяные в дымину,

дымились, как фруктовые деревья

весной,

а возникали,

как факелы

из космоса ночного!

И пели так, как Пятницкого хор

поет, если замедлить ход пластинки!

 

 

5

 

И все же

зачем он приходил?

(А приходил

наверняка).

За

чем он приходил?

 

1962

 

Каждому необходим...

 

Каждому необходим

свой дом,

свой дым,

своды над головой,

ложе -

лежанку бы,

чтобы свой колобок

свойственен дому был.

Где ты, мой дом, стоишь?

Дом -

над окном - стриж?

Гостьу дверей цепных?

Дом -

под окном -

цветник?

 

Где ты, мой дом родной?

В рододендронах мой?

В детстве

да сплыл,

не быв.

В детстве?

Или - встарь?

Эх, кабы -

да кабы

Сивкою-Буркой встань!

 

Сивка, топчи гранит!

Бурка -

и-го-го-го!

Где ты, мой дом -

в грибных

дождиках

в Новый Год?

 

1962

 

Калики

 

Приходили калики к Владимиру.

Развлекали Владимира песенками.

И поили их винами дивными.

И кормили заморскими персиками.

 

Только стольники-прихлебатели

на калик возводили напраслину:

будто

утром

певучая братия

блуд вершила с княгиней Апраксией.

 

Взволновался Владимир за женушку.

Понасупил бороду грозную.

Выдал стольникам розги саженные...

И мычали калики под розгами.

 

Отмычав, подтянули подштанники.

Заострили кинжалы до толики.

Рано-раненько за баштанами

прикололи калики стольников.

 

Каталог дня

 

1.  

Над Ладогой

на длинном стебле расцветает солнце.

Озеро  

не ораторствует, оно только цитирует  

маленькие волны,

одни

похожи на маленькие купола,

другие -  

на маленькие колокола.

На берегу валуны

сверкают, как маяки.

Тюлени  

плавают в недрах влаги, торпедируя сети:

они отъедают головы сладким сигам,

а туловища оставляют.

Иногда

эта операция увенчивается триумфом  

тюленей,

иногда

результаты ее плачевны:

рыбаки вынимают тюленей одновременно с  

рыбой.

2.

На девяносто четвертом году

декан исторического факультета

Иван Матвеевич Скрябин

удалился на пенсию (догадался!).

Его жена-полиглот

Нина Ильинична

своеобразно внимала соображениям мужа.

Муж соображал:

- Ты провела минуты молодости в этой  

деревне.

Я проштудировал материалы:

деревня приличная,

три исторических памятника,

представляющих плюс к исторической

и культурную ценность.

Но Нина Ильинична

своеобразно воспринимала глаголы декана.

Минуты молодости!

Первый муж Нины Ильиничны

прошел две фазы творческого развития

в этой деревне:

офицер белой гвардии, - до Революции,

сторож - позднее.

Он был расстрелян в 30-м году

как фальшивомонетчик.

Нина Ильинична  

узнала об этом после расстрела.

С испугу она убежала в город

и выучилась на полиглота.

А опасения Нины Ильиничны были  

неблагоразумны:

в деревне старухи поумирали,

а старики - подавно.

Ее никто не помнил.

Декан и его жена-полиглот были банальны,

как все деканы и полиглоты.

Они рассуждали на двадцати четырех языках

Европы и Азии,

двадцать четыре часа в сутки,

произнося по двадцать четыре  

слова

в двадцать четвертой степени в час.

Они приобрели бревенчатый домик

и привезли из Ленинграда кота.

Кота звали Маймун.

Его не кастрировали,

ибо этот процесс оскорбителен

для животного мира.

Но...

три года юноша-кот не знал кошек.

Три года Маймун подозревал  

о существовании кошек

и безрезультатно молился

кошачьим богам,

чтобы они предоставили случай,

оправдывающий подозрения Маймуна.

И когда  

на бледные окна кухни

наползали большие и теплые капли апреля,

кот зверел от желаний.

Он отказывался посещать коробку с песком,

окропляя демонстративно туфли хозяев -

туфли ночные, туфли вечерние

и повседневные туфли.

- Хилый комнатный кот! -

отзывался декан исторического факультета.

Поселившись в деревне,

супруги не понимали,

зачем они поселились в деревне:

осуществлять обеспеченную старость

или оберегать кота от посягательств

действительности,

не отпуская кота ни на секунду.

И однажды:

Маймун, пронырнув подвальное помещение,

очень медленно вышел на улицу

и -

осмотрелся.

Хилый комнатный кот

за четыре часа приключений

растерзал:

шестерых деревенских котов,

четырех деревенских собак,

девять куриц и уток.

Он уже приглянул и быка,

но велик и угрюм, точно викинг,

был бык-производитель,

И Маймун справедливо решил обождать

с порабощеньем быка.

Возмущенные женщины и рыбаки

оккупировали бревенчатый домик.

Страшный кот был загнан

в подвальное помещение.

Но отныне Маймун

маршировал по помещению, как шерстяной  

маршал.

Деревенские кошки,

пронюхав о легендарной отваге кота

из большого промышленного центра,

посещали Маймуна поодиночке.

Они не рассказывали деревенским котам

о черной,

как у черного лебедя перья, -

шерсти Маймуна,

о белых,

как у белого лебедя перья, -

усах Маймуна.

3.

По Староладожскому каналу происходил  

сенокос.

Колокольчики -

маленькие поднебесные люстры -

излучали оттенки неба.

Скакали кузнечики.

Величиной и звучаньем они приближались к  

секундам.

Ползали пчелы -

миниатюрные зебры на крыльях.

На васильки

жар возлагал дрему.

Лютики

созерцали сенокос,

и не моргали их ослепительно-желтые очи.

Бледноволосые женщины

травы июля свергали.

В медленном небе

сверкали, как белые молнии, косы.

Отчаливали возы, груженые сеном.

(Каждый воз - тридцать пудов  

сеноизмещеньем).

Клава,

единственная портниха деревни,

положила косу и раздраженно пробормотала

неопределенно-личную фразу.

Она отработала нормы совхоза.

Она не имела -

единственная в деревне -

собственную корову,

косить на продажу -

единственная в деревне -

она не желала.

Она положила косу и поковыляла в деревню.

Это сомнительное положение портнихи

заканчивалось невеселым:

она напивалась.

Клавдия шила великолепно и много,

а с позапрошлой весны

шила меньше и аляповато.

Так, позабывшись или с похмелья

Клавдия сшила бабам деревни

сугубо мужские брюки с ширинкой.

Все хохотали, но брюки носили.

- А-я-яй! -

покачал поросячьим лицом Шлепаков,

накосивший уже девятнадцать возов на  

продажу.

Вот что, покачивая поросячьим лицом,

рассказывал Шлепаков:

- Это было в начале девятьсот сорок третьего  

года.

Я служил шофером на “Дороге жизни”.

Я человек скромный,

однако опасности мы хлебнули.

Потом я попал  

в одну пулеметную роту с Клавой.

Я человек скромный,

однако имеет место существование факта

я был первым пулеметчиком;

в газетах писали,

что я - образец пулеметчика

на Ленинградском фронте.

Клава была второй пулеметчицей,

да и беременная.

Мы обороняли энную высоту.

Надвигались фашистские танки.

Все погибли,

проявив, разумеется героизм.

Остались:

я - раненый и Клава - беременная.

Я приказал ей:

- Беги, у тебя ребенок.

Она убежала,  

потом родила,

иначе погибли бы оба.

Мне присвоили званье и орден.

Вы уж извините мои

неделикатные впечатленья  

о моем героическом прошлом.

Вот что, покачивая поросячьим  

соболезнующим лицом,

рассказывал Шлепаков,

а вот что было на самом деле.

Во время блокады

они колдовали с кладовщиком

на продовольственном складе в Кобоне:

где-то выискивали денатурат

и вечерами “хлебали опасность”.

Потом Шлепаков  

попал в одну пулеметную роту с Клавой.

Она - пулеметчицей.

Он хлеборезом.

Они обороняли высоту № 2464.

Шли танки,

они переныривали пригорки,

как бронированные кашалоты.

Семь пулеметных расчетов погибло.

Шлепаков блевал от страха,

прильнув поросячьим лицом

к ответвленью окопа.

Но уразумев,

что семь пулеметных расчетов погибло,

Шлепаков улизнул,

и, прострелив себе несколько ребер,

он, окровавленный, с изнемогающим  

взглядом

был подобран санитарной овчаркой.

Через десять минут после его исчезновенья

Клавдия родила и попала в плен.

Через четверо суток ее освободили

советские части.

Ребенка отправили в детский дом,

а мать - на пять лет лагеря

за то, что попала в плен.

Шлепаков получил медаль “За отвагу”.

Знали:  

не бедно живет Шлепаков,

бригадир рыболовецкой артели.

(Он прибеднялся богато.

В зимнее время, на райге

рыбак зарабатывает двести рублей

за несколько суток).

Знали:

женился сержант на девице с поросячьим  

лицом,

и у них родились с поросячьими лицами дети.

Знали:

дом у них двухэтажный,

огромный чердак,

а также подвальное помещенье,

то есть фактически - дом четырехэтажный.

И на всех четырех этажах

мебель наполнена тканями,

мясом

и овощами.

Прошлой зимой Шлепаков приобрел

фортепьяно.

(Не замечали, чтоб в этой семье

композиторы вырастали.

Дочь  

в магазине работала,

масло и хлеб распределяя

по собственной инициативе.

Кроме растительного масла,

хлеба, галош, баклажанной икры

да - изредка - керосина, -

в том магазине

ни при каких обстоятельствах

прочих продуктов не наблюдали.

Сын устроился егерем.

По фантастическим малопонятным  

причинам,

но с детективно таинственным видом,

егерь взимал с охотников штрафы

и его еще благодарили).

Так и не выучился Шлепаков  

езде на велосипеде,

но водил неразлучный велосипед

на поводке, как эрдельтерьера.

4.

Это - империя Куликова.

Белые льдины

горизонтальны и вертикальны.

Деревянные ящики

в капельках пота, как охлажденные бутылки.

В ящиках - судаки заиндевели.

И Куликов -

император с алым лицом индюка -

заиндевел.

Он возвратился из концлагерей.

Весил он 47 килограммов.

Был он встречен:

женой,

мужем жены - ветеринаром,

матерью, научившей невестку жизни в  

разлуке,

и ребенком (не Куликова и не ветеринара).

Вобщем,

это была многообещающая встреча.

Куликов ушел из деревни.

Он проковылял три километра

и упал, обессилев.

Он был вылечен ветеринаром.

Жена снова стала учительницей.

Жили они молчаливо и вяло.

Он весил уже 92 килограмма,

заведовал рыбным складом

и восемнадцать лет собирал свидетельские  

материалы,

чтобы оформить развод.

5.

- Это же историческая необходимость,

извините, я хотел произнести:

это же историческая ценность!

Это же монумент старины,

отголосок минувшего нашей державы! -

Скрябин еще издавал разносторонние  

восклицания

поочередно приподнимая одну и другую руку,

как юнга, сигналящий флажками.

Он кричал,

и усы его шевелились, как щели связанных  

бревен.

Он кричал на человека, уже пожилого.

Это был наилучший рыбак

из наилучших рыбаков Ладоги.

Это был Крупнянский.

Крупнянский отколупывал рыбьи чешуйки от  

штанин из брезента

вечнозеленым ногтем с черным ободком

и курил папиросу “Звездочка”

и, прищурив ресницы, маленькие, как пыльца  

растений,

повторял монотонно,

как неисправимый школьник:

- Ну и что?

- Как: “ну и что”? - взвивался декан. -

Согласись и признайся: твое поведенье  

преступно.

- Ну и что?

- “Ну и что”, “ну и что”, - все выше взвивался  

декан исторического факультета.

И казалось:

еще несколько раз услышит декан “ну и что” -

он взвовьется уже окончательно,

будет парить, белоусый орел,

удаляясь кругами

в глубины прекрасного летнего  

неба.

- Уразумей, - внушал декан рыбаку, -

дом, который ты изуродовал

лишними окнами,

внеисторической крышей

и отвратительным хлевом -

это ДОМИК ПЕТРА!

Это РЕЛИКВИЯ ГОСУДАРСТВЕННОЙ  

ВАЖНОСТИ!

Это Петр основал вашу деревню.

Это Петр, ваш канал прорывая,

израсходовал собственную физическую  

энергию,

чтобы:

Все флаги в гости будут к нам

И запируем на просторе!

- И запируем! -

неожиданно и оживленно согласился  

Крупнянский.

Он вынул из брезентовой штанины

бутылку “Старки”,

из другой штанины он вынул:

кусок хлеба,

две горсти маленьких шкварок

и маленькую “Московской”.

- И запируем на просторе! - заулыбался рыбак,

продолжая обстоятельную беседу.

Рыбак пировал,

И Скрябин - диетик,

ухватив десятью великолепно умытыми

пальцами оба уса,

выслушивал рыбака:

то сочувственно, то окрыленно.

И когда:

опустошенная “маленькая” полетела в канал,

посвистывая, наподобие чайки,

и поплыла по каналу, как гадкий утенок -

вот что рассказал Крупнянский

(они сидели на лавке, прибитой к пристани

двумя гвоздями - гигантами.

Мимо них проплывали моторные лодки,

груженые сеном,

похожие на ежей палеолита,

с нежно-зелеными иглами сена и тресты.

Мимо них пробегали собаки, не лая,

почему-то все красно-желтого цвета, как  

лисы.

Мимо них пролетали стрекозы

и крылья их были невидимы,

только узкое туловище

и вертящаяся, как пропеллер, головка).

6.  

Вот что рассказал Крупнянский.

Это было,

когда император вдоль свежевырытого канала

возле каждой деревни

построил казармы из камня

и каменные мосты.

Это было,  

когда пастух Андрей Лебедь

появился в деревне на удивительно целой  

телеге,

запряженной откормленными на удивленье

бесчисленными лошадьми.

Это было,

когда населенье деревни - раскольники и  

рыбаки

и женщины раскольников и рыбаков, -

сгруппировались вокруг удивительно целой  

телеги,

а пастух откинул рогожу:

телега была полна золотых монет и слитков.

Онемела деревня.

Костлявый, как дерево, Лебедь,

и четыре костлявых его лебединых брата

построили церковь.

Они объясняли:

построили церковь

во искупленье грехов населенья  

деревни.

У населенья деревни

действительно существовали грехи.

Но и телеге монет и слитков

наводила на замечательные

но и странные  

размышления.

Но рассказ о следующих событиях.

Это было,  

когда в деревне жил мужик -

Федот Шевардин.

Жил он в бане.

Батрачил.

На зиму сушил себе рыбу и лук.

Он всю зиму питался рыбой и луком

и пел одинокие песни.

И в особо морозные ночи

из трубы вместо домашнего дыма

поднимались к чугунному зимнему небу  

его одинокие песни.

- Это - волки! - пугались раскольники и  

рыбаки.

Ухватив топоры, молотки и нововведенные  

пилы,

они выбегали в нагольных тулупах

за границы деревни.

Этим временем волки

тихонечко перегрызали телятам и бедным  

баранам  

дыхательные пути.

