На литературных перекрёстках

Эпизод 3. «Тихо прожил я жизнь человечью…»

 

Судьба замечательного русского поэта Ярослава Смелякова не менее трагична, чем судьбы многих российских поэтов, расстрелянных или погибших в заключении.

Если полистать его Собрание сочинений в трёх томах, выпущенное в 1977 году издательством «Молодая гвардия», сразу бросается в глаза следующее.

В начале первого тома идут в большом количестве стихи, написанные им, восемнадцати-двадцатилетним юношей, в 1931-1934 годах. Потом – два стихотворения, созданные в 1935 году. А дальше – обрыв.

В это время поэт был репрессирован и до 1938 года находился в заключении…

Снова идут в большом количестве стихи 1938 года до 1941-го. И снова – обрыв. С 1942 по 1944 год поэт был в плену, в Финляндии.

Опять идут четыре стихотворения, написанные в 1944 году, когда он был освобождён из плена, потом множество стихов с датой написания с 1945 по 1951 год. И снова – обрыв. Дальше идут сразу стихи, созданные в 1955 и в следующих годах.

Поэт снова оказался в заключении. Судил его трибунал. Обвинение – в антисоветской пропаганде и в разведывательной деятельности в пользу Финляндии.

Как рассказал мне поэт Марк Соболь, который слышал эту историю от участника этого процесса юриста Орьева, на вопрос обвинителя, признаёт ли Смеляков себя виновным, он ответил примерно так: я нахожусь под большим давлением, как бы придавлен огромным слоем воды и выбраться на поверхность, чтоб сказать правду, у меня нет никакой возможности. Поэтому считайте, что я признаю себя виновным…

Он был осуждён на двадцать пять лет заключения.

О годах заключения, хотя и не указывая прямо на них, поскольку он не хотел спекулировать на этом, написаны его прекрасные стихи «Земля»:

 

Чтоб её не кручинились кручи

и глядела она веселей,

я возил её в тачке скрипучей

так, как женщины возят детей…

 

…Человек с голубыми глазами,

не стыжусь и не радуюсь я,

что осталась земля под ногтями

и под сердцем осталась земля…

 

У Я. Смелякова нет жалоб на свою судьбу. Не любил он вспоминать ни о годах, проведённых в заключении, ни о плене. За всё время знакомства с ним я не услышал от него об этом ни слова. И стихи на эту тему у него – редкость. «Я унижаться не умею», – сказал он в стихотворном послании своему «крёстному» – следователю Павловскому, опубликованном «Новым миром» уже после смерти поэта. И разговор с ним он вёл не озлобленный, а иронический, достойный:

 

В какой обители московской,

в довольстве сытом иль в нужде

сейчас живёшь ты, мой Павловский,

мой крёстный из НКВД?

 

Ты вспомнишь ли мой вздох короткий

мой юный жар и юный пыл,

когда меня крестом решётки

ты на Лубянке окрестил?..

 

Широко известные стихи Ярослава Смелякова, написанные ещё юношей, – «Любка», «Осень», «Я не знаю, много или мало…» мы, студенты Литературного института имени А. М. Горького, ещё в сороковых годах хорошо знали и любили. А в 1947 году я впервые встретился и познакомился с ним, когда работал над переводами стихов Я. Ухсая для книги, в которой Смеляков принимал участие – не только переводил сам, но и как бы шефствовал над переводами её. Он тогда и дал мне для пробы десяток подстрочников…

Жил тогда он где-то в районе Кропоткинской улицы, в квартире, из которой только что переехал в новую, более обширную, Ираклий Андроников.

Она была ещё совсем не обставлена, неуютна, требовала ремонта.

Я в ту пору делал только первые шаги в переводах, и в них Смеляков был первым моим учителем. Он вникал в каждое слово и грубовато, как потом скажет, «с раздражённой добротою» говорил мне, корябая ногтем неудачные строки перевода:

– Это не то! Это не то, Коля!

