Цвет света

Пишу бесконечные письма в птичьем воздухе июля. По привычке ищу тебя во всём – и не нахожу – и не хочу найти. Выиграв (или заслужив) пропуск хода, возвращаюсь в первобытно-утробное одиночество. Спутанными водорослями падает время, случайно существующее и здесь.
Из водорослей делают время, а вечность – из камней. Соль, ветер, холодное море. Чайки кричат, как мяукают.
Снова меняется ветер. Я думаю о переменах цвета и погоды, всегда обманчивых – для того, кто подозревает в них обман; смиряющих – для тех, кто всю жизнь просит об умалении себя; точно таких, как мечталось, – для всех остальных.
Я запуталась ногой в зелёных водорослях Соловков.

Дорогу из Кеми на остров всегда воспринимаешь как нечто нереальное; её нельзя предвидеть и предсказать, это движение из точки в точку, видимое, но не осязаемое, как бы парение над волной своего сознания. Это, безусловно, путь, но он не воспринимается как процесс, его не удаётся пережить, но только переждать, и когда на горизонте вдруг появляется крошечный силуэт монастыря, неизменно, пусть во второй, пятый, двадцатый раз, откуда-то из нижней клети души поднимается волнение, как бы сквозное: со дна Белого моря – и до поверхности бледного неба.
Выбросив всё, что до книги – посвящения, эпиграфы, благодарности, дарственные надписи, ссылки на Священное Писание, – до одури зачитываюсь Соловками. Эту книгу не назовёшь сюжетом – только историей: где пространство не зависит от времени, где время не брат хроносу – хронике, хронологии, хронографу. И читаю, и тяжело падают немного влажные страницы, и скрипит корешок, и в одной букве больше соли, чем во всех слезах. И я готова клясться на этой книге, потому что нет большей честности и ясности большей нет.
Время Соловков – это время для себя, наивно-чудесное, настолько, что захочешь уйти в книгу.
Перечитав же в несчитанный раз, удивишься, и восхитишься, и вздорожишь умением читать.
Храм, построенный на песке при нашем рождении, постепенно оседает, теряет форму, и часто, в самом конце, мы видим один только верховный крест, и тянемся к нему, изо всей муки, как никогда в жизни, но исчезает он, и мы вместе с ним. Только бы дотянуться. Мы уходим в песок, как вода, одним бесконечным потоком, веря в его милосердную неспешность, в то, что хорошее в нас способно его замедлить, но – нет, он только убыстряется: войны, болезни, – и мы уже благодарны ему, хотя бы за его предсказуемость. И от этого страха уходит под воду храм нашей жизни. Вот что такое Китеж, – зримый, чудесный, нетленный. В нём вся мечтательность молитвы, все забытьё и упование простой души.
Но есть и те, кто не даёт своему храму пропасть. Их господь дарит камнем. И они идут, а скорее, ползут, и кладут перед собою дорогу, по одному камню. Если успевают – храм держится и окошки в нём светятся.
Груз этот не страшен. Здесь, на Соловках, нигде не страшно.
Даже на Секирке. Даже когда работающие там археологи впервые находят массовые захоронения заключенных-гулаговцев: у кого-то связаны руки за спиной, у кого-то пробит череп – ни имён, ничего, что хоть как-то рассказывало бы о личности.

 

Ветер свищет с Секирной горы – ох, горы –
Нас недавно сюда привезли.
Будет жаль покидать островок!
Мы решили отбыть здесь весь срок.

Золотые точки, эти огоньки
Нам напоминают – эх! – север-Соловки!
Тех, кто наградил нас лагерями,
Просим: приезжайте сюда сами!..

 

В дверях храма на Секирке до сих пор сохранились тюремные глазки. Заходишь, и со всех сторон расстрелянные фрески, полусбитые лики святых. Говорят, лагерные начальники не могли смотреть на фрески…
В Соловецких лесах можно найти могилы времен ГУЛАГа. Их устраивали так: тела укладывали в пять слоев и присыпали сверху четвертью аршина земли. Через какое-то время земля опускалась, и на этом прямоугольнике вырастала плачущая трава.
Все-таки до чего хорошо, что на месте ссылки инакомыслящих снова живут икономыслящие!
Отец Иосиф говорит паломникам: «Приезжайте подышать нашей кислородной вечностью». Главный цвет Соловков – цвет света, ясный, белый-белый, если убрать из поля зрения комаров, ничем не загромождённый. Место, не требующее, да и не позволяющее человеческого уюта, полное самим собою, безжалостное к тем, кто думает иначе.
Я расскажу теперь о ветрах.
С востока в Белом море дует всток. С юго-востока – обедник, он появляется в середине дня и долго не успокаивается. С юга – падун, он мешает морским приливам проникать в Двину. Его называют и летником. Юго-юго-западный зовется шалонник. У него красивая, баская, жена – на ночь уходит он к ней. С юго-запада же после обеда приходит паужник. А осенью оттуда врывается листобой – он срывает листья с деревьев.
Северо-западный ветер называется глубник, или побережник. Северный ветер – северик. Почувствовав его, говорят: засиверило. Сиверок, или зажомной, прижимает лёд к берегу. И самый страшный для человека – свирепый северо-восточный ветер, он дует целыми днями, наводя уныние на моряков. У него имён больше всего: полуночник, сиверко, а осенний, леденящий, зовётся падера.
Чтобы уберечься от жестокости северных ветров, на берегах складывают гурии – большие кучи камней. По поверью, сложив гурий, вызывают благоприятный ветер.
Морянка, или моряна, нагоняет морскую воду в устья рек. Из рек в море гонит воду водогон. Тот, что веет с материка, зовется матёра. Он же – горьной. Попутный ветер – обетон, или поветерь. Тёзка его, поветёрьё – наоборот, встречный.
И все они – всевластный поморский ветер, который главнее мороза и солнца, и добрее, и страшнее.