Этим временем девки

тихонечко прибегали к Федоту.

Они приносили кто:

пару поленьев,

кто:

хлеба,

кто:

несколько свежих яиц,

кто и:

мяса.

Они оставляли продукты, но сами не  

оставались.

Вернее, они изъявляли желание остаться,

но батрак Шевардин

очень вежливо их выпроваживал,

объясняя, что он - обручен,

а невеста будет в обиде.

Все говорили:

батрак - дурак.

А батрак был мечтатель.

Был он так одинок,

что с тоски вырезал из кореньев фигуры,

и даже скульптурную группу деревни

вырезал из кореньев,

и - умилялись,

узнавая себя и соседа и даже собаку попа.

Жила у Федота Шевардина лягушка.

Она сидела на табурете

в позе собаки.

Она обращала к входящим

прекрасные очи собаки.

- Что ты нянчишься с этой тварью! -

распоясался староста Пилигрим, -

Времена легенд миновали!

Не будет лягушка Царевной!

Шевардин молчал.

Шевардин возражать начальству стеснялся.

Пилигрим подготовил уже  

поразительную матерщину,

он приподнял язык...

но увидев прекрасные очи лягушки,

наполненные большими слезами обиды,

почему-то язык опустил,

сплюнул,

и плевок попал на тулуп,

он мерцал, замерзая.

Пилигрим

побежал по сугробам к жене

и обильно плевался:

бороду заплевал,

и усы,  

и тулуп,

и к жене прибежал,

весь оплеванный

и в оплеванном состоянии духа.

Так семнадцать лет

жил Шевардин с лягушкой.

На семнадцатый год

в установленный час

прибыл Петр.

Был он деятелен,

повелевал,

ел хлеб-соль,

поощрял любознательных девок.

Император

фигурой и усом

был похож на кота в сапогах,

а лицом на сову.

Вся деревня,

не без юмора подстерегавшая

превращенья лягушки в царевну,

повела повелевающего Петра в баню.

В установленный час лягушка сбросила  

шкуру.

Как и предполагал Шевардин,

она превратилась в царевну.

Это было так обыкновенно,

что никто не подумал упиться.

Только потом долго уясняли это событье.

А уяснять было нечего.

Час настал - и лягушка стала царевной.

и смешно и нелепо

приписывать это естественное событие

индивидуальным причинам.

Так постигло несчастье:

царя

(царь обязан, как царь, жениться на  

единственной  

в государстве царевне),

Шевардина

(невозможно сожительство батрака и  

царицы),

лягушку

(по законам империй императрице -

разделять с императором

ложе и трон).

Даже в наисказочнейшей деревне,

при наисказочнейшей ситуации

не могло произойти

более нелепого финала.

7.

- Что же дальше? -

сказал опечаленный Скрябин,

сопровождая полет опустошенной “Старки”

образным выраженьем:

бутылка летит, кувыркаясь, как поросенок,

маленький и молочный

и с узеньким рыльцем.

Пробегали желто-красные звери, не лая,

но не без интереса обнюхивая карманы.

- Дальше? - подумал Крупнянский,

доедая гусиные шкварки.

Он уразумел,

что так ничего и не уразумел

декан исторического факультета.

приподнялся Крупнянский, брезентовый  

гений,

зашагал понемножку,

а матерился помногу.

- Ну, а бот великого Петра?

Куда вы задевали бот? -

обличал Крупнянского Скрябин.

Но слова пролетали мимо знаменитого

рыбака, как беззвучные пули,

и улетали куда-то, вероятно, на  

лоно

разнообразных пейзажей  

июля.

- Черт вас возьми! -

выражался Крупнянский,

прибавляя к этим, в общем-то миролюбивым  

словам,

другие.

Рассказать бы декану

эвакуированное возвращенье

жены и четырех дочерей.

Домик Петра -

вот все, что сохранилось в деревне,

и мы поселились.

Чуть попоздней прискакал на “козле”

товарищ из центра.

Он убежденно и убедительно

призывал к организации рыболовецкой  

бригады.

Бот императора -

все, что сохранилось от рыболовецкого флота.

А товарищ приказывал

немедленные результаты улова.

Он для примера

сам погрузился в бот императора.

Мы умоляли его

отказаться от экстренного эксперимента.

Он стремительно повел бот в озеро.

Он утонул,

невзирая на всю свою убедительность

и убежденность.

Он утонул и утопил бот.

Ибо на Ладоге были бронтиды,

и никому не дано плавать в период

бронтидов.

8.

Дети постарше играли в футбол возле церкви.

Дети поменьше играли в развалинах церкви.

Не было у детей определенной игры:

бег, восклицанья, дразнилки.

Странно:

века вековала нетронутой церковь.

Службы служили, звонницы звон выполняли.

Артиллерийский обстрел, авиационные  

бомбы

все миновало церковь Андрея Лебедя.

Церковь погибла от молний

9 мая 1945 года.

Сгорела.

Вживе остался только кирпичный каркас.

Ладан сгорел, хоругви, алтарь, стихари,

колокола, чаши, церковные облаченья,

также сгорел распятый Христос,

вырезанный из меди,

но не сгорело распятье.

А было оно деревянным.

Поп, не сгоревший, как и кирпичный каркас,

ежевечерне, пока не ополоумел, в церкви  

молился

перед обугленным пятиметровым распятьем.

До волосинки сгорел Иисус,

вырезанный из меди,

но контур его сохранился.

Так и молился поп

контуру Иисуса.

9.

Маленький катер

волок полтора километра бревен

со скоростью двух километров в час

по Новоладожскому каналу.

Комары,

как автоматчики, оцепили пристань.

Красно-желтые псы виляли, не лая.

Населенье деревни сгруппировалось на  

пристани.

Кое-кто выражал свои мнения,

но не для аудитории, а для соседа.

Все ожидали теплоход (Новая Ладога -  

Ленинград)

или как его романтично называли: КОРАБЛЬ.

Женщины вынули самые красные платья.

Мужчины

сменили резиновые сапоги на брезентовые  

полуботинки.

Царила мечтательная, эпическая атмосфера.

И корабль подошел.

Пришвартовался.

Он дрожал, как пес из породы гончих.

Капитан

манипулировал картофельным носом.

Он произносил в рупор слова

повелительного наклоненья.

Слова раздавались на пять километров

в диаметре.

Но рупор был выключен.

Две студенточки сельскохозяйственного  

института  

(на практике)

в одинаковых голубеньких брючках

с декоративной дикцией

произносили имена существительные, не  

склоняя:

- Ресторан “Астория”.

Крейсер “Аврора”

“Эрмитаж”

ресторан “Нева”

“Дом Кино”

ленинградское отделение союза советские  

писателей,

с декоративной дикцией,

как два Лермонтовых, вздыхая о прошлом,

они называли легендарные места Ленинграда,

где как раз никогда не бывали.

Корабль подрожал две минуты.

И отчалил.

Все друг другу взаимно кивали:

персонал корабля и населенье деревни.

и все это происходило по вечерам

три раза в неделю

с неослабеваемым интересом.

Ранфиусовы -

Шура и пять ее сыновей

(Ранфиусов-отец зарабатывал детям

на воспитанье

на Братской ГЭС)

веселились,

наблюдая, как старший

скакал на мизерном двухколесном  

велосипедике,

заломив колени над рамой,

как межконтинентальный  

кузнечик.

Все ушли.

Только двое сидели на параллельных перилах.

Изгибы их спин выражали

противоположное настроение.

Это были Нонна и милиционер.

Нонна, дочь попадьи и попа

(попадья

поколебала обильем плодов и ягод

курс ленинградских базаров.

Поп играл на гитаре

в однозвучном оркестре клуба).

Нонна  

закончила школу с серебряной медалью.

и попадья заявляла соседям:

- Нонна невинна, как агнец

из “Откровения Богослова”.

Вот результаты внешкольного воспитанья. -

В месяце мае демобилизовался

сержант музыкального взвода -

медный мундир, мелодично пострижен.

Так,

увлеченная монологом сержанта

о филигранных созвучиях флейты

и бедной струне балалайки,

в двух километрах

от внешкольного воспитанья,

Нонна забеременела.

Нонну немедленно выдали замуж

за местного милиционера.

Нынче они проводили сержанта.

Медный мундир

заменил чугунный пиджак.

На вечерней палубе корабля

таял пиджак,

как чаинка печали.

Нонна была безразлична.

Милиционер - ревновал.

А из какой-то избы раздавался

богатый физкультурными и спортивными  

эмоциями

голос Озерова:

- Вчера, в пятом туре

международного товарищеского матча

шахматистов Советского Союза и Югославии,

пятую победу, на этот раз над Матуловичем,

одержал Тайманов.

Успешно сыграл и Корчной,

принудивший к сдаче Ивкова.

Советская команда уверенно ведет матч.

10.

Только никто не увидел

(кто увидел - не обратил вниманья)

как восемнадцать часов оккупировали

деревню,

как наводнили часы тишину

и разожгли восемнадцать сторожевых

костров-

невидимок.

Это часы доили коров,

придерживая за костяные короны.

Это часы

обогащали клубни и злаки,

это часы

поворачивали то один, то другой  

выключатель.

Это часы

около бани кололи лучину.

Это они, восемнадцать часов,

колебали младенческие коляски.

Это уже,

озаренное озеро переплывая, салютовал  

девятнадцатый час

и ногти поблескивали,

как линзы биноклей.

Это уже за каналом маячил двадцатый.

А

был

он художник.

Он современность перебирал,

превозмогая помарки.

Медленно двигалась стрелка пера

по циферблату бумаги.

 

1964

 

Кентавры

 

Девочка! Ты разве не кобылица?

Не кобыльи бедра? Ноздри? Вены?

Не кобыльи губы? Габариты? -

Ржаньем насыщаешь атмосферу!

 

Юноша! Ты не жеребенок разве?

Извлекал питательные корни?

Трогал ипподромы чистокровьем расы,

чтобы в скором времени

                                выйти в кони?

 

В кладовых колдуют костлявые клячи,

сосредоточив бережливые лица.

Мерин персональную пенсию клянчит,

как проникновенно,

                                так и лирично.

 

Взрослые участвуют в учрежденьях:

в заревах кредитов - Гоги да Магоги,

в кардинальных зарослях учений, -

первые - герои,

                                вторые - демагоги.

 

Здесь и расхожденья детей с отцами:

У кого изысканнее катары?

 

Здесь происхожденья не отрицают.

Именуют честно себя:

                                кентавры.

 

1963

 

 

Кистью показательной по мелу!...

 

Кистью показательной по мелу!

Мраморными линиями поразите!

Бронзой! Полимером!

Да не померкнут

Фидий, Пракситель!

 

Поликлет! Увенчивай героя лавром!

Серебри, Челлини, одеянье лилий!

 

Что-то расплодились юбиляры...

Где ювелиры?

 

Где вы, взгляды пристальных агатов,

прямо из иранских гаремов очи?

(Не зрачки - два негра-акробата,

черные очень!)

 

Где вы, изумруды, в которых море

шевелит молекулами?

Где жемчуг,

четок, переливчат, как азбука Морзе

в прическах женщин?

 

Где вы, где? Вдохните бодрость

в эти юбилярные руины!

Капилляры гнева и вены боя,

где вы, рубины?

 

Лишь на юбилеях ревут Мазепы,

глиняных уродов

даруя с тыла.

 

Почитать букварь и почтить музеи

стыдно им, стыдно!

 

Лишь на юбилеях гарцует быдло,

лязгая по ближним булыжникам страшным...

 

Яхонты, бериллы, брильянты были -

стали стекляшки.

 

1963

 

Когда нет луны

 

Одуванчики надели

белоснежные скафандры,

одуванчики дудели  

в золоченые фанфары!

Дождевые вылезали

черви,

мрачные,

как шпалы,

одуванчики вонзали

в них свои стальные шпаги!

Паучата - хулиганы

мух в сметанницы макали,

после драки кулаками

маки мудрые махали.

И мигала баррикада

яблок,

в стадии борьбы

с огуречною бригадой!

Барабанили бобы!

Полем - полем - бездорожьем

(борозды наклонены)

пробираюсь осторожно,

в бледном небе -

ни луны.

Кем ее  

огонь растерзан?

Кто помирит мир бездонный,

непомерный мир растений,

темнотой загроможденный?

 

1963

 

Когда от грохота над морем...

 

Когда от грохота над морем

бледнеют пальцы  

и лицо,

Греби, товарищ!

В мире молний

необходимо быть гребцом.

Из очарованных песчинок

надежный не забрезжит мыс,

знай:

над разнузданной пучиной

надежды - нет,

и - не молись.

Не убедить молитвой море,

не выйти из воды сухим,  

греби, товарищ!

в мире молний

бесстрашный труженик стихий.

 

1964

 

Колыбельная сове

 

Баю-бай-баю-бай,

засыпай, моя сова.

Месяц, ясный, как май,

я тебе нарисовал.

Я тебе перепел

всех животных голоса.

Мудрый лоб твой вспотел

и болезненны глаза.

Ценен клоп и полкан.

Очи с рыбьей пеленой -

раб труда,

        и болван.

Но не ценится - больной.

Платят моргам, гвоздям,

авантюрам, мертвецам,

проституткам, вождям,

но не платят мудрецам.

Баю-бай, моя обуза,

умудренная сова!

Я тебя качать не буду -

засыпай сама!

 

1963

 

Контуры совы

 

Полночь протекала тайно,

как березовые соки.

Полицейские, как пальцы,

цепенели на углах.

Только цокали овчарки,

около фронтонов зданий,

Да хвостами шевелили,

как холерные бациллы.

 

Дрема. Здания дремучи,

как страницы драматурга,

у которого действительность

за гранями страниц.

Три мильона занавесок

загораживало действо.

Три мильона абажуров нагнетало дрему.

 

Но зато на трубах зданий,

на вершинах водосточных

труб,

на изгородях парков,

на перилах, на антеннах -

всюду восседали совы.

 

Это совы! это совы!

узнаю кичливый контур!

В жутких шубах, опереньем наизнанку, -

это совы!

улыбаются надменно, раздвигая костяные

губы,

озаряя недра зданий снежнобелыми глазами.

Город мой! Моя царица,

исцарапанная клювом

сов,

оскаленных по-щучьи,

ты - плененная, нагая

и кощунствуют над телом эти птицы,

озаряя

снежнобелыми и наглыми глазами.

 

Город мой! Плененный город!

Но на площади центральной

кто-то лысый и в брезенте,

будто памятник царю,

он стоял, - морщины - щели, -

алой лысиной пылая,

и ладони, будто уши

прислоняя к голове,

и казалось - он сдается,

он уже приподнял руки

он пленен,

огромный факел,

сталевар или кузнец.

 

Но на деле было проще:

он и не глядел на птицу,

медленно он улыбался

под мелодии ладоней -

пятиструнных музыкальных инструментов!

 

1963

 

Кто строил дом? (Этап - этаж!)...

 

Кто строил дом?

(Этап -

этаж!)

Мать? Нет!

Отец?

Не мог!

Ваш дом,

по-вашему он -

ваш,

лишь по названью -

мой.