Потом поил меня чаем и опять принимался за дело:

– Ухсай – значительный поэт, чувашский классик, и вы не смеете его уродовать! Вы смягчаете его, он – грубее, предметнее!..

В конце концов из десятка моих переводов, сделанных вместе с Юлией Друниной, он оставил в книге только три: одно – «Август – месяц серпа» о природе и два сонета о войне…

Следующая моя встреча с Ярославом Васильевичем произошла через восемь лет, когда он после очередного заключения был освобождён и амнистирован…

Я в ту пору жил в Голицыне, в Доме творчества. Меня пригласил в гости Яков Шведов. Показал свою дачу, свой участок, очень интересную библиотеку. А потом говорит:

– Пойдёмте, Коля, навестим Ярослава Смелякова. Он только что вернулся в Москву. А жить ему негде. Вот Серафима Ивановна* и помогла ему снять комнату здесь, в посёлке…

Смеляков и Шведов обнялись, расцеловались, как старые друзья. А я был уверен, что Ярослав уже забыл меня, ведь наше общение было кратковременным, а не виделись мы столько лет, и стал знакомиться заново:

– Старшинов. Вы, наверно, меня не помните?

– Почему же не помню, Коля? Помню все наши мучения с переводами Ухсая… Кстати, меня приглашают работать в «Дружбе народов». И я скорее всего соглашусь. Тогда заходите ко мне в редакцию, и мы вместе ещё над чьими-нибудь переводами помучаемся. Может, и опять до Ухсая доберёмся…

Предположение Ярослава Васильевича оправдалось – он пошёл работать в «Дружбу народов» и сразу стал давать мне переводы. Он пробовал мои силы на переводах стихов поэтов Средней Азии, Крайнего Севера, потом на мордовских, марийских и татарских поэтах. И в конце концов мы вернулись к Я. Ухсаю.

Я перевёл для журнала не только его новые стихи, но и две большие поэмы – «Звезда моего детства» и «Радуга над Сильбийским лугом».

Передавая мне подстрочники, Ярослав сказал:

– Коля, перед тем, как приступить к переводу поэм, поговорите с Ухсаем. Поэмы эти надо сократить раза в два, иначе русский читатель их не осилит. Я уже говорил с ним об этом, и он, кажется, готов согласиться на сокращение.

Ярослав хорошо знал дело и требовал, чтоб его выполняли с полной отдачей. Никакие добрые отношения не играли никакой роли, когда он принимал работу…

Попутно надо сказать о его отношении к молодым. Оно было при всей суровости его оценок чутким и доброжелательным, он сам прекрасно сформулировал его:

 

Я сделал сам не так уж мало,

и мне, как дядьке иль отцу,

и ублажать их не пристало,

и унижать их не к лицу.

 

И ещё в этом же стихотворении:

 

…я нисколько не таюсь,

что с раздражённой добротою

сам к этим мальчикам тянусь.

 

В этом я лишний раз убедился, когда в 1959 году мы вместе руководили поэтическим семинаром на межобластном совещании молодых в Ярославле. Тогда мы написали для молодёжной газеты заметку, в которой особо выделили Александра Романова и Василия Белова (да, да, Белов начинал со стихов). А Смеляков даже дал им рекомендации в Союз писателей.

Помню и другое. В том же году я, уже работая в журнале «Юность», дал Ярославу стихи тогда ещё совсем юного Владимира Кострова с просьбой – написать предисловие к его подборке. Конечно, если она придётся ему по душе. И он откликнулся целой статьёй, поскольку ему понравилось «в стихотворениях Кострова ненарочитое соединение мыслей и чувств технически образованного человека нашего времени и крестьянского парнишки…».

Помню я ещё случай, когда он проявил большой интерес к молодому поэту. Как-то я принёс ему стихи туляка Виктора Пахомова, которого долго не печатали в области. Смеляков их высоко оценил, попросил меня сделать врезку к ним и не только опубликовал их в журнале, но и добился того, что молодому поэту журнал присудил премию за лучшие стихи года…

Я сам себе не раз задавал вопрос: а как он относится ко мне, к молодому автору?

