Дорогие мои лабухи!
Люля жила и училась у бабушки в Киеве, где вписана была в еврейскую диаспору, и ей было, что сказать за тогдашний Киев и за ту, раньшую, жизнь.
Люля жила с бабулей на Шулявке, в коммуналке. Одну комнату занимали они с бабулей, а в большой жила украинская семья из пяти человек. Жили дружно. Не в том обычном смысле, что без склок. А в редком каком-то даже по тем времени родственном единении.
А на субботу и воскресенье Люля с бабулей обычно сваливали к своей родне. Самая ближайшая родня жила на Русановке. Люля ездила с бабулей туда с ночёвкой. Иногда зависали на два-три дня.
Дом у тёток был кооперативный. Девятиэтажка. Их подъезд считался еврейским, как, впрочем, и весь дом. На двадцать семь квартир в подъезде было только пять украинских семей. Ненавидели они жидов, искренне и люто, что заставляло гонимый всегда и везде народ сплотиться и дружить семьями. Они и дружили.
Тесная дружба была с семейством Меерзонов. Устраивали музыкальные вечера, справляли праздники. Всё чинно-благородно. Когда Люле было лет двенадцать, она впервые столкнулась с мужским неуправляемым напором. Напор случился в лице Мишки, интеллигентного пухленького сына Меерзонов. Мальчик, можно сказать, херувим, бросался коршуном на свою жертву (на Люлю, то есть) во всех тёмных углах квартиры. Поджидал в подъезде, нашёптывал сальности. Естественно, получал по морде, но не сдавался. Когда измученная Люля подсветила ему под глаз внушительный фонарик, было решено оградить её от общения с приличными детьми. Тётка кричала на бабушку:
– А шо ты хочешь, Хана? Она же наполовину гойка! Тебя ждёт позор и бесчестье! Отдай её обратно её мамочке-шлюхе! Ты поимеешь через эту курносую шиксу много неприятностей!
Бабушка плакала, но отдавать Люлю маме отказывалась.
Всё это Люля слышала собственными ушами, когда сидела за фортепьяно с двоюродной сестрой Идой и якобы раскладывала ноты. Они раскладывали ноты и слушали всё, что обсуждалось на кухне, включая то, что им слушать было не положено и о чём они знать не должны были. Но наивные тётки были уверены, что если девочки их не видят, то, естественно, и не слышат. Но девочки слышали, мотали на ус и умнели… умнели… умнели.
Вторая, вхожая в элитную гостиную тёток семья – Эпштейн: Тамара с сыном Мариком. Про отца умалчивали. Тамара была женщиной колоритной, очень крупной и громкой. Она не совсем дотягивала до общества профессора – мужа тётки. Но тем не менее, Тамару принимали, но приходила она чаще всего без Марика. Марик заканчивал консерваторию и имел себе на уме совершенно другие интересы. На Люльку внимания не обращал.
Люлю это не расстраивало. Даже в юном возрасте она понимала, что и не расстроит. Он был мелкий, рыжий и некрасивый. Правда, девчонок к нему тянуло. А уж он-то как к ним тянулся – ни в сказке сказать, ни пером описать. Люлька долго не могла понять истоков женского интереса к нему. Поняла, когда повзрослела и для неё понятие «отрицательное обаяние» перестало быть тайной за семью печатями.
А пока Люля прыгала в классики, бегала в казаки-разбойники, играла в лапту. Жила полной жизнью. На Марика обращать стала внимание где-то лет в тринадцать, когда уже понимала, что сама она одета более чем скромно. То, во что был одет этот Марик сволочной, её выбивало из колеи. А когда он вёл к себе в гости какую-нибудь девицу, Люлю обдавало жаром обиды и зависти! На них были такие шмотки! Такие шмотки! Про то, что Марик ещё и фарцевал, Люля узнала гораздо позже. Пока она знала только, что Марик недавно вылетел из оркестра украинского радио и телевидения. С треском!