На Ребалде жена бригадира сборщиков ламинарии говорит: «На карбасе пойдёте?» Словарь поморского языка, продающийся в сувенирных лавках, из этнографической сказки превращается в обыденную реальность.
Ещё разговор. Муж уходит на рыбалку из бухты Благополучия. Жена смотрит в мрачнеющее небо и кричит ему:
– Куда собрался? Дождь идёт!
– А?
– Тёмно идёт!
Бабушка, которая печёт для нас пироги с селёдкой, присылает их в корзинке, прикрыв белым полотенчиком. Уходя из дома, не закрывает дверь на ключ, а просто подпирает её палкой.
Особая, серая синева глаз, холодная вода моря, простота речи… нет, не то я пишу, не в тех сочетаниях и букв, и слов, а как написать, не знаю, потому что пишу, в конце концов, на чужом языке.

 

Здесь, тая, белый свет роднится с Белым морем
И в близости к ветрам седеет лес,
Здесь смотрится душа в начало всех историй
И чаечный восторг бросается с небес.

Как нас ни назови: прохожий, трудник, странник,
Но, начиная новую строку,
Уверуем, что жизнь полна и постоянна,
Когда с неё снимают шелуху.

И тысячи людей, между собой похожих,
Укутанные в тысячи сует,
Под взглядом Бога сбрасывают кожи
И беззащитно щурятся на свет.

Так, слой за слоем, – вглубь, к началу всех историй,
Где море спит в ладонях берегов,
И остров – в кулаке обманчивого моря,
И монастырь – в щепотке островов.

 

Второго августа, на Илью Пророка, традиционно начинаются страшные проливные грозы. Ночью в Шанхай попадает молния, обездвиживающая на время все электроприборы. Наутро над островом растянут ситцевый платок тумана. В пятидесяти шагах от монастырской стены меня панически спрашивают: «Скажите, пожалуйста, в какой стороне монастырь?» Туман равнодушно поглощает людей и чаек, и их голоса; с берега не видно воды, бухта Благополучия кажется пустым блюдцем со стянутой на его края ветхой застиранной скатертью. В тумане смотришь на все тяжёлыми глазами, как на границе ночи и дня, в предрассветной маете, по недоразумению открыв глаза. Сквозь туман, как сквозь слепоту, угадывается лунатическое передвижение людей и катеров.