С настоящей добротой и даже трогательностью.

А к моим стихам?

Скажу честно. Ему нравились очень немногие из них. Всего несколько военных стихотворений, небольшой отрывок с интернациональным звучанием из поэмы «Песня света», стихотворение, посвящённое бабушке, сельской труженице, «Только-только солнце, полыхая…» и ещё ироническое стихотворение «На выставке собак». Вот, пожалуй, и всё.

Не правда ли, маловато для сорокалетнего автора…

Трудная судьба не сломала Смелякова, не сделала его покорным и равнодушным. Но всё-таки надломила. Он крепко выпивал. С 1958 года я жил с ним в одном доме, в одном подъезде, на одном этаже, в соседней квартире. Бывало и так, что после совместного сидения за вечерним столом утром следующего дня я просыпался от звонка. Вскакивал с постели в одних трусах, открывал дверь. Там никого не было. Потом из двери Ярослава показывалась его голова – он тоже был в трусах, – позвонил и спрятался. Он раздражённо спрашивал:

– Коля, ну что же вы?

– А что?

Он показывал на наручные часы:

– Уже семь, а мы ещё не опохмелились!..

 

Ярослав всегда был прям в суждениях. Более принципиального и прямого человека в оценке стихов я не встречал. Говорил он без всякой дипломатии только правду, в том числе горькую правду, и своим близким, и друзьям.

Он мог одёрнуть любого. Был резок, грубоват. Но обращался ко всем только на «вы». И не мог терпеть, чтобы к нему обращались на «ты». Притом, для него ничего не стоило завернуть такой мат!..

Однажды и мне досталось от него.

В его квартире шёл многодневный ремонт. И вдруг он прибегает ко мне весь трясущийся от негодования:

– Коля, только посмотрите, как эти мерзавцы-маляры изуродовали мою комнату!..

Я пошёл за ним. И увидел посреди ремонтирующейся комнаты трёх маляров – одного пожилого и двух молодых. Они стояли белее мела, который только что размешивали, совершенно растерявшиеся и не знали, что им делать. Вероятно, Ярослав Васильевич обрушил на них весь свой гнев и такую брань, которую даже малярам не часто приходилось слышать.

– Посмотрите, Коля, – продолжал Ярослав, – что эти негодяи здесь натворили!

И он указал на угол комнаты, где на стене был наклеен кусок обоев совершенно другого оттенка, чем на всей стене…

Я осмотрел всю комнату. Потолок был добротно побелен, обои всюду были хорошо подогнаны и прочно наклеены. Но вот этот кусок в углу…

Как потом выяснилось, у маляров не хватало небольшого отрезка обоев. Они спросили у Ярослава, где будет стоять шкаф, и решили туда наклеить кусок обоев другого оттенка, поскольку шкаф прикроет эту часть стены и её не будет видно.

Мне стало жалко несчастных, совершенно ошеломлённых маляров, и я решил несколько смягчить нанесённый им Ярославом удар. Я начал с того, что отметил их в целом добросовестную работу:

– Посмотрите, ребята, – начал я умиротворительно, – как хорошо вы побелили потолок – чисто, ровно, как аккуратно оклеили обоями эту стену, и вторую, и третью…

И только я хотел упрекнуть их за то, что они необдуманно наклеили в углу обои другого цвета, как Ярослав не выдержал:

– Да что же я вас сюда позвал затем, чтобы вы говорили комплименты этим сапожникам?! Чтобы они, развесив уши, слушали их!

Он передохнул и выкрикнул что было сил, сдобряя свою речь отборным матом:

– Вон отсюда!.. Вон!!!

Я и не пытался что-то сказать в своё оправдание, потому что знал, что в этом состоянии он ничего не поймёт. Я повернулся и, ни слова не говоря, ушёл…

Обычно мы заглядывали друг к другу почти каждый день. На этот раз Ярослав не заходил ко мне три дня. И я – тоже. Лишь на четвёртый день он позвонил в мою дверь. На пороге сказал:

– Коля, я накричал на вас. Не обижайтесь. Эти парни испортили мне весь угол, а вы ещё комплиментами рассыпались по их адресу.