 

Приблудный сын домов чужих,

ты в дом вломился напролом,

в наш дом!

В ваш дом?

Ваш дом -

неврастеничек и нерях,

маньяков и менял.

Не я вошел в ваш дом,

не я,

ваш дом

вошел

в меня!

 

Я -

нет! -

предательству в ночи,

предательству ночей!

 

А дом все знает, а - молчит!

Не ваш он, дом -

ничей!

 

Бело-

бетонная скала!

Бассейн,

в котором гул

бессилья всех земных салак,

бесславья -

всех акул!

 

1962

 

Кузнечик

 

Ночь над гаванью стеклянной,

над водой горизонтальной...

Ночь на мачты возлагает

купола созвездий.

 

Что же ты не спишь, кузнечик?

Металлической ладошкой

по цветам стучишь, по злакам,

по прибрежным якорям.

 

Ночью мухи спят и маги,

спят стрекозы и оркестры,

палачи и чипполино,

спят врачи и червяки.

 

Только ты не спишь, кузнечик,

металлической ладошкой

по бутонам, по колосьям,

по прибрежным якорям.

 

То ли воздух воздвигаешь?

Маяки переключаешь?

Лечишь ночь над человеком?

Ремонтируешь моря?

 

Ты не спи, не спи, кузнечик!

Металлической ладошкой

по пыльце стучи, по зернам,

по прибрежным якорям!

 

Ты звени, звени, кузнечик!

Это же необходимо,

чтобы хоть один кузнечик

все-таки

                 звенел!

 

1963

 

 

Кузница

 

Где выковывали для тебя, мореход,

башмаки из кабаньей кожи?

- В кузнице, товарищ.

Молодой, юница, твое молоко

кто выковывал? Кто же?

- Кузнец, товарищ.

Где выковывали, вековечный Орфей,

твой мифической образ парящий?

- В кузнице, товарищ.

Кто выковывал пахарю зерна потов,

капли злаков на безземелье?

- Кузнец, товарищ.

Где выковывали и тепло и потоп

род выродков и бессемейность?

- В кузнице, товарищ.

Кто выковывал скальпель

и оптику линз?

Кто иконы выковывал?

Кто героизм?

- Кузнец, товарищ.

Где выковывали для тебя, Прометей,

примитивные цепи позора?

- В кузнице, товарищ.

Кто выковывал гнет и великий протест

и мечи для владык подзорных?

- Кузнец, товарищ.

 

В результате изложенного колеса,

где выковывали сто веков кузнеца?

- В кузнице, товарищ.

 

Как зеницу, того кузнеца я храню,

как раненье храню, до конца.

Я себе подрубаю язык на корню,

коронуя того кузнеца.

 

Ну, а если кузнец приподнимет на метр

возмущенье:

- Не буду мечами! -

для него в той же кузнице,

в тот же момент

будет выковано молчанье.

 

1963

 

Легенда

 

Легенду, которую мне рассказали,

веками рассказывают русалки,

хвостами-кострами русалки мерцают,

их серьги позванивают бубенцами.

Наследницы слез и последних лишений

вставали над озером в белых одеждах,

наследницы слез и последних лишений:

все женщины чаще,

а девушки - реже.

Хвостами-кострами русалки мерцали,

их серьги позванивали бубенцами.

Их озеро требовало пополненья:

пришло и последнее поколенье.

Различия - те же, причины - как прежде,

лишь - девушки чаще,

а женщины - реже.

Немые русалки плывут по каналам

и рыбье бессмертье свое проклинают...

-  -  -  -  -  -

Художник, не надо к бессмертью стремиться,

русалкой струиться, легендой срамиться.

Художник, бессмысленны вечные вещи,

разгул публикаций,

огул одобрений,

коль каждая капля слезы человечьей

страшнее твоих трагедийных творений.

июль 1964

 

Летний Сад днём

 

Снег, как павлин в саду – цветной, с хвостом,

с фонтанчиком и женскими глазами.

Рябиною синеет красный холм

Михайловский, – то замок с крышей гильзы!

Деревья-девушки по две в окнах,

душистых лип сосульки слёз – годами.

На всех ветвях сидят, как на веках,

толстея, голубицы с голубями.

Их мрачен рот, они в саду как чернь,

лакеи злые, возрастом геронты,

свидетели с виденьями... Но речь

Истории – им выдвигает губы!

Михайловский готический коралл!

Здесь Стивенсон вскричал бы вслух: «Пиастры!»

 

Мальтийский шар, Лопухиной колер...

А снег идёт в саду, простой и пёстрый.

Нет статуй. Лишь Иван Крылов, статист,

зверолюбив и в позе ревизора,

а в остальном снег свеж и золотист,

и скоро он стемнеет за решёткой.

Зажжётся рядом невских волн узор,

как радуг ряд! Голов орлиных злато

уж оживёт! И статуй струнный хор

руками нарисует свод заката,

и ход светил, и как они зажглись,

и пасмурный, вечерний рог горений!

Нет никого... И снег из-за кулис,

и снег идёт, не гаснет, дивный гений!

 

Летний сад

 

Зима приготовилась к старту.

Земля приготовилась к стуже.

И круг посетителей статуй

все уже, и уже, и уже.

 

Слоняюсь - последний из крупных

слонов -

лицезрителей статуй.

А статуи ходят по саду

по кругу,

по кругу,

по кругу.

 

За ними хожу, как умею.

И чувствую вдруг -

каменею.

Еще разгрызаю окурки,

но рот костенеет кощеем,

картавит едва:

- Эй, фигуры!

А ну, прекращайте хожденье

немедленным образом!

Мне ли

не знать вашу каменность, косность.

 

И все-таки я - каменею.

А статуи -

ходят и ходят.

 

1962

 

Май

 

Земля дышала глубоко:

вдох –

май!

И выдох –

май!

Неслась облава облаков

на лоно площадей,

за батальоном батальон

щебечущих дождей

низринулся!

 

Устроил гром

такой тартарарам,

как будто весь земной гудрон –

под траки тракторам!

 

Сто молний –

врассыпную,

вкось,

жужжали в облаках,

сто фиолетовых стрекоз

жужжали в облаках!

 

Сползались цепи муравьёв,

и йодом пахла ель.

 

А я лежал,

прижав своё

лицо

к лицу своей

земли.

 

Вишнёвую пыльцу

над головой мело...

 

Вот так всегда:

лицом к лицу,

лицом к лицу

с землёй!

 

Марсово поле

 

Моросит.

А деревья, как термосы,

кроны - зеленые крышки

завинчены прочно в стволы.

Малосильные

птахи жужжат по кустам,

витают, как миражи.

Мост разинут.

Дома в отдаленьи

поводят антеннами,

как поводят рогами воды.

Моросит, моросит, моросит.

 

Поле Марсово!

Красные зерна гранита!

Поле массового

процветанья сирени.

Поле майских прогулок

и павших горнистов.

Поле павших горнистов!

Даже в серые дни не сереет.

 

Я стою под окном.

Что? окно или прорубь

в зазубренной толще

гранита?

Я стою под огнем.

Полуночная запятая.

Поле павших горнистов,

поле первых горнистов!

Только первые гибнут,

последующие - процветают!

Поле павших горнистов!

Я перенимаю ваш горн.

В пронимающий сумрак

промозглой погоды горню:

как бы ни моросило -

не согнется, не сникнет огонь!

Как бы и моросило -

быть огню!

 

Быть огню!

Он сияет вовсю,

он позиций не сдал,

(что бы ни бормотали различные лица,

ссутулив лицо с выраженьем резины).

 

Моросит, как морозит.

Лучи голубого дождя -

голубые лучи восходящего солнца России!

 

1962

 

Медная сова

 

По городу медленно всадник скакал.

Копыто позванивало, как стакан.

Зрачок полыхал - снежнобелая цель

на бледнозеленом лице.

Икона! Тебя узнаю, государь!

В пернатой сутане сова - красота!

Твой - город! Тебе -

рапортующий порт.

Ты - боцман Сова, помазанник Петр.

Из меди мозги, из меди уста.

Коррозия крови на медных усах.

И капля крови направлена вниз, -

висит помидориной на носу.

Ликуй, истеричка, изверг, садист!

Я щеки тебе на блюдце несу!

Я гол, как монгол, как череп - безмозгл.

Но ты-то скончался, я - буду, мой монстр.

Я страшный строитель. Я - стражник застав.

Когда-то моя прозенит звезда.

Она вертикально вонзится в Петра! -

Ни пуха, ни пера!

______________

А кони-гиганты Россию несут.

А контуры догмы слвиной - внизу.

Внизу византийство совиных икон,

и маленький металлический конь.

 

1963

 

 

Мой дом

 

Дом стоял на перекрестке,

напряжен и мускулист,

весь в очках,

как перед кроссом

чемпион-мотоциклист.

Голуби кормились мерно,

на карнизах красовались.

Грозные пенсионеры

вдоль двора крейсеровали.

Вечерами дом думал,

сметы составлял, отчеты,

и-

внимательные дула -

наводил глаза ученых,

дула - в космос розоватый!

А под козырьком у дома

разорялась, раздавалась,

радовалась радиола.

Там бутылки тасовали,

под пластинки танцевали,

выкаблучивались!

Я в одном из окон дома

домогаюсь новой строчки.

я хотел бы стать домом

напряженным и строгим.

Танцевать комически

на чужой гульбе,

плакать под космический  

гул голубей.

 

1962

 

Музыка

 

В окне напротив магнитофон гоняет гаммы.

Набросив шкуру -

подобье барса -

пиждак пятнистый -

чернильные пятна!

Музыкальными ногами

танцуем:

очи лоснятся лаком, как пианино.

На шоколадных паркетных плитках танцуем.

Боги!

В гримасах грациозных спины!

Танцуем мощно

окрошку из фокстрота, вальса, танго и польки,

и из чего-то, что у берберо-арабов модно.

На шоколадных паркетных плитках кружатся пары.

Кряжисты парни.

Девицы крошечны -

мизинцы!

Как лыжи, туфли.

Колышет ночь прически-пальмы.

И запах ночи

с парфюмерным магазином

полемизирует.

Чирикаем чижами.

Юнцы! Юницы!

Мы все в порыве.

Мы все в полете.

Мы все танцуем.

Только музыка - чужая

и из какого-то чужого окна напротив.

 

1962

 

Мундир совы

 

Мундир тебе сковал Геракл

специально для моей баллады.

Ты как германский генерал

зверела на плече Паллады.

Ты строила концлагерей

концерны.

       Ты! Не отпирайся!

Лакировала лекарей  

для опытов и операций.

О, лекарь догму применял

приветливо, как примадонна.

Маршировали племена

за племенами  

в крематорий.

Мундир! Для каждого - мундир!

Ребенку! Мудрецу! Гурману!

Пусть мародер ты, пусть бандит, -

в минниатюре ты - германец!

Я помню все.  

Я не отстану

уничтожать твою породу.

За казнь -

        и моего отца

и всех моих отцов по роду.

С открытым ли забралом,

          красться

ли с лезвием в зубах,

но - счастье

уничтожать остатки свастик, -

коричневых ли,

желых,

красных!

Чтоб, если кончена война,

отликовали костылями, -

не леденело б сердце над

концлагерями канцелярий.

 

1963

 

Муравьиная тропа

 

И ты, муравей, ищешь искренний выход,

ты, внук муравья, ты, муж муравьихи.

Тропой муравьиной в рабочей рубашке

направишься в суд,

а по телу - мурашки.

Суд мира животных и мира растений

тебя -

к оправданию или расстрелу?

И скажут:

- Другие - погибли в лавинах,

а ты?

Ты всю жизнь шел тропой муравьиной.

- Да, шел муравьиной, - скажи (обойдется!)

Все шли муравьиной, - скажи убежденно.

- Нет, - скажут, - не все. Подойдите поближе.

Вот списки других,

к сожаленью, погибших.

- Но, - вывернешь оторопелые очи, -

я шел муравьиной, но все же не волчьей.

И скажут:

- Волнуешься? Ты - неповинен.

А все-таки шел ты тропой муравьиной.

Ты выйдешь, в подробности не вдаваясь,

пойдешь по тропе муравьиной, зевая,

все больше и больше недоумевая,

зачем тебя все-таки вызывали?

 

1964

 

Мы двое в долине Вудьявра...

 

Мы двое в долине Вудьявра

у дьявола на отшибе.

Мы двое в долине Вудьявра,

как две неисправных ошибки.

Я с тенью.

Я, тень наводящий

на склон благосклонных долин,

нестоящий,

ненастоящий -

так Север определил.

А Север сверкает клыками!

Ах, Север! Суровый какой!

Иду аккуратно,

в капканы

чтоб не угораздить клюкой.

По правилам лыжевожденья

иду,

обо всем написавший,

пигмей, формалист, вырожденец,

поющий ночные пейзажи

своих городов отсыревших,

поющий своих пешеходов,

скоробившихся в скворешнях

и в чернорабочей пехоте.

Будильником всех завело их!

Пушистые, рыжие рыбы,

идут по снегам звероловы

с глазами косыми и злыми!

Идите! Снежинки за вами

вращаются чаще и чаще,

косыми и злыми глазами

с белками в прожилках

вращая.

 

1963

 

Народная песня

 

Ох, и парень окаянный!

Ох, тельняшка синяя!

Плыл моряк по океану

собственными силами.

 

Плыл он методом древнейшим –

загребая ручками,

увлекался он донельзя

алкоголем, руганью.

 

В кабаках бывал и в прочих

высших заведениях.

Не учёный, не рабочий:

мысли – безыдейные.

 

Был он пра-пра-внук Тацита

и Марии Медичи.

И выделывал досыта

разные комедии.

 

Так, когда луна пропала,

по такому фактору

привязал он пару палок

и поплыл к экватору.

 

Плыл он лихо, как окурок,

к волнам – по касательной.

А лукавые акулы

стали есть красавчика!

 

Уши съели, руки съели

и другие мелочи.

Не покинуло веселье

пра-пра-внука Медичи.

 

Стали есть его пониже,

даже ниже, чем живот...

– Ничего – сказал парнишка, –

всё до свадьбы заживёт!

 

Начало ночи

 

Над Ладогой пылала мгла,

и, следовательно – алела.

Зима наглела, как могла:

ей вся вселенная – арена.

 

И избы иней оросил.

(Их охраняли кобелями.)

И ворон,

          воин-сарацин,

чернел,

          налево ковыляя.

 

И кроме – не было ворон.

С ним некому – в соревнованье.

 

Настольной лампочки лимон

зелено-бел.

Он созревает.

 

И скрылся ворон...

На шабаш

шагала ночь в глубоком гриме.

 

Искрился только карандаш,

не целиком,

а только грифель.

 

(ПОЭМЫ И РИТМИЧЕСКИЕ РАССКАЗЫ. 1963-1964)

 

 

Ночь о тебе

 

Звезда моя, происхожденьем – Пса,

лакала млеко пастью из бутыли.

И лун в окошке – нуль. Я не писал.

Я пил стакан. И мысли не будили...

 

о вас... Я не венчал. Не развенчал.

Я вас любил. И разлюбить – что толку?