Там у них такая заваруха произошла! Слышала это Люля за фортепьяной сидевши. Оркестр осуществлял музыкальное сопровождение к песням, исполняемым Юлией Тищенко, женой самого Тищенко, который «Толопунька». Да! Да! Тот Тищенко и Бермин. Они же: знаменитая на всю СССРу парочка юмористов.
Жена Толопуньки была красива, ладно сложена, одета как королева. Ни на одной репетиции в одном и том же наряде её никто не видел. Но голос имела простой общежитовский. И никаких тебе обертонов, оттенков. Но самая трагедия была в том, что слуха у неё не было вааще!
Оркестр просто стонал. У них раскалывались головы и болели уши. Слон – друг и собутыльник Марика после каждой репетиции грозился певицу задушить. Грозя, пугался сам, глядя на свои огромные лапы. Это были лапы гориллы, а не человека. Но Слон был скрипачом. Да! Да! Прекрасным скрипачом.
Марик сидел на ударных. И в одну из репетиций, глянув на красного, потного и почти впадающего в инсульт Слона, сказал Юле слова. Этих слов говорить не надо было, и шлюхой называть тоже не надо было, а сломать пополам барабанные палочки и посылать всех на три буквы – это уже полный и безоговорочный закат карьеры. Но проделав всё это, Марк ушёл прямо с генеральной репетиции и за ним вослед, конечно, понёсся одуревший от такого лёгкого и лаконичного освобождения Слон.
Сейчас Марик играл в одном из лучших ресторанов Киева. С ним, конечно играл Слон, и сманенный Сашка-саксофонист. Жизнь они вели недопустимо роскошную и говорили об этом тётки обычно только шёпотом. Типа: «Бедная Тамара! Такой позор на её голову! Кто бы мог подумать: еврейский мальчик? Лабух! Ой! Вэй!»
*
Очередное гостевание на Русановке связано было с празднованием Люлиного пятнадцатилетия. Отпраздновали, переночевали, а днём она играла в классики сама с собой. Прыгала с биточкой. Было жарко. Июль. Все на пляже. Люлю на пляж бабушка не пускала даже с верными людьми. Решила, что Люлечка обязательно утонет.
И вот прыгает эта фря в сарафанчике детском, с ней прыгает всё то, что обещало стать красивой женской грудью, а тут идёт Марик. Солнышко печёт, малая придурковатая в классики прыгает, сиськи из сарафана вываливаются. А дома никого. Вина полный бар. Позвать что ли?
И он, значит, полным курсом к ней. Та обмерла, стоит на одной ножке. Забыла опустить. На нём джинсы белые, аж глазам больно! Рубаха в пальмах и запах от него исходит изумительный!
– Ну чо, малая! С днюхой тебя? Уже пятнадцать? Старуха совсем. Ногу-то опусти. Я уже всё, что надо видел. Пошли ко мне. Я тебя угощать буду.
– Так меня ж баушка не пустит!
– Ну ты даёшь, малая: «Баушка не пустит!». А кто ж ей докладывать-то будет, баушке? План такой: я плавно удаляюсь в сторону моря. Ты ещё маленько попрыгай, потом нырнёшь в подъезд и шпиль ко мне на пятый. Всё. Пошёл. Жду.
Люля и обомлела. Размякла. Поскакала. На тёткин второй этаж глазом косила, косила и нырк! И она уже в лифте, уже у двери и звонит в квартиру Эпштейнов. А сердечко бьётся и в голове: «Что я делаю? На фига мне тот Марик?» На той же неделе Тамарка приходила и плакала, что у него девка новая путёвая. Ноги от ушей, покорная – лепи, что хочешь, а он пренебрегает и от этой, красивой, к шлюхам таскается. А ещё что-то про фарцовку и доллары…
Марик дверь открывает на раз. Люля видит, что он Мефистофель. Чистый Мефистофель! Ей уже бежать охота, она уже в мыслях обесчещена, бабушкина седая голова опозорена, и бредёт она по направлению «Ад», и другого пути ей в жизни нет. Надругался над ней этот гад ползучий, Марик, чтоб его….