Всё было понятно. И не надо было никаких объяснений. Больше от него я не слышал грубостей…

Через два года я переехал на новое место жительства. И моим новым соседом по квартире оказался электрик Виктор Ярошевич. Узнав, что я пишу стихи, он как-то спросил меня, знаю ли я такого поэта Ярослава Смелякова?..

– А почему вы вдруг спросили о нём?

– Да я служил с ним в армии в одной части. Потом мы оба попали в плен к финнам. И опять были вместе. Даже одну баланду хлебали из одного котелка.

Я не удержался и спросил:

– Ну и как он там вёл себя?

Ярошевич ответил:

– Независимо!.. Мало того, он постоянно вступался за пленных. А когда в нашем лагере появилась какая-то международная комиссия Красного креста, Ярослав Васильевич устроил им такой разнос! Он протестовал против нечеловеческого содержания военнопленных… У меня от постоянного недоедания началась цинга, выпали все зубы. Смеляков показал комиссии на меня: «Посмотрите, до чего довели человека! У него – ни одного зуба!..»

Меня срочно отправили к какому-то профессору на лечение…

Я спросил у Ярошевича:

– А что же вы не обратитесь к Смелякову сейчас? Неужели вам не хочется встретиться с ним?

– Я, конечно, хотел бы увидеться. Но мне как-то неудобно: кто я такой? Простой электрик. А он – известный и уважаемый поэт.

Смеляков был умным, интересным собеседником, человеком, наделённым подлинным чувством юмора. Он искренне верил в возможность построения коммунизма, в братство народов, был интернационалистом. И это была не поза. Таким он был. И если некоторые его стихи в наше время, как говорится, не в жилу, то всё равно они передавали и передают накал борьбы прошедших и идущих лет. Примером может послужить хотя бы его прекрасное стихотворение «Рязанские Мараты»:

 

Вы нынче спите величаво,

уйдя от санкций и забот,

и гул забвения и славы

над вашим кладбищем плывёт…

 

И ещё хочу подчеркнуть, что у самого Смелякова ни в одном стихотворении нет жалоб на свою судьбу. Он переносил все тяготы с подлинным достоинством…

В начале шестидесятых годов, будучи уже далеко не молодым человеком, Ярослав увлёкся рыбной ловлей. Со всей страстью. Полюбил её беззаветно. Он болезненно переживал свои неудачи на рыбалке и по-детски радовался успехам. Человек острого ума, щедро наделённый чувством юмора, он нередко лишался его на рыбалке.

Весной 1962 года мы ловили рыбу на Плещеевом озере, там, где некогда Пётр I ещё в отрочестве сделал первую попытку создать русский флот.

Мы подъехали к берегу, противоположному древнему городу, поставили моторку у травы и приступили к ловле.

В лодке было пятеро – лодочник, Я. Смеляков, В. Костров, моя жена и я.

У Смелякова что-то не клевало. А моя жена каждую минуту просила меня:

– Надень мне нового червя! Мне противно брать его в руки.

Я надевал. Она забрасывала удочку по-женски неумело, через голову и снова попадала в водоросли.

Я шипел на неё:

– Перебрасывай скорее. Там трава. Оборвёшь крючок.

Она вытягивала удочку, и на её крючке оказывалась рыбка.

Она снова просила:

– Надень червя.

Я опять надевал, она забрасывала в траву и снова вытаскивала рыбёшку.

А у Ярослава по-прежнему не клевало. Он мрачнел, мрачнел, наконец не выдержал – матюгнулся и:

– У какой-то соплюшки-девчонки каждую минуту на крючке рыбка, а у меня, большого советского поэта, – ни одной!..