Не очарован был. Иразоча-

рованья – нет. Я выдумал вас. Только.

 

Творец Тебя, я пью стакан плодов

творенья! Ты – обман. Я – брат обмана.

Долгов взаимных – нет. И нет продол-

женных ни «аллилуйя», ни «осанна».

 

Я не писал. Те в прошлом, – письмена!

Целуй любые лбы. Ходи, как ходишь.

Ты где-то есть. Но где-то без меня,

и где-то – нет тебя. Теперь – как хочешь.

 

Там на морях в огне вода валов.

(Тушил морями! Где двузначность наша?)

И в водах – человеческих голов

купанье поплавковое... Не надо.

 

А здесь – упал комар в чернильницу, – полёт

из Космоса – в мою простую урну.

Господь с тобой, гость поздний. Поклюём

в чернилах кровь и поклянёмся утру.

 

(ТРИДЦАТЬ СЕМЬ. 1973)

 

* * *

 

О чём плачет филин?

 

О том, что нет неба,

что в темноте только

двенадцать звёзд, что ли.

 

Двенадцать звёзд ходят,

игру играют,

что месяц мышь съела,

склевал его ворон.

 

Унёс ворон время

за семь царств счастья,

а в пустоте плачет

один, как есть, филин.

 

О чём плачет филин?

 

Что мир мал плачу,

что на земле – мыши,

что звёзды лишь – цепи...

 

Когда погас месяц,

и таяло солнце,

и воздух воздушен

был, как одуванчик,

 

когда во всё небо

скакал конь красный

и двадцать две птицы

дневных смеялись...

 

Что так плакал филин,

что весь плач птичий –

бессилье бессонниц,

ни больше, ни меньше.

 

(ВСАДНИКИ. 1959-1966)

 

О, на язык тебе типун,...

 

О, на язык тебе типун,

изысканный поэт-трибун.

Манипулируя венками,

кивая профилем варяга,

эстрадной отвестью сверкая,

ты в массы мастерство внедряешь?

Гербарий ианца и сутан,

евангелий и улюлюка,

среди огула и стыда,

иронизируешь, ублюдок?

О, благо, публика бедна,

бездарен, благо, зал публичный,

и, благо, занят трибунал

проблемой лозунгов и пищи.

 

1962

 

* * *

 

О, ночь сибирская, –

сирень!

Моё окно стеклянной бронзы.

Как статуэтки сигарет,

стоят безумные берёзы.

 

Безумные стволы из меди,

из белой меди арматуры.

В ночи безжизненно цементен

архипелаг архитектуры.

 

Огромный город!

Без обид!

С большой судьбой!

С большой субботой!

Здесь каждый пятый был убит

пять лет назад самим собою.

 

Убит мгновенно, не мигая!

Убит – и выварен в мартене!

А семьи были моногамны.

А гнёзда грозные – модерны.

 

О, слушай, слушай, как маразм

приподнимает хвост кометный.

Как ночь мучительна,

мала,

как волчья ягодка,

химерна.

 

Обращение к сове

 

Подари мне еще десять лет,

десять лет,

        да в степи,

да в седле.

Подари мне еще десять книг,

да перо,

    да кнутом

        да стегни.

Подари мне еще десять шей,

десять шей

да десять ножей.

Срежешь первую шею - живой,

Срежешь пятую шею - живой,

Лишь умоюсь водой дождевой,

а десятую срежешь -  

мертв.

Не дари оживляющих влаг

или скоропалительных Солнц, -

лишь родник,

да сентябрь,

        да кулак

неизменного солнца.

И всё.

 

1963

 

Октябрь

 

Октябрь.

Ох, табор!

Трамваи скрипучи -

кибитки, кибитки!

Прохожие цугом -

цыгане, цыгане!

На черном асфальте -

на черной копирке

железные лужи лежат в целлофане.

 

Октябрь!

Отары

кустарников -

каждый сучочек отмечен.

Стригут неприкаянных, наголо бреют.

Они - по-овечьи,

они - по-овечьи

подергивают животами и блеют.

 

Вот листьям дадут еще отпуск на месяц:

витайте!

Цветите!

Потом протоколы

составит зима.

И все будет на месте:

достойно бело,

одинаково голо.

 

1962

 

Он вернется, не плачь!...

 

Он вернется, не плачь!

(Слезы, соратницы дурости!)

Он вернется, не плачь.

А товары из Турции,

а товары, товары моряк привезет!

 

Привезет он помаду,

нежнейшую, как помазок.

Проведешь по губе -

как повидлом по сердцу!

 

Но и ты измени отношенье к соседу.

 

Относись по-соседски, но более скромно.

Относись относительно благосклонно.

 

Он ведь временно тих,

но ведь в мыслях - вперед забегает.

Не за так

он мизинцем загадочно ус загибает.

 

Пусть подмигивает -

сплюнь, как будто противно.

Он физически развит,

а умом - примитивен.

 

Вот - моряк!

О тебе размышляет моряк со стараньем.

Сердцем он постоянно,

как вращенье земли.

Он вернется, не плачь!

Демонстрируй свое ожиданье, стирая,

окуная тельняшки в заветный залив.

 

Он вернется, не плачь!

Не разбрызгивай слезы по пляжу.

Вот вернется -

поплачешь...

 

1963

 

 

Парус

 

Парус парит! Он планирует близко,

блещет - шагах в сорока.

 

Будет ли буря?

Разнузданы брызги,

злоба в зеленых зрачках!

 

Будет, не будет, не все ли едино?

Будет так будет. Пройдет.

Жирные птицы мудро пронзают

рыбу губой костяной.

 

Передвигаются древние крабы

по деревянному дну.

Водоросли ударяются нудно

туловищами о дно.

 

Вот удаляется ветреник-парус.

Верит ли в бурю, бегун?

Вот вертикальная черточка - парус...

Вот уж за зримой чертой.

 

Буря пройдет - океан возродится,

периодичен, весом,

только вот парус не возвратится.

Только-то. Парус.

И все.

 

1963

 

Первый снег

 

Первый снег.

Пересмех

перевертышей-снежинок

над лепными урнами.

И снижение снежинок

до земного уровня.

Первый снег.

Пар от рек.

В воду - белые занозы.

Как заносит велотрек,

первый снег заносит.

С первым снегом.

С первым следом.

Здания под слоем снега

запылают камельками.

Здания задразнят небо:

Эх, вы камни, камни, камни! -

А по каменным палатам

ходят белые цыплята,

прыгают -  

превыше крыш!

Кыш!

Кыш!

Кыш!

 

1962

 

Пир Владимира

 

Выдав на бойню отару,

бубен добыл берендей.

Купно придвинуты чары.

Бей, бубен,

бей, бубен,

бей!

 

Очень обижен Добрыня –

крутит чупрыною аж:

– Вот что, Владимир,

отныне

ты мне, племяш, – не племяш.

Красное Солнце,

не гоже

ложке шуршать на губе.

Тьфу!

Деревянные ложки! –

Бей, бубен,

бей, бубен,

бей!

 

Хмуро десятники встали:

– Выковать ложки пора!

Разве мы не добывали

разного злат-серебра?

Липовой ложкой

как можно

мучить дружину тебе?

Слава серебряным ложкам! –

Бей, бубен,

бей, бубен,

бей!

 

Бочки рядами

и рядом.

Днища мокры от росы.

Брызжет в жаровнях говяда.

Ромбами вырублен сыр.

В чаши, кувшины, ендовы

хлещет медовый ручей, –

добрый,

медово-бедовый!

Бей, бубен,

бей, бубен,

бей!

 

Пльсков

 

Зуб луны из десен туч едва прорезан.

Струи речки -

это струны! -

в три бандуры.

В этом городе прогоном мы,

проездом.

Прорезиненные внуки трубадуров.

 

Днями -

город, птичьим хором знаменитый.

Вечерами -

вечеваньем, скобарями.

Помнишь полночь?

Был я - хорозаменитель.

Пел и пел, как мы вплывали с кораблями,

как скорбели на моем горбу батоги,

а купецкие амбарины горели.

 

Этот город коротал мой дед Баторий.

Этот город городил мой дед Корнелий.

 

Третий дед мой был застенчивый, как мальчик,

по шеям стучал пропоиц костылями.

Иудей был дед.

И, видимо, корчмарщик.

А четвертый дед тевтонец был,

эстляндец.

 

И скакали все мои четыре деда.

Заклинали, чтоб друг друга - на закланье!

И с клинками -

на воинственное дело -

их скликали -

кол о кол

колоколами!

 

Как сейчас, гляжу:

под здравственные тосты

развевается топор, звучит веревка.

Слушай, лада,

я - нелепое потомство.

Четвертованный?

Или учетверенный?

 

Я на все четыре стороны шагаю?

В четырех углах стою одновременно?

До сей поры

пробираюсь к Шаруканю

на четверке коней -

попеременно?..

 

Этот город?

Этот город - разбежаться -

перепрыгнуть,

налегке,

не пригибаясь,

этот город

на одно рукопожатье,

на одно прикосновение губами.

На один вокзал.

А что за временами!

То ли деды, то ль не деды -

что запомнишь?

 

Этот город -

на одно воспоминанье,

на одно - спасибо - городу за полночь.

 

1962

 

Поет первый петух

 

И древний диск луны потух.

И дискантом поет петух.

Петух - восточный барабан,

иерихонская труба.

Я знаю:

медленен и нем

рассвет маячит в тишине,

большие контуры поэм

я знаю: в нем, а не во мне.

Я - лишь фонарик на корме,

я - моментальный инструмент...

Но раз рассвет - не на беду

поет космический петух.

Петух с навозом заодно

клюет жемчужное зерно.

В огромном мире, как в порту

корабль зари -

поет петух!

 

1964

 

Поехали...

 

Поехали

с орехами,

с прорехами,

с огрехами.

Поехали!

Квадратными

кварталами -

гони!

Машина -

лакированный

кораблик

на огни!

Поехали!

По эху ли

по веку ли -

поехали!

Таксер, куда мы мчимся?

Не слишком ли ты скор?

Ты к счетчику,

а числа

бесчисленны,

таксер.

И твой мотор - картавый,

улыбочка - оскал!

Квадратные кварталы

и круглая тоска.

1963

 

Полночь

 

А тени вовзле зданий,

тени -

прочерченные криво

грани.

Взгляни туда-сюда:

антенны -

завинченные в крыши

грабли.

 

Сырая колобаза

ветер!

А дворников берет

зевота.

Как плети Карабаса

ветви.

И все наоборот

сегодня.

 

Луна,

а на граните

сухо.

Волна - невпроворот! -

лучится.

Бывает: на границе

суток

все ждешь: наоборот

случится.

 

Вороны, как барбосы

лают,

и каркают собаки

грозно.

Ты ничего не бойся,

лада.

Все это - байки.

Просто - проза

моих сомнений.

Соль на марле!

К утру мои просохнут

весла.

 

И утром будет все

нормально,

как все, что утром,

все,

что звездно!

 

1962

 

 

Порт

 

Якоря - коряги, крючья!

Баки - кости мозговые!

Порт!

У грузчиков горючий

пот,

пропахший мешковиной.

Пар капустный, как морозный,

над баржами, что в ремонте.

 

Ежеутренне матросы

совершают выход в море.

 

Мореходы из Гаваны

бородаты и бодры.

По морям - волнам коварным!

 

У тебя такой порыв!

Ты от счастья чуть живой,

чуть живой от нежности

к революции чужой,

к бородатым внешностям...

 

Море!

В солнечном салюте!

В штормовой крамоле!

 

Почему ты вышел в люди,

а не вышел в море?

 

1962

 

После праздника

 

Вот и праздник прошел.

Декорации красные сняты.

Отсалютовали, отвыкрикивали, отбабахали.

На асфальтовых лицах - трудолюбие.

(Наши азы! Наши яти!)

Трудолюбие под папахами.

 

По замерзшим, брезентовым улицам

бегаетмальчик.

Думал: это салют,

а это пожарная колымага. Сирена.

А хотел -

самолеты, салюты, футбольные матчи.

Чтобы шар голубой

колыхался на пальце все время.

 

Мальчик прыгал.

Попрыгал,

и скрылся за поворотом.

Алкоголоик вспорхнул,

пролетел сантиметр над панелью...

Руку жмет сам себе,

поздравляет с полетом...

 

Где же мальчик?

А может быть, мальчик

и

не

был?

 

1962

 

Последний лес

 

Мой лес, в котором столько роз

и ветер вьется,

плывут кораблики стрекоз,

трепещут весла!

 

О, соловьиный перелив,

совиный хохот!..

Лишь человечки в лес пришли -

мой лес обобран.

 

Какой капели пестрота,

ковыль-травинки!

Мой лес - в поломанных крестах (перстах),

и ни тропинки.

 

Висели шишки на весу,

вы оборвали,

он сам отдался вам на суд -

вы обобрали.

 

Еще храбрится и хранит

мои мгновенья,

мои хрусталики хвои,

мой муравейник.

 

Вверху по пропасти плывут

кружочки-звезды.

И если позову «ау!» -

не отзовется.

 

Лишь знает птица Гамаюн

мои печали.

- Уйти? - Или, - я говорю.

- Простить? - Прощаю.

 

Опять слова, слова, слова

уже узнали,

все целовать да целовать

уста устали.

 

Над кутерьмою тьма легла,

да и легла ли?

Не говори - любовь лгала,

мы сами лгали.

 

Ты, Родина, тебе молясь,

с тобой скитаясь,

ты - хуже мачехи, моя,

ты - тать святая!

 

Совсем не много надо нам,

увы, как мало!

Такая лунная луна

по всем каналам.

 

В лесу шумели комары,

о камарилья!

Не говори, не говори,

не говори мне!

 

Мой лес, в котором мед и яд,

ежи, улитки,

в котором карлики и я

уже убиты.

 

1973

 

Проба пера

 

Художник пробовал перо,

как часовой границы - пломбу,

как птица южная - полет...

А я твердил тебе:

не пробуй.

Избавь себя от “завершенья

сюжетов”,

“поисков себя”,

избавь себя от совершенства,

от братьев почерка -

избавь.

Художник пробовал...

как плач

новорожденный,

тренер - бицепс,

как пробует топор палач

и револьвер  самоубийца.

А я твердил себе: осмелься  

не пробовать,

взглянуть в глаза

неотвратимому возмездью

за словоблудье,

славу,

за

уставы,

идолопоклонство

карающим карандашам...

А требовалось так немного:

всего-то навсего -

дышать.

 

1963

 

Прокрустово ложе

 

То ложе имело размеры:

метр,

шестьдесят сантиметров.

  

Был корпус у ложа старинный,

над ложем пылала олива.

О, мягко то ложе стелили

богини и боги Олимпа.

  

Шипучие, пышные ткани

лежали у ложа тюками.

Эй, путник!

   Усталый бродяжка!

Шагами сонливыми льешься.

Продрог ты и проголодался.

Приляг на приятное ложе.

  

Эй, путник!

   Слыхал о Прокрусте?

Орудует он по округе.

Он, путник, тебя не пропустит.

Он длинные ноги обрубит.

  

Короткие ноги дотянет

(хоть ахи исторгни,

   хоть охи)

до кончика ложа.