Я знаю людей, которые приезжают на Соловки из Москвы, Питера, Архангельска на три, а то и на один день – побыть и потрудиться. Встретиться с отцами Соловецкими и с местами Соловецкими. Приехать, узнать, увидеть, как и что изменилось. Это состояние очень напоминает возвращение домой – идёшь по острову, с кем-то здороваешься, чему-то удивляешься, но всё в тебе спокойно и радостно – я дома!
Отец Герасим на это сказал примерно так: «Вы живете в большом городе. Москва давно стала городом одиноких людей, которые бегут и никого не видят вокруг. Потому и здесь, и там можно молиться. Но если посмотреть в глаза жителям больших городов, в них можно увидеть постоянное движение. Поэтому вы в первую очередь обращаете внимание на изменения…» и т. д.
Человек, из года в год возвращающийся на Соловки, невольно сравнивает себя с Соловками: «Здесь изменилось это, это и это. А что успел сделать я за этот год?» И видит, что смысла в нём – от Божеского ногтя. И видит, что мал. И просто, наконец, видит себя…
Отчётливость – свойство, распространённое здесь на всё. Вся братия, например, даже в мимоходном разговоре, говорит очень внятные и одновременно глубокие вещи; иногда кажется – вот, вот оно, именно так я хотела бы говорить, именно так я думала! Точнее, хотела бы думать. Могла бы думать, если бы…
В монастыре постоянно живут 30 монахов. Мало кто решается ехать на Соловки, в постоянный и временами жестокий труд. Соловки – это крепость, в первую очередь, Божеская и морская. Крепость-корабль, построенная в виде пятиугольника-ковчега, дом Спаса и Николы.
Труд – это добыча пищи, укрепление дома и постоянное моление Господу о сохранении жизни. Это тем более понятно, что всякому действию здесь, как и везде на Севере, предшествует сопротивление. Так ставился монастырь. Так на решение игумена Филиппа начать в монастыре новое строительство братия «недоумением покровени быша, но не смеяху препяти добраго его речения». Так и просто для того, чтобы выйти из дома, кельи или бухты Благополучия на восточный ветер нужно крепостью быть и крепости подчиняться. Иначе – беда.
На Соловках идеи об устройстве жизни становятся отчетливо правильными. Крепкий дом, тёплый для гостей. И семьи, и дома поставлены так, чтобы можно было перезимовать. Чтобы не взяла к себе не знающая милости тоска (на Соловецких островах самый высокий по России процент самоубийств). Чтобы вместе с возможным голодом не ушла крепость руки и воли. Чтобы заниматься неигрушечным делом и чтобы его можно было передать детям.
Дом. Род. Дух. Однослоговые, однозначные для соловецкой жизни слова сейчас практически забыты здесь, где не осталось коренного населения.
Но по-прежнему значимы море, лодка, рыба. Здесь они почти сказочны. К. С. Мережковский: «Рыба – вот единственная забота помора, это жизненный нерв, это вся надежда для помора и вообще для всего населения Белого и Ледовитого океана.… Даже скотоводство отчасти поддерживается рыбой… На Терском берегу, в селе Кузомень, лежащем на реке Варзуге, крестьяне кормят своих овец рыбьими головами, подобно тому, как это делается в Исландии, где и лошади и коровы переменили свою естественную растительную пищу на животную» (1881). Картинность и сказочность этих мест – в самом белом просторе, в поэтической мрачности природы и человека.
Обязательно нужно доехать, доплыть, доползти до мыса Белужьего. Если повезёт, недалеко от берега покажутся белухи – белые киты. Какой же это освобождённый восторг – стоять на крохотном островке отлива среди многих чаек и видеть, как играют белухи в ста метрах от берега, различать белую спину, бок, русалочий хвостовой плавник! Восторг, восторг и свобода!
В местной сувенирной лавке можно купить определитель северных растений. Хочется точно знать имена исконных местных жителей, расположившихся на камнях и между камнями, многоцветных, гораздо более многочисленных, нежели люди. Люди, которые, несмотря на их собственное о себе мнение, все же очень молодая нация среди древних, коренных во всех смыслах. Это ощущение собственной молодости, незрелости, мизерности и неопределенности – в целом, одинокости – замечательно лечит голову, забывающую о многом.
В разные времена на Соловках в лесах жили отшельники, известные и неизвестные. Стремление к отшельничеству и одиночеству для Соловков совершенно естественно, потому что здесь, на камнях и между камнями, человек находит самого себя, не думая о себе; на мгновенную долю времени успевает увидеть себя откровенными глазами.
Разница между одиночеством и отшельничеством в степени добровольности и непрерывности пути (отшельничество – продолжение пути, его важная часть; одиночество – схождение с него, уход или отдых). Так или иначе, Соловки одиночат. Только здесь существует человек как единица. В старославянском языке единица – не просто первое число, а символ единого целого, причастного к божественному, не имеющего формы множественного числа, противостоящего тьме, то есть несчётному множеству.

Кого только не приводит на Соловки! Пару лет назад поздно вечером в местную школу постучалась группа пожилых поляков и попросила крова. Соловецкая школа на всем протяжении своей истории была летним прибежищем школьных групп – с гостиницами здесь туговато. Поскольку все классы были заняты туристами-школьниками, полякам поставили в коридоре раскладушки. Понятно, что по коридору и днём и ночью небесшумно бродили разные люди – поляки спали и не жаловались. Питались тоже экзотически: покупали в райпо пельмени, заливали их кипятком и ели, по нашим понятиям, сырыми. На предложения сварить улыбались и отвечали: спасибо, всё очень хорошо, не беспокойтесь. Что делали поляки на Соловках? Оказывается, во времена СЛОНа здесь сидело и большей частью погибло всё русское католическое духовенство, из которых ¾, вероятно, было поляками. И теперь эти пожилые люди собрались и отправились сюда, на Соловки, к своей памяти и совести, радуясь этой возможности, приветливо улыбаясь нынешним русским. Прощение потомков не есть ли первый шаг к прощению прошлого?
В этом только и не одинок человек: если в нас есть какой-то смысл, как бы незаметно мы не уходили, нас заметят, вспомнят, найдут, помянут.
Впрочем, все Соловки – один храм, единый образ, «неизъяснимый, непостижный», неисчерпаемый в своей духовной силе. Храм, незыблемо, непоколебимо застывший посреди немилосердной борьбы Белого моря, как деревянный крест, на который со времён Зосимы и Савватия, основателей монастыря, правятся суда – и «Святой Зосима», и «Святой Савватий», и «Святитель Филипп», и незадачливый «Створ», и дорогие яхты, и поморские карбасы, и чёрные лодки староверов.

Бывает, что и встречаются люди на Соловках.
– О чём вы с ним разговариваете?
– Да так… О том, о сём и о Боге.

 

Наталья Вишнякова

 

2005–2011

Соловки – Нерль – Москва

 

Фото автора