Действительно, рыба совсем не хотела считаться с тем, кто её ловит…

Моя жена резко отреагировала на грубость Ярослава:

– А если ты ещё раз скажешь так, я как дам тебе ногой, и ты полетишь в воду. И потом руки тебе не подам. И ты не вылезешь…

Больше ничего подобного Ярослав по отношению к ней не допускал. Напротив – через несколько дней, приглашая меня на рыбалку в Тарусу, где он снимал дачу, он добавил:

– И жену свою захвати: она у тебя такая уловистая и с характером…

 

Когда я, переночевав на его даче, проснулся на рассвете и вышел в огород, увидел там Ярослава. Вид у него был праздничный. На нём был новый костюм светло-серого цвета, ослепительно белая рубашка. А он яростно копал землю лопатой, разламывая руками крупные комья земли, собирал червей и складывал их в банку. А вокруг него суетливо бегал его пасынок Алёшка и упрашивал:

– Дядя Яр, возьми меня на рыбалку!.. Дядя Яр, возьми и меня на рыбалку!..

Ярослав разогнулся, воткнул лопату в грядку, крепко выругался, как это он умел хорошо делать, и:

– Как червей копать, в грязи возиться, так дяде Яре. А как рыбу ловить с чистенькими ручками, так тебе!..

Алёшку на рыбалку он так и не взял…

Мы подплыли к противоположному берегу Оки, заросшему кугой, бросили якорь. Рыба клевала из рук вон плохо. За три часа мы с трудом наловили на жиденькую уху. Одну мелочь. И вдруг мой поплавок стал медленно притапливаться. Решив, что это будет крупная рыба, я осторожно подсек и почувствовал на удочке тяжесть добычи.

Но на крючке оказалась не рыба, а толстая веревка. Я стал тянуть её и вытащил плетёную из ивняка огромную вершу.

Видимо, она очень долго лежала на дне – когда мы с трудом вытащили её в лодку, она почти до половины была наполнена жидким илом, а по нему ползал большой чёрный рак и прыгали две крупные плотвицы.

И тут произошло то, чего я никак не ожидал.

Ярослав бросился к верше, нырнул в неё с головой, просунув руки в её горловину.

Дрожащими от волнения пальцами ловил он подпрыгивающих на иле плотвиц. А на его новый светло-серый костюм и ослепительно белую рубашку текла грязь. Рукава пиджака, воротник, спина были уже все вымазаны илом.

– Ярослав, что вы делаете?!

– Подождите! – он вынырнул из верши, отдышался, положил рака и плотву в ведёрко:

– А теперь поплыли домой… Только скажите Тане и Алёшке, что это я сам всё поймал… На удочку!

И он совершенно по-детски заулыбался…

 

Осенью 1972 года я с поэтом Вадимом Кузнецовым приехал к Ярославу на дачу в Переделкино.

Поэт был нездоров, плохо себя чувствовал. И настроение у него было неважное, даже растерянное.

Как раз в это время в Мюнхене проходили Олимпийские игры. И он пожаловался нам:

– Я посмотрел по телевидению открытие игр, радовался дружеской обстановке, которая царила на стадионе, начал писать о сближении народов. И вдруг узнаю о террористическом акте арабов. У меня руки опустились. Теперь я этих стихов не допишу.

Ярослав позвал свою тёщу:

– Послушайте, принесите, пожалуйста, ребятам графинчик водки да бутербродов.

Я пить отказался, а Вадим Кузнецов спросил:

– А вы, Ярослав Васильевич, может быть, тоже выпьете? А то что ж, я буду один-то пить?

Ярослав отказался:

– Знаете, две-три рюмки мне ничего не дадут, а пять-шесть для меня уже много…

Я попросил у Ярослава стихи для альманаха «Поэзия», куда только что поступил на работу. Он, по сути дела, отговорился:

– Я же сказал, что не могу сейчас писать… Ничего нового у меня нет… Впрочем, у вас в издательстве осталось несколько моих стихотворений, которые не вошли в мою последнюю книгу. Помните, Таня попросила их снять… Вот и можете их отыскать и напечатать…

– И стихи о Маяковском тоже можно?