   Детально

продуман владыками отдых.

  

Мы, эллины, бравшие бури,

бросавшие вызов затменьям,

мы все одинаковы будем,

все

   - метр, шестьдесят сантиметров.

  

 

Рост средний. Вес средний. Мозг средний.

И средние точки зренья.

И средние дни пожинаем.

И средней подвержены боли.

Положено.

   Так пожелали

эгидодержавные боги.

 

1963

 

Разговор с Джордано Бруно

 

Не брани меня, Бруно.

Бренен ты.

И проиграл.

Не кругла планета,

но -

пара-

ллело-

грамм!

 

Эти бредни - как стары!

Так стары -

осколки!

Мы -

восходим на костры?

Кто -

восходит?

 

Вот кулак у нас.

Как лак!

Нахлебались хлеба!

Три двора и три кола!

Журавли - не в небе!

 

Не кругла Земля -

бревно,

деревянный палец.

 

Улыбается Бруно...

Очень улыбается...

 

Вот когда взойдет кулак,

смените позиции.

Убедитесь, что кругла.

Еще убедитесь...

 

1962

 

Рогнеда

 

На Днепре

апрель,

на Днепре

весна

волны валкие выкорчёвывает.

А челны

черны,

от кормы

до весла

просмолённые, прокопчённые.

А Смоленск

в смоле,

на бойницах

крюки,

в теремах горячится пожарище.

У Днепра

курган,

по Днепру

круги,

и курган

в кругах

отражается.

Во курган-

горе

пять бога­-

тырей,

груди в шрамах – военных отметинах,

непробудно спят.

Порубил супостат

Володимир родину Рогнедину.

На передней

короге

в честь предка

Сварога

пир горой – коромыслами дымными.

Но Рогнеда

дичится,

сдвинув плечи-

ключицы,

отвернулась от князя Владимира.

Хорохорятся кметы:

– Дай рог

Рогнеде,

продрогнет Рогнеда под сорочкою. –

Но Владимир

рог не дал

нелюдимой

Рогнеде.

Он промолвил:

– Ах ты, сука непорочная!

Ты грозишь:

в грязи

народишь сынка,

хитроумника, ненавистника,

и сынок

отца

завлечёт в капкан

и прикончит Владимира быстренько.

Не брильянты глаза у тебя! Отнюдь!

Не краса –

коса

цвета просового.

От любви

убил

я твою родню,

от любви к тебе, дура стоеросовая! –

Прослезился князь,

преподносит – на! –

скатный жемчуг в бисерной сумочке.

Но челны

черны,

и княжна

мрачна,

только очи

ворочает

сумрачно.

 

 

Рыбы и змеи

 

1

 

Речная дельта,

как зимняя береза,

бороздила мерзлый грунт корнями.

Морской окунь плыл к дельте,

подпрыгивая, окунаясь в пригорки волн.

Речной окунь

тоже плыл к дельте,

шевеля плавниками - красными парусами.

- Здорово, старик! -

закричал речной окунь

и хлопнул морского окуня

хвостом по плечу.

- Чего молчишь? -

закричал речной окунь.

- Зазнался, старик?

Ведь и ты и я рыбы.

И ты и я пьем воду.

- Правильно, -

сказал морской окунь. -

И ты и я рыбы.

Только ты пьешь воду,

А я пью океан.

 

 

2

 

За столом сидели змеи.

Чешуя, что черепица.

Злоязычная семейка

Занималась чаепитьем.

 

И беседовали с жаром

змеи:

(о, змеиный жар!)

кто кого когда ужалил,

кто кого когда сожрал.

 

За веселым чаепитьем

время голубое смерклось.

Застучала черепицей

миловидная семейка.

Обнялся клубочек милый -

спать на дереве сторогом.

 

Дурень-кролик ходит мимо

змей.

А надо бы -

сторонкой.

 

 

3

 

За городом,

за индустрией - курганы.

Торгуются с ветром древа -пирамиды.

Там сучья стучат боевыми курками,

прожилки мильонами ливней промыты.

Там чавкают - да! - кабаны каблуками.

Там что ни цветок -

больше скверовой клумбы.

Там змеи - там змеи повисли

клубками.

змеиные блоки.

Змеиные клубы.

Сползаются змеи, скользя и лукавя,

они прободают любые пласты!

Клубками,

клубками,

клубками,

клубками

диктаторы джунглей, степей и пустынь.

И кажется-

нет на земле океанов.

Сплошное шипенье.

Засилье измен.

Сплошь- беспозвоночность.

Сплошное киванье

осклизлых, угодливых, жалящих

змей.

И кажется -

нет на земле окаянной

ни норки тепла,

что сломались орлы.

И все-таки есть на земле Океаны,

апрельские льдины,

что зубья пилы!

 

Да, все-таки есть на земле Океаны,

и льдины, что ямбы

звонят,

что клыки!

 

Идут океаном апрельские ямбы...

Им так наплевать

на клубки.

 

1962

 

Сентябрь

 

Сентябрь!

Ты - вельможа в балтийской сутане.

Корсар!

Ты торгуешь чужими судами.

Твой жемчуг - чужой.

А торговая прибыль?

Твой торг не прибавит

ни бури,

ни рыбы.

 

А рыбы в берлогах морей обитают.

Они - безобидны.

Они - опадают.

Они - лепестки.

Они приникают

ко дну,

испещренному плавниками.

 

Сентябрь!

Твой парус уже уплывает.

На что, уплывая, корсар уповает?

Моря абордажами не обладают.

 

А брызги, как листья морей, опадают.

 

Любимая!

Так ли твой парус колеблем,

как август,

когда,

о моря ударяясь,

звезда за звездой окунают колени...

 

Да будет сентябрь с тобой, удаляясь.

 

1963

 

Сколько используешь калорий...

 

Сколько используешь калорий

для зарифмованного бреда?

Как распрямляешь кривую крови

своих разноплеменных предков?

Каких подонков караулишь?  

Как бесподобен с королями?

Как регулируешь кривую

своих каракулей,

кривляний?

Как удаляешь удобренья

с опять беспутного  

пути?

__________

Гудят глаголы, как деревья,

промерзшие,

и в хлопьях птиц!

 

1963

 

Скоморохи

 

В белоцерковном Киеве

такие

скоморохи –

поигрывают гирями,

торгуют сковородками,

окручивают лентами

округлых дунек...

И даже девы бледные

уходят хохотуньями

от скоморохов,

охают

в пуховиках ночью,

ведь ночью очень плохо

девам-одиночкам.

Одним,

как ни старайся, –

тоска, морока...

И девы пробираются

к ско­-

морохам.

Зубами девы лязгают

от стужи.

Ночи мглисты.

А скоморохи ласковы

и мускулисты,

и дозволяют вольности...

 

А утром,

утром

у дев уже не волосы

на лбу,

а кудри

окутывают клубом

чело девам,

у дев уже не губы –

уста рдеют!

 

Дождь сыплется...

Счастливые,

растрёпанные, мокрые,

смеются девы:

– В Киеве

такие скоморохи!

 

Снег в ноябре

 

А снежинки тают, тают

Очаги расставлены?

Вон снежинки -

та и

та

и

та -  

уже расстаяли.

Что снега сползают с веток,

что грязюка - по-тюленьи,

что и травка тут же -

не обманывайтесь!

Это

временное потепленье

перед лютой стужей!

 

1962

 

Снег летит...

 

Снег летит

и сям

       и там,

в общем, очень деятельно.

Во дворе моем фонтан,

у фонтана дети.

Невелик объем двора  -

негде и окурку!

У фонтана детвора

ваяет Снегурку.

Мо-о-ро-оз!

На снегу

чугунеет резина!

Хоть Снегурка ни гу-гу,

но вполне красива.

Дети стукают легонько

мирными сердцами,

создают из аллегорий  

миросозерцанье.

У детей такой замах -

варежки насвистывают!

А зима?

Ну, что ж, зима!

Пусть себе воинствует.

 

1962

 

Сова Сирин. Опять западные реформы Петра I

 

Птица Сирин, птица Сирин!

С животным упорством

снег идет,

      как мерин сивый,

сиротлива поступь.

Медный всадник - медный символ

алчно пасть разинул.

Птица Сирин, птица Сирин!

Где твоя Россия?

Слушай:

стужа над Россией

ни черта не тает.

Птица Сирин, птица Сирин!

Нищета все та же.

Деревянная была -

каменная стала.

Посулит смертных благ

всадник с пьедестала.

Эх, дубинушка! Науку

вспомни добрую, народ!

Ну, а если мы не ухнем,

то -

сама пойдет!

 

1963

 

 

Сова и мышь

 

Жила-была крыша, крытая жестью.

От ржавчины

жесть была пушистая, как шерсть щенка.

Жила-была на крыше труба.

Она была страшная и черная,

как чернильница полицейского.

Труба стояла навытяжку,

как трус перед генералиссимусом.

А в квартирах уже много веков назад

укоренилось паровое отопление.

Так что труба, оказывается,

стояла без пользы -

позабытое архитектурное излишество.

Так что печи не протапливались,

то из трубы не вылетал дым.

Чтобы как-то наверстать

это упущение,

ровно в полночь,

когда часы отбивали 12 ударов

(и совсем не отбивали удары часы,

потому что в доме

уже многов веков назад

разрушили старинные часы с боем;

в доме теперь преобладали

будильники;

значит, часы не били,

Но...

как взрослые изучают книги

не вслух, а про себя, -

так и детям мерещилось,

что часы все-таки отбивают в полночь

ровно двенадцать ударов,

так же не вслух, а про себя;

так мерещилось детям,

хотя онои в двенадцать часов ночи

беспробудно спали,

потому что дети укладываются рано,

в отличие от взрослых,

большинство которых по вечерам

приступает к размышлениям,

заканчивая их далеко за полночь),

итак,

в тот момент, когда часы отбивали двнадцать раз,

из трубы вылезал кот.

Он вылетал, как дым, и такой же голубой.

Он вылетал и таял

на фоне звездного неба.

Как раз в этот момент

по крыше пробегала Мышь.

Мышь была огромна - величиной с овчарку,

и лохмата,

как овчарка, торяхивающаяся после купания.

На месте хвоста у Мыши торчал черный зуб,

а вместо зубов торчали изо рта

32 хвоста, длинных и оголенных.

Хвосты по длине равнялись человеческой руке,

но были намного толще.

Они приподнимались и опускались,

как змеи.

А на трубе сидела Сова.

Она была крошечная, как брошка.

- Здравствуй! -

подобострастно лепетала

огромная Мышь

крошечной Сове.

- Привет... -

бурчала Сова.

- Уже полночь, -

объявляла Мышь.

- Какая ты догадливая! - изумлялась сова. -

Мне бы никогда не додуматься,

что уже полночь! -

Мышь не понимала юмора.

Она объясняла Сове, почему полночь,

подобострастно позванивая цепью

своих умозаключений.

- Твои умозаключения очень сложны

для моего мировосприятия, -

зевнула Сова. -

Давай побеседуем о пище, -

и она алчно осмотрела огромную Мышь.

Ведь всем известно, что основная пища сов -

грызуны.

- Нет, нет, -

заторопилась Мышь.

Она опасливо поглядывали на Сову,

покачивая своими 32 хвостами,

торчащщими изо рта.

- Нет, нет, лучше мы побеседуем

о международном положении.

- Чепуха! -

зевнула Сова. -

Между народами положена тоже пища.

- Давай поговорим о киноискусстве! -

закрутилась мышь, - как тебе нравится  

изумительный последний Фильм ?

- Чепуха! Последний Фильм - чушь

гороховая! - начала гневаться Сова,

и, вспомнов о горохе, облизнуласб.

- Как ты думаешь, откуда произошло

слово Мышь? - выпалила Мышь.

- Откуда? - вяло поинтересовалась Сова. -

- От мыш - ления.

- Чепуха! - отрицательно захохотала Сова. -

Слово “мышь” произошло  

от вы-корм мыш.

Вы - корм, Мышь!

Стало светать.

Проснулся дворник. Двороник - женщина.

У нее было бледное татарское лицо

и квадратные очки в медной оправе.

Она закурила трубку.

Искры вылетали из гортани трубки,

подобно молниям.

Дворник приготовила метлу

в положении “к бою готовсь”.

Как раз в этот момент часы пробили

шесть раз.

А когда часы били шесть раз,

тогда Сова начинала очень быстро

увеличиваться в размерах,

а Мышь - уменьшаться.

Через несколько секунд

Сова достигла размеров здания,

а Мышь -

уменьшилась до размеров мизинца.

Сова торжествовала.

Теперь она сожреь Мышь

безо всяких собеседований.

Перья топорщились на ее лице -

каждое перо по длине и толщине

равнялось человеческой руке.

Но Сова уже стала настолько велика,

что ей уже была не видна Мышь.

Сова сидела,

гневно вращая голодными глазами.

Казалось, что это вращаются,

пылая спицами,

два огромных велосипедных колеса!

Никто из жителей здания не догадывался,

что каждую ночь на их крыше

происходит сцена, изображенная мной.

Нелепая сцена!

Почему, когда Мышь бывает огромной,

как овчарка, почему у нее

не появляется замысла сожрать Сову?

Почему кот не обращает внимания на Мышь?

В этом способны разобраться лишь дети

моей страны.

Когда часы отбивали шестой раз,

то кот, раставший на фоне

звездного неба,

собирал свое тело по каплям, как туча,

сгущался,

и, синий, влетал обратно в трубу.

А несколько миллионов радиоприемников,

размещенных в недраз здания,

выговаривали единым,

жизнеутверждающим голосом:

- С добрым утром, товарищи!

 

1963

 

Сова-часовой и приближение кузнеца

 

Антенны - чуткие фонтаны.

А полумесяц - чуть живой.

Над чернобелыми фортами

парит Сова, как часовой.

Она парит,

         (влажны антенны)

как ангегл или как луна.

Мундир суконности отменной

он в аксельбантах,

в галунах.

Парит, царит сова кретинно.

И хоть кричи, хоть

не кричи,

сопят в своих лохмотьях дивных

трудящиеся кирпичи.

А я?

В бесперспективные тетради

переосмысливаю факты.

Но вот на площади центральной

пылает человек, как факел.

Куда он? Кто он? -

неизвестно.

В брезенте. Бронзовый гонец.

- Куда, товарищ?

     - Я - на зверя.

- Ты кто, товарищ?

     - Я - кузнец.

Идет, в кварталы углубляясь.

Он лыс. Картав.

Не молодой.

Идет он, страшно улыбаясь,

примеривая молоток.

Вот оно, чудное мгновенье!

(К иронии не премину).

Примеривает -

я не верю.

Поднимет молоток -

примкну.

Сова Сирин. Опять

Западные реформы Петра I.

Птица Сирин, птица Сирин!

С животным упорством

снег идет,

      как мерин сивый,

сиротлива поступь.

Медный всадник - медный символ

алчно пасть разинул.

Птица Сирин, птица Сирин!

Где твоя Россия?

Слушай:

стужа над Россией

ни черта не тает.

Птица Сирин, птица Сирин!

Нищета все та же.

Деревянная была -

каменная стала.

Посулит смертных благ

всадник с пьедестала.

Эх, дубинушка! Науку

вспомни добрую, народ!

Ну, а если мы не ухнем,

то -

сама пойдет!

 

1963

 

Студенческий каток

 

Девчонки на льду перемёрзлись, –

ледышки!

Как много девчонок –

точёных лодыжек...

Девчонок – пижонок –

на брюках замочки.

Как много девчонок –

заочниц

и очниц:

горнячек-тихонь,

фармацевток-гордячек...

Весь лёд – напролёт – в конькобежной горячке!

 

А радио!

Заледенело на вязе,

что белая ваза,

а вальсы – из вазы!

 

А парни!

А парни в беретах шикарных,

и пар изо ртов,

будто шар из вулканов.

Они,

великаны,

плывут величаво,

коньки волоча

и качая

плечами!

Они подплывают к пижонкам-девчонкам,

и, зверски краснея,

рычат утончённо:

– Нельзя ли на вальсик...

вдвоём...

поразмяться...

Да разве каток?

Это –

Праздник Румянца!

 

Такая жизнь

 

Жалуется жук

драчунам-грачам:

– Я всю жизнь жужжу.

Не могу кричать.

 

Говорят грачи:

– Уж такая жизнь.

Мы себе кричим.

Ты себе жужжишь.

 

Там гора, а на горе...

 

Там гора,

а на горе

я живу анахоретом,

по карельским перешейкам

проползаю с муравьями,

пожираю сбереженья

бора, поля и моряны.

 

Пруд,

а у

пруда граниты,

я живу,

предохранитель

от пожаров, от разлуки

и поджариваю брюхо, и беседую часами

с колоссальными лосями.

 

Там леса,

а на лесах там

я живу,

анализатор,

кукареканья медведя,

кукованья сатаны,

кряканья болотной меди,

рева солнечных синиц!

 

Ну, а песни? Очень надо!

Я давно  не сочи-

няю.

И ни петь и не писать,

только слушать песни пса!

 

Пес поет в моих хоромах,

чудо песня! хороша! -

смесь хорала и хавроньи,

случка баржи и моржа!

 

1962

 

Там, за болотом...

 

Там, за болотом,

там, за бором,

произрастает комбинат!

Там транспаранты, как соборы!

Там транспаранты гомонят!

И это только мне бездомно,

где балки,

       блоки,

       бланки истин,

где кабинеты из бетона -

твоя растительность, Строитель.

А комбинат восходит выше -

твой сон,

твой заменитель солнца!

От лампочек сигнальных -

вишен,

до симфонических насосов!

Земля смородиной роится,

канаты -

лозы винограда!

Выращивай свой сад,

Строитель.

Я понимаю:

так и надо.

 

1963

 

Танец белого звездочёта с оптическим прибором

 

Тёмных дел не совершайте.

Изживите их дотла.

Поскорее завершайте

ваши тёмные дела!

 

Темнота –

  она потоки

затемнённых дел дала,

тем не менее

  в потёмках

есть и светлые дела:

 

размышление.

  Влечение

к любви, в конце концов!

Ну, а если развлеченье,

то рекомендую –

  сон.

 

Постоянно берегитесь

габаритов и систем –

берегитесь перегибов,

совершённых в темноте.

 

Мой прибор бесперебойно

всё снимает там и тут.

Я Оптическим Прибором

проявляю темноту.

 

Очень много фотографий

проявил я мира для,

и никто не одобряет

ваши тёмные дела!

 

 

Тигр и лошадь

 

На картине,

на картине

тигр такой, что –

ужас!

 

Лошадь подошла к картине,

стала тигра

кушать.

 

Лошадь ела тигру лапу

увлечённо, пылко...

 

Тигр не выдержал и ляпнул:

– Уходи, кобыла!

 

Не ушла кобыла.

Очень

уж была горячей.

 

Ела лапу –

что есть мочи!

С полною отдачей!

 

Тигр был здорово искусан

и визжал истошно:

– Я –

Создание Искусства!

Ты же –

просто лошадь.

 

Трамваи

 

Мимо такси -

на конус фары!

Мимо витрин и мимо фабрик -

гастрономических богинь,

трамваи - красные быки,

бредут -

стада,

стада,

стада.

Крупнорогатый скоп скота.

 

В ангары!  В стойла!

В тесноте,

чтоб в смазочных маслах потеть,

чтоб каждый грамм копыт крещен

кубичным, гаечным ключом!

Тоску ночную не вмещать -

мычать!

 

Вожатый важен, как большой:

вращает рулевой вожжой!

Титан -

трамваи объезжать!

Я ночью не сажусь в трамвай.

Не нужно транспорт обижать.

Хоть ночью -

обожать трамвай.

 

У них, быков

(как убежать

в луга?)

сумели все отнять.

Не нужно транспорт обижать.

Пусть отдохнет хоть от меня.

 

1962

 

Ты

 

Будто будет

будка

Будде, –

Будде будет

храм на храме,

а тебя

забудут люди, –

со стихами

и вихрами.

 

Ты на Ладоге...

 

Ты на Ладоге,

что льдинка.

Там туманы.

Там так мало

солнца.

В теремах Шальдихи

ты - Тамара!

 

Хромоногим тамерланом

я -

пиры! да войны!

Ты терпела, обмирала...

теперь -

довольно!

Месть на месте!

(Все, как в сказках)

после мести - тризны!

Ты - меня - со скал Кавказа

сбрасываешь -

в брызги!

 

Милая! Как получилось?

Терпели -

теряем.

Для меня твоя лучина

Теплится в темряве.

 

Темень ладожская...

Те ли

сказки из тумана?

 

Где твой терем,

где твой терек,

царица Тамара?

 

1962

 

Ты по пюпитру постучишь...

 

Ты по пюпитру постучишь:

Спектакль исполнен! Раз - и все!

Мой режиссер! Ты - поставщик,

не постановщик, режиссер.

 

Несостоятелен, как вопль

твой театр, твой канон

мультипликационных войн,

волнений и корон,

нагримированных тирад,

втираемых в умы...

Твой мир - мир мумий, театрал,

мемориальный мир!

 

Твой театр потрепанных потерь!

Истертых истин фонд!

Чему обрадован партер?

Что одобряет он?

 

Зачем не поспешит уйти,

пока здоров и цел

от гильотин галиматьи

под видом ценных сцен?

 

Не поспешит! И если “бис”

не грянет по рядам,

я вырву грешный мой язык,

и театру передам.

 

1963

 

* * *

 

Ты уходишь,

как уходят в небо звёзды,

заблудившиеся дети рассвета,

ты уходишь, как уходят в небо

на кораблики похожие птицы.

 

Что там в небе.

Наша мгла сильнее снега.

Наше солнце

навсегда слабее сердца.

А кораблик

                журавля на самом деле

небольшое

птичье пёрышко – не больше.

 

Ты уходишь.

Отпускаю, потому что

опустели

сентябри моими журавлями.

До свиданья.

До бессонных сновидений.

До рассвета,

заблудившегося в мире.

 

(ОДИННАДЦАТЬ СТИХОТВОРЕНИЙ. 1966)

 

* * *

 

Ты, близлежащий, женщина, ты враг

ближайший. Ты моя окаменелость.

Ау, мой милый! всесторонних благ!

и в «до свиданья» – веточку омелы.

 

За ласки тел, целуемых впотьмах,

за лапки лис, за журавлиный лепет,

за балаганы слёз, бубновый крах,

иллюзии твои, притворный трепет, –

 

ау, мой мститель, мастер мук, – ау.

Все наши антарктиды и сахары, –

ау! листаю новую главу,

и новым ядом – новые стаканы!

 

За ладан лжи, за олимпийский стикс,

за Ватерлоо, за отмену хартий,

за молнии в меня, – о отступись!

оставь меня. Всё хорошо, и – хватит.

 

Змеиный звон! за землю всех невест

моих и не моих ещё, - пью чашу,

цикуту слёз. Я не боюсь небес,

их гнев – лишь ласка ненависти нашей.

 

Униженный, и в ужасе с утра,

как скоморох на жёрдочке оваций,

о отступись! Ещё дрожит струна,

не дай и ей, последней, оборваться.

 

Пью чашу зла, и пью и днесь и впредь

веленье кары и волненье рока.

Мы в жизни не сумели умереть,

Жить в смерти – сверхъестественная роскошь.

 

(ЗНАКИ. 1972)

 

 

У половецких веж

 

Ну и луг!

И вдоль и поперёк раскошен.

Тихо.

Громкие копыта окутаны рогожей.

Тихо.

Кони сумасбродные под шпорами покорны.

Тихо.

Под луной дымятся потные попоны.

Тихо.

Войско восемь тысяч, и восемь тысяч доблестны.

Тихо.

Латы златокованы, а на латах отблески.

Тихо.

Волки чуют падаль,

приумолкли волки.

Тихо!

Сеча!

Скоро сеча!

И – победа,

только...

тихо...

 

* * *

 

Уже не слышит ухо эха

потусторонних песен птиц,

и вороны и воробьи

и улетели и уснули,

уже большие звёзды неба

иллюминировали ели,

как новогодние игрушки,

они висели на ветвях,

а маленькие звёзды леса,

а светлячки за светлячками

мигали, как огни огромных

и вымышленных государств,

где в темноте, как циферблаты,

фосфоресцировали очи

обыкновенной птицы филин,

где гусеницы, как легенды,

распространялись по деревьям,

где на фундаментах стояли

капитолийские деревья,

как статуи из серебра,

где бабочки на белых крыльях

играли, как на белых арфах,

где в молодых созвездьях ягод

ежеминутно развивались

молекулы живых существ,

где белокаменные храмы

грибов

стояли с куполами

из драгоценного металла,

где так мультипликационно

шли на вечернюю молитву

малюсенькие муравьи,

где над молитвой муравьиной

смеялся спичечный кузнечик,

но голос у него был мал,

увы,

совсем не музыкален.

 

Фантастика

 

Какое бы выдать чудо?

 

Присниться, что ли, тебе?

Со вздёрнутым, вздорным чубом

во сне вломиться к тебе.

 

Стрекочут часы-сороки...

 

Вдруг –

вдребезги двери.

Вдруг

ты вскочишь...

Нейлон сорочки

замкнёт на коленях круг.

 

– Давай говорить.

– Не буду.

– Нет, будешь.

– Не буду.

– Будешь!

 

– Опять предаёшься бунту,

опять среди ночи будишь,

а я-то старалась чуткой

к тебе.

Но к тебе – нельзя.

 

Чудачка!

Ведь это чудо.

Фантастика, так сказать.

 

Фауст и Венера

 

Имеет место мнение  

о вырождении

малых народностей.

Как будто мозг и мускулы

людей делятся  

на народности.

1. Отрывок из письма

Сосед мой был похож на Лондон.

Туманен...

Чем-то знаменит...

Он ехал малую народность

собой (великим) заменить.

Он что-то каркал о лекарствах,

о совещаньях, овощах.

Итак,

“луч света в темном царстве”

прибудет царство освещать.

Я слушал,  

как сосед пророчил,

не сомневаясь ни на волос,

что в паспорте его бессрочном  

в графе национальность:

сволочь.

- Так, -

думал я, вдыхая ровно

и выдыхая дым в окно.

- Так. Есть великие народы

и малые.

Гигант и гном.

Вот оно что!

Гном - вырожденец

от должности отставлен трезво.

Гигант же  

с целью возрожденья

прибудет.

Ах, как интересно!

Светало. Солнечное тело

взошло малиновым оленем.

И я решил на эту тему  

пофантазировать маленько.

2. Фауст

Огонь - малиновым оленем!

Сидел саами у костра.

Саами думал так:

- О, время!..

Он, в общем, время укорял.

Сидел саами. Был он худ.

Варил он верную уху.

И ухудшалось настроенье!

Саами думал:

- Не везет

саамским нашим населеньям.

Мы вырождаемся,

и все.

Ему хотелось выражаться

невыразимыми словами,

а приходилось вырождаться.

Что и проделывал саами.

Снежинка молниею белой

влетела в чум.

И очумела! -

И превратилась в каплю снега,

поздней -

в обыденную каплю!

И кто-то каркал,

каркал с неба!

Наверняка не ворон каркал.

Сидел саами - сам, как вечность.

Его бессмысленная внешность

была курноса, косоглаза,

кавычки - брови и кадык.

Зубами только что не лязгал

за неименьем таковых.

Вокруг брезентового чума

бродили пни,

малы, как пони.

И до чего ж удачно, чутко

дудел медведь на саксофоне!

И пожилая дщерь саами тянула

песенный мотив...

Песня, которая называется “О настойчивости!”

Тянул медведя зверолов

мастистого, как мост

Тянул медведя зверолов

сто сорок лет за хвост.

Тянул медведя и тянул

и обессилел весь.

До хижины он дотянул

глядит:

а где медведь?

Медведя нет. У старых стен

лежит медвежья тень.

Но зверолов был парень-гвоздь!

Породистый в кости!

Медведя нового за хвост

он цепко ухватил.

Упрямо пролагая след,

он тянет девяносто лет!

Он тянет ночь.

Он тянет день.

Он исхудал, как смерть.

Он снова, снова тянет тень,

а думает -  

медведь!

3. Венера

Замолкла песня.

Отзвенела

аккордеоновым аккордом.

Тогда-то в чум вошла Венера,

как и должна богиня -

           гордо.

Она была гола, как лоб

младенца,

не пронзенный грустью.

Она сияла тяжело

не модной и не русской грудью.

Она была бела, как бивень,

чернели кудри, как бемоли.

А бедра голубые были,

как штиль на Средиземном море.

А чтобы дело шло вернее,

она сказала:

- Я - Венера.

Сказал саами:

- Вы, навроде,

навроде рано вы разделись...

Вам, верно, нужен венеролог,

а я - саами...  вырожденец.

Венера развернула тело

к огню - удачными местами.

И поцелуй запечатлела

в студеные уста саами.

Саами - о! - омолодился!

О! Сердце молодо зашлось!

Электростанцией зажглось!

О! В чуме стало мало дыма.

Через неделю -

много-много

детей запрыгало по чуму.

Хоть в чуме стало малость мокро,

зато - о, возрожденно - чудно!

Младенцы, как протуберанцы

пылают!

Лопают моржами!

Младенцы-вегетарианцы

растут и крепнут и мужают!

Еще неделя -

о! на лодке

моторной

плавают, как в люльке.

______________

О, возрожденные народы,

вам не нарадуются люди!

4

Но я увлекся рисованьем

сюжета,

чуть не позабыв,

как пожилая дочь саами

тянула песенный мотив.

Песня, которая называется “Не пой”

На Севере, на Севере,

а это далеко,

развеселились семеро

красивых рыбаков.

У них к веселым песенкам

был редкостный талант.

Ах, песенки! Ах, пеночки!

Невыполнений план!

Их увлекала музыка,  

а не улов сельдей.

От Мурманска до Мурманска

ходили по семь дней.

Они ходили без руля.

Один из них - грузин

свой нос, как руль, употреблял,

в пучину погрузив!

Они придумали уже

такие паруса!

Свои четырнадцать ушей

на мачту привязав!