– Печатайте и эти стихи. Я не против, если они у вас сохранились…

Дело в том, что при отправке в набор его последней прижизненной книги Таня Стрешнева, жена Ярослава, попросила снять, вынуть из рукописи, идущей в производство, несколько стихотворений. И в первую очередь стихи о Маяковском «Ты себя под Лениным чистил…»

Это была последняя встреча с поэтом – вскоре я узнал, что он умер в больнице…

Стихи его мы отыскали в редакционном портфеле и опубликовали в № 10 альманаха «Поэзия», вышедшем в свет уже после смерти поэта, в середине 1973 года…

Вот они:

 

Ты себя под Лениным чистил,

душу, память и голосище,

и в поэзии нашей нету

до сих пор человека чище.

 

Ты б гудел, как трёхтрубный крейсер,

в нашем общем многоголосье,

но они тебя доконали,

эти лили и эти оси.

 

Не задрипанный фининспектор,

не враги из чужого стана,

а жужжавшие в самом ухе

проститутки с осиным станом.

 

Эти душечки-хохотушки,

эти кошечки полусвета,

словно вермут ночной, сосали

золотистую кровь поэта.

 

Ты в боях бы её истратил,

а не пролил бы по дешёвке,

чтоб записками торговали

эти траурные торговки.

 

Для того ль ты ходил, как туча,

медногорлый и солнцеликий,

чтобы шли за сажённым гробом

вероники и брехобрики?!

 

Как ты выстрелил прямо в сердце,

как ты слабости их поддался,

тот, которого даже Горький

после смерти твоей боялся?

 

Мы глядим сейчас с уваженьем,

руки выпростав из карманов,

на вершинную эту ссору

двух рассерженных великанов.

 

Ты себя под Лениным чистил,

чтобы плыть в революцию дальше.

Мы простили тебе посмертно

револьверную ноту фальши.

 

После выхода в альманахе «Поэзия» стихотворение это не было ни разу опубликовано ни в одном издании. А с самим этим номером альманаха произошла непонятная история. Он мгновенно исчез с полок книжных магазинов. Поэт и прозаик Виталий Коржиков рассказал мне даже такое:

– Подошёл я несколько дней назад к книжному магазину, который находится поблизости от моего дома. Смотрю, подъезжает к нему легковая машина. Из неё вышли молодые люди. Они по-быстрому забежали в магазин, вынесли из него с десяток пачек каких-то книг. Я услышал их разговор: «Сейчас отъедем за город и сожжём…»

Я зашёл в магазин и поинтересовался у продавца: что это за книги вынесли сейчас эти молодые ребята? А он мне: «Да это последний номер альманаха “Поэзия”».

На этом история с ним не заканчивается.

Вскоре многие члены его редколлегии получили письмо К. Симонова, секретаря правления Союза писателей. В нём утверждалось, что стихи «Ты себя под Лениным чистил…» написаны Ярославом Смеляковым, якобы, в невменяемом состоянии, что он потом был категорически против их публикации, но они были похищены из его рукописи и вопреки его воле напечатаны.

Далее Константин Михайлович в ультимативной форме требовал, чтобы каждый член редколлегии альманаха ответил на два вопроса: был ли он ознакомлен с этими стихами до их публикации и одобряет ли он или осуждает их публикацию?

По форме это уже походило на допрос.

Некоторые члены редколлегии (М. Львов и Р. Казакова) уклонились от ответа, не прислали его Симонову.

Остальные сообщили ему, что до публикации этих стихов не видели, а саму публикацию считают недостойной и осуждают её.

Только Василий Фёдоров прислал ответ, в котором заявил, что он был ознакомлен с этими стихами до их выхода в свет (хотя на самом деле их не видел!), что одобряет эту публикацию. И, кроме того, просит, чтобы после его смерти все его стихи были напечатаны, независимо от воли его наследников, поскольку он сам отвечает за всё, что им написано.

Думается, что Ярослав Смеляков тоже отвечал…

 

Несмотря на многочисленные испытания, на нелёгкую судьбу, поэт сохранил детскую непосредственность, которая распространялась на многое: как я уже писал, на поведение во время рыбалки. На его суждение о месте, которое он занимал в русской поэзии, – тоже.