 

Морские волки! Демоны!

Греми, гармошка -грусть!

И прыгали все девочки,

как брызги, к ним на грудь!

На Севере, на Севере,

а это далеко,

пошли ко дну на сейнере,

пошли ко дну все семеро

красивых рыбаков.

Когда красавцы выплыли, -

не хоронил их порт...

Вывод:

Пока ты план не выполнил -

не пой!

 

1963

 

Февраль

 

1.

 

Февраль. Морозы обобщают

деянья дум своих и драм.

Не лая, бегает овчарка

по фетровым снегам двора.

 

Дитя в малиновых рейтузах

из снега лепит корабли.

Как маленькое заратустро

оно с овчаркой говорит.

 

Снега звучат определённо –

снежинка «ми», снежинка «ля»…

Февраль. Порхают почтальоны

на бледных крыльях февраля.

 

И каждый глаз у них, как глобус,

и адресованы умы.

На бледных крылышках микробы,

смешные птицы! птичий мир!

 

А вечерами над снегами

с похмелья на чужом пиру

плывёт иголочкой в стакане

весёлый нищий по двору.

 

Он принц принципиальных пьяниц,

ему – венец из ценных роз!

Куда плывёшь, венецианец,

в гондолах собственных галош?

 

Ты знаешь край, где маки, розы,

где апельсины,

                    в гамаке

где обольстительны матроны?

Он знает – это в кабаке.

 

2.

 

Какая Феникс улетела?

Какой воробыш прилетел?

Какой чернилам вес удельный?

Какой пергаменту предел?

 

Достать чернил и веселиться

у фортепьяновых костей.

Ещё прекрасна Василиса,

ещё бессмертен царь Кощей.

 

Пора, перо, большая лошадь,

перпетуум мобиле, Бальзак!

Облитый горечью и злостью,

куда его бросать?

                         в бардак?

 

– Бумага мига или века?

Не всё одно тебе, мой маг?

Колен не преклоняй, калека,

пред графоманией бумаг.

 

Художник дышит млечным снегом.

Снег графомана – нафталин.

Как очи миллиона негров,

в ночи пылают фонари.

 

3.

 

Без денег, как бездельник Ниццы,

без одеяний, как любовь,

на дне двора весёлый нищий

читал поэзию Ли Бо.

 

Факир премудрого Китая,

по перламутровым снегам

он ехал, пьяный, на кентавре

в свой соловьиный, сложный сад.

 

А сад был вылеплен из снега,

имел традиции свои:

над садом мраморная нега,

в саду снежинки-соловьи.

 

Те птицы лепетали:

                           – Спите,

мудрец с малиновой душой,

четыре маленькие спички –

ваш сад расплавится, дружок.

 

А утром, как обычно, утром,

трудящиеся шли на труд.

Они под мусорною урной

нашли закоченелый труп.

 

Пооскорблялись. Поскорбели.

Никто не знал.

Никто не знал:

он, не доживший до апреля,

апрелей ваших не желал.

 

Вокруг него немели люди,

меняли,

          бились в стенку лбом.

Он жил в саду своих иллюзий

и соловьёв твоих, Ли Бо.

 

4.

 

По телефону обещаю

знакомым дамам дирижабли.

По вечерам обогащаю

поэзию родной державы.

 

Потом придёт моя Марина,

мы выпьем медное вино

из простоквашного кувшина

и выкинем кувшин в окно.

 

Ку-ку, кувшин! Плыви по клумбам

сугробов, ангел и пилот!

В моём отечестве подлунном

что не порхает, то плывёт!

 

Моим славянам льготна лёгкость –

обогащать! обобществлять! –

В моём полёте чувство локтя

Дай, боже, не осуществлять.

 

Один погиб в самумах санкций,

того закабалил кабак...

 

Куда плывёте вы, писатель,

какие слёзы на губах?

 

(ТЕМЫ. 1965)

 

Фонари опадают...

 

Фонари опадают.

Опадают мои фонари.

Целые грозди электрических листьев

примерзают к уже не зеленой

земле.

 

Эти листья

на ощупь - неощутимы,

(это листья моих фонарей!)

по рисунку - негеометричны,

по цвету - вне цвета.

Без единого звука

листья моих фонарей

примерзают к уже не зеленой земле.

 

А деревья, к примеру, опадают не так.

 

Как они опадают!

Ах, как обучились деревья

опадать! Как вызубрили осень -

от листка до листка!

от корки до корки!

 

И когда опадают деревья -

выявляй, проходящий, запасы печали!

 

----------------------

 

Незаметно для всех опадают мои фонари.

Но они опадают -

я-то знаю,

я-то вижу.

 

1962

 

* * *

 

Храни тебя, Христос, мой человек, –

мой целый век, ты тоже – он, один.

Не опускай своих солёных век,

Ты, Человеческий невольник – Сын.

 

И сам с собою ночью наяву

ни воем и ничем не выдавай.

Пусть Сыну негде приклонить главу,

очнись и оглянись – на море май.

 

На море – мир. А миру – не до мук

твоих (и не до мужества!) – ничьих.

Сними с гвоздя свой колыбельный лук,

на тетиве стрелу свою начни.

 

И верь – опять воспрянет тетива.

Стрела свершится, рассекая страх.

Коленопреклонённая трава

восстанет. А у роз на деревах

 

распустятся, как девичьи, глаза.

А небо – необъятно вновь и вновь.

А нежная распутица – гроза

опять любовью окровавит кровь

 

И ласточка, душа твоих тенет,

взовьётся, овевая красный крест.

И ласково прошепчет в тишине:

– Он умер (сам сказал!), а вот – воскрес!

 

(ТРИДЦАТЬ СЕМЬ. 1973)

 

 

Цветет жасмин...

 

Цветет жасмин.

А пахнет жестью.

А в парках жерди из железа.

Как селезни скамейки.

Желчью

тропинки городского леса.

 

Какие хлопья! Как зазнался!

Стою растерянный, как пращур.

Как десять лет назад -

в шестнадцать -

цветет жасмин.

Я плачу.

 

Цветет жасмин. Я плачу.

Танец

станцован лепестком.

А лепта?

Цветет жасмин!

Сентиментальность!

Мой снег цветет в теплице лета!

Метель в теплице!

Снег в теплице!

А я стою, как иже с ним.

И возле

не с кем

поделиться.

Цветет жасмин...

 

Цвети, жасмин!

 

1962

 

Цветы и рыбы

 

1

 

Розы -

обуза восточных поэтов,

поработившие рифмы арабов

и ткани.

Розы -

по цвету арбузы,

по цвету пески,

лепестками

шевелящие,

как лопастями турбины.

Розы -

меж пальцев - беличья шкурка,

на языке - семя рябины.

Розы

различны по температуре,

по темпераменту славы,

а по расцветке

отважны,

как слалом.

Черные розы -

черное пиво,

каменноугольные бокалы.

Красные розы -

кобыльи спины

со взмыленными боками.

Белые розы -

девичьи бедра

в судорогах зачатья.

Желтые розы -

резвящиеся у бора

зайчата.

Розы

в любом миллиграмме чернил

Пушкина, Шелли, Тагора.

Но уподобилась

работорговле

розоторговля.

В розницу розы!

Оптом!

На масло,

в таблетки для нервов!

Нужно же розам

“ практическое примененье”.

Может,

и правильно это.

Нужны же таблетки от боли,

как натюрморты нужны

для оживленья обоев.

Правильно все.

Только нужно ведь печься

не только о чадах и чае.

Розы как люди.

Они вечерами печальны.

И на плантациях роз

такие же планы, коробки, Субботы.

Розы как люди.

С такой же солнечной,

доброй,

короткой судьбою.

 

 

2

 

О скорбели пескари?

О чем пищали?

Жилось им лучше аскарид.

Жирен песчаник.

Не жизнь , а лилиевый лист.

Балы, получки.

Все хищники перевелись.

Благополучье.

Кури тростник.

Около скал

стирай кальсоны.

А в кладовых!

Окорока

стрекоз копченых!

А меблировка!

На дому -

О, мир! О, боги!

Из перламутра, перламут-

ра все обои!

Никто не трезв,

никто не щупл,

все щечки алы...

Но только не хватало щук,

зубастых, наглых,

чтоб от зари и до зари,

клыки ломая...

Блаженствовали пескари.

Не понимали.

 

 

3

 

В страницах клумбовой судьбы

несправедливость есть:

одни цветы -

чтобы любить,

другие -

чтобы есть.

Кто съест нарциссы?

Да никто.

И львиный зев не съест.

Уж лучше жесть или картон, -

и враз на жизни - крест.

Кто любит клевер?

Кто букет

любимой подарит из клевера?

Такой букет

комично подарить.

Но клевер ест кобыла -

скок! -

и съела из-под вил.

Но ведь кобыла -

это скот.

Нет у нее любви.

Не видеть клеверу фаты.

Вся жизнь его -

удар.

Гвоздика -

хитрые цветы.

И любят, и едят.

Но чаще этих хитрецов -

раз! -

в тестовый раствор.

А розы

любят за лицо,

а не за существо.

 

 

4

 

Я не верю дельфинам.

Эти игры - от рыбьего жира.

Оттого, что всегда

слабосильная сельдь вне игры.

У дельфинов

малоподвижная кровь

в склеротических жилах.

Жизнерадостность их -

от чужих животов и икры.

Это резвость обжор.

Ни в какую не верю дельфинам,

грациозным прыжкам,

грандиозным жемчужным телам.

Это - кордебалет.

Этот фырк,

эти всплески - для фильмов,

для художников,

разменявших на рукоплескания красок

мудрый талант.

Музыкальность дельфинов,

Разве

после насыщенной пищей недели,

худо слушать кларнет?

Выкаблучивать танец забавный?

Квартируются в море,

а не рыбы.

Летают,

а птицами стать нет надежды.

Балерины - дельфины,

длинноклювые звери

с кривыми и злыми зубами.

 

 

5

 

Так давно это было,

что хвастливые вороны даже

сколько ни вспоминали,

не вспомнили с точностью дату.

Смерчи так припустили.

Такие давали уроки!

Вырос кактус в пустыне,

как

все, что в пустыне,

уродлив.

А пустыня, -

пески, кумачовая крупка.

Караваны

благоустраивались на привалах.

Верблюды

воззирались на кактус

с презрительным хрюком:

- Не цветок, а ублюдок! -

и презрительно в кактус плевали.

Вечерами шушукались

вовсе не склонные к шуткам

очкастые змеи:

- Нужно жалить его.

Этот выродок даже цвести не умеет.

Кактус жил молчаливо.

Иногда препирался с ужами.

Он-то знал:

и плевки, и шипенье - пока что.

Он еще расцветет!

Он еще им докажет! Покажет!

Разразилась жара.

И пустыню измяли самумы.

Заголосили шакалы -

шайки изголодавшихся мумий.

Убежали слоны в Хиндустан,

а верблюды к арабам.

И барахталось стадо орлов

и орало,

умирая,

ломая крылатые плечи и

ноги.

Эти ночи самумов!

Безмлечные ночи!

Так афганские женщины,

раньше трещотки в серале,

умирая,

царапали щеки

и серьги,

и волосы рвали.

Опустела пустыня.

Стала желтой, голодной и утлой.

Ничего не осталось

ни от сусликов, ни от саксаулов.

И тогда, и тогда, и тогда -

видно время шутило, -

кактус

пышно

расцвел

над песчаным, запущенным штилем.

Он зацвел,

он ворочал

багровыми лопастями.

Все закаты бледнели

перед его лепестками.

Как он цвел!

Как менялся в расцветке!

То - цвета айвы,

то - цвета граната.

Он, ликуя, кричал:

- Я цвету!

Мой цветок -

самый красный и самый громадный

во вселенной!

Кактус цвел!

И отцвел.

Снова смерчи давали

шагающим дюнам уроки.

Снова горбился кактус,

бесцветен,

как

все, что в пустыне, уродлив.

И слоны возвратились.

И верблюды во время привалов,

с тем же самым презреньем

в стареющий кактус плевали.

Молодые орлы издевались:

- Какой толстокожий кувшин!

Змеям выросла новая смена.

И так же шушукалась смена.

Как он, кактус, когда-то расцвел,

как имел лепестки -

размером с ковши! -

только ящерка видела,

но рассказать никому не сумела.

 

1962

 

Циклопы

 

На съезде циклопов

цикл прений возрос

в связи с окончаньем доклада,

в котором оратор затронул вопрос:

зачем человеку два глаза?

 

Затронут вопрос. Досконален доклад.

Ответственность

перед роком.

Итак, резолюция:

Выколоть глаз,

поскольку он понят, как роскошь.

 

В дальнейшем, донельзя продумав доклад,

заколебались циклопы:

Не лучше ли тот злополучный глаз

не выколоть, а - захлопнуть?

 

На сто сорок третьем стакане воды

съезд выдавил вывод командный:

Не объединить ли два глаза в один?

Компактнее будет.

Гуманней.

 

Зачем человечество лечится, ест,

эстетствует,

строит,

зевает?

 

О том, что идет циклопический съезд,

зачем не подозревает?

 

1963

 

Человек и птица

 

1. Ворона

 

Наехал на ворону грузовик.

Никто не видел номера машины,

но видели -

изрядного размера.

Ну, что ворона!

Темное пятно

на светлой биографии кварталов.

На мамонтовых выкладках гудрона

и голубей-то мало замечают,

по будням с предприятий возвращаясь.

А тут ворона!

Пугало - всего лишь!

Картавый юмор, анекдот - не больше.

 

Сперва она кричала.

И не так

она кричала,

как деревья, -

криком

отчаянным, беззвучным, беззащитным

под электропилой, -

она кричала,

перекрывая дребедень трамваев

и карканье моторов!

А потом

она притихла

и легла у люка

железного

и мудрыми глазами

и мудрыми вороньими глазами

внимательно смотрела на прохожих.

Она -

присматривалась к пешеходам.

А пешеходы

очень

торопились

домой,

окончив труд на предприятьях.

 

 

2. Мальчик

 

Он чуть не год копил на ласты деньги,

копейками выкраивая деньги,

их денег на кино и на обед.

 

Он был ничем особым не приметен.

Быть может - пионер,

но не отличник,

и е любил футбол,

зато любил

и очень сильно

маму, море, камни

и звезды.

И еще любил железо.

В шестиметровой комнате устроен

был склад - из гаек, жести и гранита.

Он созидал такие корабли -

невиданных размеров и конструкций.

Одни -

подобные стручкам акаций,

другие -

вроде окуня,

а третьи -

ни одному предмету не подобны.

 

Жил мальчик в Гавани.

И корабли пускал

в залив.

Они тонули.

А другие -

космические -

с крыши - космодрома -

в дождливый, серый, ленинградский космос

он запускал.

Взвивались корабли!

Срывались корабли.

Взрывались даже.

И вызывали волны возмущенья

у пешеходов, дворников и прочих.

 

Он чуть не год копил на ласты деньги.

Но плавать не умел.

- Что ж, будут ласты, -

так думал он, -

и научусь.