Некоторое время он считал себя первым поэтом из своих современников. Потом не без огорчения, но очень твёрдо и навсегда признал:

– Нет, всё-таки первый поэт – Александр Твардовский. Я – второй.

Потом он на какое-то мгновенье замялся и добавил:

– Правда, есть ещё Леонид Мартынов. Он мастеровитее меня…

А ещё после паузы добавил решительно:

– Но зато я гражданственней!..

Что же, если говорить серьёзно, это мнение было близко тогда к истинному положению в поэзии…

Ярослав Смеляков был талантливейшим лириком. Начиная со стихов, написанных ещё в двадцатилетнем возрасте, – «Любка», «Я не знаю, много или мало…», «Осень», кончая прекрасными стихами, созданными в зрелые и последние годы, – «Элегическое стихотворение», «Попытка завещания», «Вечернее стихотворение», «Чужих талантов не воруя», он предстаёт перед читателем как один из замечательных лириков двадцатого столетия.

У меня всегда вызывали восхищение эпитеты Смелякова. Они ему удавались, как никому, были на первый взгляд просты и в тоже время точны и неожиданны, непредсказуемы. Уже упомянутая мной «доброта раздражённая» может служить хорошим примером этого. А его строки, посвящённые Антокольскому:

 

Здравствуй, Павел Григорьевич,

древнерусский еврей, –

 

удивляют своей, на первый взгляд, кажущейся несовместимостью слов…

Смеляков обожал Маяковского. Следуя за ним (хотя формально он и не испытывал никакого влияния его), он и сам стремился к тому, чтобы каждое стихотворение содержало в себе так называемое гражданское звучание. И это была не поза, не дань моде, не желание спекульнуть на теме. Но глубокое внутреннее убеждение.

Если говорить о творческом наследии поэта, нужно признать, что некоторые его стихи сугубо гражданского звучания не выдержали испытания временем (впрочем, у Маяковского таковых в десятки раз больше). Но ведь и на этом пути он создал немало шедевров – «История», «Пётр и Алексей», «Меньшиков», «Рязанские Мараты»… Не становился ли он «на горло собственной песне»? Убеждён, что нет!..

В нём самом, как в его стихах «Два певца», посвящённых Есенину и Маяковскому, постоянно боролись два начала – «голос свирели и трубный глас».

И всё-таки он, вероятно, нанёс немалый ущерб своей поэзии тем, что не использовал в полную силу свои великолепные возможности в лирике.

Но и того, что он сделал, достаточно, чтобы ему стоять в первом ряду русских лирических поэтов нашего столетия.

Вот его «Попытка завещания»:

 

Когда умру, мои останки

с печалью, сдержанно, без слёз

похорони на полустанке

под сенью слабою берёз.

 

Мне это так необходимо,

чтоб поздним вечером, тогда,

не останавливаясь, мимо

шли с ровным стуком поезда.

 

Ведь там лежать в земле глубокой

и одиноко, и темно.

Лети, светясь неподалёку,

вагона дальнего окно.

 

Пусть этот отблеск жизни милой,

пускай щемящий проблеск тот

пройдёт, мерцая, над могилой

и где-то дальше пропадёт…

 

Сколько же здесь подлинного чувства, преданности всему земному, благородства!..

Ярослав Смеляков – большой и ещё недооценённый поэт, многострадальный человек, сохранивший свой характер, своё независимое лицо. Одно из его стихотворений начинается такими словами: «Тихо прожил я жизнь человечью…»

Ничего себе – тихо. Спокойно. Благополучно…

 

____

* Серафима Ивановна Фонская – тогда директор Дома творчества в Голицыне.

 

Николай Старшинов

из книги «Лица, лики и личины.

Литературные мемуары»

 

Иллюстрации: 

Фотография Ярослава Смеякова 1948 года;

Притомившись, долго сидел за грубо сколоченным столом…

Последняя фотография Ярослава Васильевича Смелякова,

октябрь 1972-го, фото Льва Сидоровского.