Ведь рыба

и рыбы тоже не умели плавать,

пока не отрастили плавники. -

 

Сегодня утром говорила мама,

что денег

не хватает на путевку,

а у нее - лимфоденит с блокады,

а в долг -

нехорошо и неудобно.

 

Так мама говорила, чуть не плача.

Он вынул деньги и сказал:

- Возьми.

- Откуда у тебя такие деньги?

- Я их копил на ласты. Но возьми,

я все равно ведь плавать не умею,

а не умею -

так зачем и ласты?

 

 

3. Ворона и мальчик

 

- Давайте познакомимся?

- Давайте.

- Вас как зовут?

- Меня зовут ворона.

- Рад познакомиться.

- А вас?

- Меня?..

Вы не поймете...

А зовите Мальчик.

- Очень приятно.

- А давайте будем

на ты...

- Давайте.

- Слушай-ка, ворона,

а почему тебя зовут - ворона?

Ты не воровка?

- Нет, я не воровка.

 

Так мальчик вел беседу,

отвечая

на все свои вопросы

и вороньи.

 

- А почему ты прилетела в город?

- Здесь интересно:

дети, мотоциклы.

Ведь лес - не город.

Нет у нас в лесу

и ни того, и ни другого.

Слушай,

ты лес-то видел?

- Видел, но в кино.

Ведь лес -

это когда кругом деревья.

И мох.

Еще лисицы.

И брусника.

Еще грибы...

Послушай-ка,

а если

тебя кормить, кормить, кормить,

ты будешь

такой, как межпланетная ракета?

- Конечно, буду.

- Так.

А на Луну

случайно,

не летала ты, ворона?

- Летала, как же.

- У, какая врунья!

Вот почему тебя зовут - ворона.

Ты - врунья.

Только ты не обижайся.

Давай-ка будем вместе жить, ворона.

Ты ежедневно будешь есть пельмени.

Я знаю - врешь,

но все равно ты будешь

такой,

как межпланетная ракета.

 

Так мальчик вел беседу,

отвечая

на все свои вопросы

и вороньи.

На Марсовом цвела сирень.

И кисти,

похожие на кисти винограда,

казались не цветами -

виноградом.

Да и луна, висящая над Полем,

казалась тоже кистью винограда.

И город,

белый город

белой ночью

благоухал, как белый виноградник!

 

1962

 

Четыре

 

И начертил я

их, лошадей,

белых четыре

на белом листе.

 

Хочешь, не хочешь –

тебя сотворят.

Тикай потихоньку,

а лошади стоят.

 

Ни в прошлом и ни в завтра

ни на волосок.

Три мордами на запад,

одна – на восток.

 

Обитают люди,

властвуют, свистят,

слёзками льются, –

а лошади стоят.

 

Колесницы-войны,

конюшни-огни,

ипподромы-вопли

совсем не для них.

 

Страница бумаги –

копыта и степь!

Никто их не поймает,

не посадит на цепь.

 

Звоночек незабудки,

свистулька соловья,

миллионы – бьются!

А лошади стоят.

 

О, во всём мире

золота и зла

их, моих, четыре –

девичьи тела,

 

нежные ноздри...

Лошади стоят:

в чёрные ночи

белые друзья.

 

Никуда не деться,

не важно уже...

Белое детство

моих чертежей!

 

Что же ты, Библида, любила брата...

 

Что же ты, Библида, любила брата,

требуя взаимных аномалий?

Ведь не по-сестрински любила брата -

ведь аморально!

 

Библида! Не женщина ты! Изнанка!

Слезы и безумье в тебе! Изгнанье!

 

Боги рассудили менее люто:

люди в одиночку ночуют

и хорами,

но не так уж часто,

чтоб очень любят...

Ладно, хоть брата!

 

1963

 

Шаги совы и ее плач

 

Раз-два! Раз-два!

По тротуарам шагает сова.

В прямоугольном картонном плаще.

Медный трезубец звенит на плече.

Мимо дворов - деревянных пещер

ходит сова и хохочет.

Раз-два-раз-два!

По тротуарам крадется сова.

Миллионер и бедняк! - не зевай!

Бард, изрыгающий гимны - слова!

Всех на трезубец нанижет сова,

как макароны на вилку.

Раз! Два! Раз! Два!

На тротуарах ликует сова!

Ты уползаешь? Поздно! Добит!

Печень клюет, ключицы дробит,

шрамы высасывая долбит

клювом - как шприцем, как шприцем.

Раз... два... раз... два...

На тротуарах рыдает сова.

В тихом и темном рыданье - ни зги.

Слезы большие встают на носки.

Вот указательный палец ноги

будто свечу, зажигает.

 

1963

 

 

Энеада

 

1

 

Упало и небо и время

и рюмки цветов и вода в даль дороги

и сердце и руки - устали.

 

И хочется взять и отдать эту шкуру,

остыла висеть на костях,

и голову - снимок - отдать.

 

О, стой, о, ступи, потерпи еще малость -

и соком нальются хрящи и стопы,

о, нет, не нальются, откуда их, соки?

 

Ты на перепутье. Я на перепутье?

Но где же дощечка, чтоб влево пойти,

чтоб вправо, чтоб прямо. Ты друг перепутал.

 

Светился квадратик окна и не светит.

Значит, бездомность при полной луне.

Меч перекован, его кузнецы - в бубенцы!

 

Друг меня предал - покончил с собой.

В будущей жизни друг друга мы не узнаем,

порознь не глядя друг мимо друга пройдем.

 

Скажут: у них перламутровы лица.

 

2

 

Птичка-тряпичка, клевательница ягод,

что ты играешь на флейте, не мелькая, -

это играю на каменной флейте - я.

 

Я говорю, невидимка, тебе - невидимке,

ты, улетая, окаменеешь от температур,

и будут слушать подошвы твой хруст и смеяться.

 

И светлые троны построим

из лепестков и миражей,

гнёзда жизни!

 

Мать моя, смерть, как провожала в жизнь!

Я не покину тебя.

Ты верь мне, верь мне!

 

3

 

И буду тайно коротать луны,

ища на белом этаже черный.

Не верь, не верь, что есть заря зрима,

где спичкой водит делегат пыльной.

Она взойдет, но будет уж не круг красок,

а выстрел рук и голубой бойни.

Не верь, не верь, что горизонт розов!

 

А я зову возлюбленную мглу.

 

Но ничего исправить нет знака

и белых голубей взор, взрывы.

О бедный, бедный мировой отдых,

политый краской типографий,

охоты псовой и у скал - ускользает

серебряная ветвь твоего сердца

и моего, и я, моих нитей

и их собачьи языки смоют,

о как ребячьи!

 

Я не хочу вспоминать губы,

ни руки восковые, будто ногти сняты,

время мое уходит праздно,

и в мозгу, где был изгиб - клетки пусты.

Голубь как белая бабочка ходит-ходит,

не верь, не верь, что у него утро.

И это дни идут назад, на когтях лапы

и рёв иллюзий эволюционных,

как рвут дожди мои скандал-руки.

Не верь, не верь, мое дитя золотое,

ты златотканно, и в моих Микенах

лист перевернут... Свист ста!

 

4

 

Время - упадок - и падают на спину птицы.

Листья взлетают и намокают,

и не мигают миллионоглазые мухи.

 

Скоро возьмутся за пилы зубные,

вырубят дом мой дневной и опрокинут,

что ж, мне достаточно и землянки.

 

Я с чертежами залягу на зиму,

скажем, в углу и закроюсь глазами,

в вечный гамак из паутины.

 

Этих закованных в ложные цепи

из катастроф

дунь - и рассыпятся, пыль это, пыль.

 

Птицы зловещи, их градус и речь,

и не сморгнешь, и не знаешь, куда унесут

их треугольники-крылья - и хвост и - клюв,

 

Ляг в ухо лягушке,

Я не был, не был! Согласен.

В списки воскресших меня не пишите, -

этих утопий я не знаток.

В списки воскресших меня не пишите -

ноги, ветрами гонимы,

мокнут как листья.

 

5

 

Не орфография,

кнут и его ударенья,

ритмика боя с собой, глобус пустынь,

 

кто ее слышит, лисицы на скалах,

когда проливаются снеги

слёз невидимок-волков.

 

О одиноки!

И ноги устали,

уши и капилляры.

 

Гордые гимны,

звездные речи!

Не увлекают - фальшивки.

 

Кожа и лимфа

как висящие змеи на подбородках,

и сыплется чешуя.

 

Камни устали. На наковальне

молот накален по темени бьет.

Струны у пальцев остыли.

 

6

 

Рыцарь и рог - как мираж в запятых,

когти у рока устали.

Выбрось, не натянуть!

 

Что ж ты наделал с собой, что глазницы

пусты, в них плещется ртуть.

Бицепсы как паутина.

 

Сердце как перстень

в двух пальцах.

Бюст Аполлона пуст.

 

О неопрятен декор оптиматов.

 

И вьются собаки меж кирпичей,

где мусор, крича:

«Микены! Микены!» -

чертим рукой волосатыми лепестками.

 

Видение ливней как золотых монет!..

Мигни!

 

Когда я уйду - сожгите,

И пеплы уйдут по водам тела.

 

7

 

Тихие толпы бегут в одиночку.

Лютни у них не играют. Поют.

А подземелья закрыты.

 

Лютни поют: скоро! скоро!

Вверх нужно, вверх, туда вы уйдете,

вниз не смотрите - вверх!

 

Люди не умирают, а каменеют

их лебединые шеи

заткнуты пробкой.

 

Пули, ветрами гонимы,

устали,

падают в горсти.

 

Все мы взлетим, как чайные ложки

будем оттуда

звоном в стакане.

Новые люди нальются собой.

 

Боги вы боги, антиитоги.

 

8

 

Погаснет Звезда и еще через месяц уйдет Небосвод

и не будут кружиться дубы заоконные на корнях

и змея не очертит круги

и скальпель с пинцетом положит Хирург,

он вмонтирует в сердце часы

и будет их заводить,

а сады цветомузыки - моль съест,

и положат мне Луну в рот красный.

Ну, попразднуй уход

тринадцатой рыбки из щелей пруда

и взлетанье ее на крылах-орлах

к жизни; и жажда, она задохнется под градом скал

и расплавится воск ее перышек

вниз, как спина.

Говорил же тебе: не пророчь,

не приводи в движенье Ничто,

пусть стоит и мерцает и брызжется,

и цветет, и свистит.

Ты же закрой глаза-веки, рот и не тронь

всё случится само и без тебя, ты себя

прибереги пока, свет тебе делает смотр,

а потом уж решай,

стоит ли розе вздохнуть,

а слонам трубить,

в том мажоре жить сто световых лет.

Зло опереточное оставь, о Зевс!

 

Розы пахнут. Слоны трубят!

 

9

 

Всю ночь, всю ночь шел дождь

как шквал.

И умер с оком конь.

 

Всю ночь шли нищие в шелках

под фонарем -

без фонарей.

 

И пифии в болоте пели.

 

Их пенья были о коне,

как обо мне,

печалью тонки.

 

У нищих был раскрытый рот

и в нем

решетчат

 

Время смято, снято

как море бился

глаз.

 

Коня - огня - и от меня

что требует

Эллада?

 

Я смерть пою.

Я рву на саван сантиметр -

кармашек для души...

 

Всю ночь, всю ночь лицо блестело!

 

2005

 

Эхо

 

Солнце полное палило,

пеленая цитрус.

Нимфа Эхо полюбила

юного Нарцисса.

 

Кудри круглые. Красавец!

Полюбила нимфа.

Кончиков корней касалась,

как преступник нимба.

 

А Нарцисс у родника,

вытянут, как пика,

в отражение вникал

собственное пылко.

 

У Нарцисса - отрешенье.

От себя в ударе,

целовал он отраженье,

целовал и таял.

 

Как обнять через полоску

дивное созданье?

Он страдал и не боролся

со своим страданьем.

  

- Я люблю тебя, -

   качал он

головой курчавой.

  

- Я люблю тебя, -

   кричала

нимфа от печали.

  

- Горе! - закричал он. -

   Горе! -

 

нимфа повторила.

 

Так и умер мальчик вскоре.

В скорби испарился.

 

Плачет нимфа и доныне.

Родники, долины,

птицы плачут, звери в норах,

кипарис тенистый.

  

Ведь не плачущих немного.

Есть.

   Но единицы.

  

 

С тех времен, для тех, кто любит,

и кого бросают,

запретили боги людям

громкие рыданья.

 

Даже если под мечами -

помни о молчанье.

 

Ведь в любви от века к веку

так. Такой порядок.

Пусть не внемлет нимфа Эхо.

Пусть не повторяет.

 

1963

 

Я в который раз, в который...

 

Я в который раз, в который

ухожу с котомкой.

Как ты?

Где ты?

В чьей карете  

скоростной катаешься?

И какие сигареты

с кем ты коротаешь?

Вот придумал я зачем-то

самозаточенье.

В сфере северных завес

снежных  

и сказаний,

я на каторге словес

тихий каторжанин.

Буквы тихие пишу,

в строчки погружаю, -

попишу,

подышу,

и продолжаю.

И снежинка -

белой чайкой

над окном огромным!

Чайкой ли?

Или случайной  

белою вороной?

 

1963

 

Я не приду в тот белый дом...

 

Я не приду в тот белый дом,

хотя хозяин добр.

Пируют в доме у тебя.

Продуктов на пиру!

Вино впитают и табак

и в торбу наберут.

Хвала пирующим!

   Родня

моя,

   пируй,

   бери!

Себя не рань и не роняй.

Направим на пиры

стопы сыновней чередой

с дочерней пополам -

в твой керамический чертог,

в твой застекленный храм,

в победоносный твой,

   проду-

манный от зла и смут.

В твой добрый дом я -

   не приду.

И обувь - не сниму.

Поджать заплечные ремни,

бежать!

   Хоть скот пасти!

 

Бежать от всей своей родни

 

за тридевять пустынь!

 

 

Я не приду.

 

Не донимай

 

меня.

 

Напрасный труд.

 

Твой дом построен

 

до меня

 

не для меня,

 

мой друг.

 

1963

 

* * *

 

Я тебя отворую у всех семей, у всех невест.

Аполлону – коровы, мяса, а я – Гермес.

 

Аполлону – тирсы и стрелы, а я – сатир,

он – светящийся в солнце, а я – светлячком светил.

 

Я тебя (о, двое нас, что – до них остальных!).

Я тебя отвою во всех восстаньях своих.

 

Я тобой отворю все уста моей молвы.

Я тебя отреву на всех площадях Москвы.

 

Он творил руками тебя, а я – рукокрыл.

Он трудился мильоны раз, а я в семь дней сотворил.

 

Он – стражник жизни с серебряным топором.

Он – жизнь сама, а я – бессмертье твоё.

 

Я тебя от рая (убежища нет!) уберегу.

Я тебя отправлю в века и убегу.

 

Я тебе ответил. В свидетели – весь свет.

Я тебе отверил. И нашего неба – нет.

 

Нет ни лун, ни злата, ни тиканья и ни мук.

Мне – молчать, как лунь, или мычать, как мул.

 

Эти буквицы боли – твои семена,

их расставлю и растравлю – хватит с меня.

 

(ТРИДЦАТЬ СЕМЬ. 1973)