– Ну и чо ты замерла? Не ссы, заходь! Я не голодный. Не трону. Хотя уже пора тебя, малая, в дело пускать.
После этих слов бежать бы надо без оглядки, но вот тут-то и сказалась эта гойка (чтоб её!) в Люле.
– И ничего я не испугалась. Много про себя понимаешь, Марик!
– Проходи в комнату. Сейчас будем день рождения справлять.
И пошла та, как на эшафот. Комната просторная, уютная. Все принципы куртуазии были соблюдены: гитара, конфеты «ассорти», вино, покорный взгляд и влажный рот. Села в кресло. Конфетку за щеку затолкала и вроде, как отпустило.
– Малая, я только матерюсь сильно. Так-то стараюсь держать на контроле, а если бухну̀ – просто удержу нет. Не воспринимай. Ладно?
– Та я весь-перевесь матерный язык знаю. У меня сосед, как выпьет, так только на нём и разговаривает.
Марик с одобрением, даже можно сказать уважительно на Люлю глянул и наполнил бокалы. Вино Люля пробовала до этого один раз в жизни. С подружкой на Крещатике, катаясь в лифте четырнадцатиэтажного дома. Прогуливали в первый раз в жизни школу. А под это дело с денег на булочки накопили на бутылку бормотухи красной. Купила им это пойло (а на большее у них и не было!) взрослая соседка Натка. А рюмочку они спёрли из буфета подружкиной мамы. Одну на двоих. Опыт был не очень. Тошнило и очень хотелось домой, к бабушке.
Марик лаконично спросил:
– Жрать будешь?
Люля так же лаконично ответила:
– Буду.
И понеслась гулянка! В процессе гулянки выяснилось, что у Люли просто необыкновенное чувство ритма. Люля била вилочкой по тарелочкам. И по бокальчику, создавая видимость присутствия ударных инструментов за их дружественным столом. То есть, выпивали и закусывали весело. Под гитару и ударные.
Дальше – больше. «А напой-ка мне, голубушка!» И голубушка хоть вино не трескала стакана̀ми, как Марик, а только губы в бокале мочила и лопала, всё же запела.
О! Как они неисповедимы, эти пути Господни!
– Писец! Это полный безоговорочный писец!!! А напеть из оперетты что-нибудь можешь?
– Могу! Я и оперу могу! – Сыто икнула Люля.
И понеслось: «Сильва», «Марица», «Мистер Икс»! И как венец всему – ария Аиды из одноимённой оперы Верди. Марик бледнел лицом и становился похожим на старателя, напавшего на золотую жилу.
– Всё! К херам всех этих шлюх! Будешь с нами лабать в ресторане.
– Та ты шо, сдурел, Марик? Меня бабуля не пустит! Она меня убьёт на месте! И что такое «лабать»? Лабать я никого не буду.
– Ой, вэй! Да ты совсем безграмотная, фейгеле моя! Лабать – это играть и петь в ресторане. За деньги. И люди, которые этим занимаются, называются лабухами! Бабулю я беру на себя! Лучший ресторан города. Денег будешь напевать тыщи! Тыщи! Ты посмотри во что ты одета? Стыд и срам! Ходишь, как шлейперка! Трындец полный. С такой рожей изумительной и фигуркой! А ножки! – Марик протянул опытную музыкальную лапу к Люлиной девственной груди.
– Марик! Лапы убери! В морду дам!
– Та сто лет ты мне не снилась! Готеню! Какая девочка! Какая девочка! Всё! Решено!
– Марик! Мне домой пора. Там уже полный шухер!
– Не-не-не! Какое домой? Посмотри во что ты одета! Сейчас будем переодеваться!
– Совсем ты что ли, Марик, пьяный? Ну как это я явлюсь пред светлые очи своей родни? Ушла из дома в сарафане и шлёпках, а вернулась прынцессой.
– Логично! Но шлёпки твои я тебе обуть больше не позволю. Это не шлёпки даже. Это опорки какие-то! Короче, есть у меня одни эспадрильи. Размер тридцать пять. Никому не идут. Кругом одни коровы.
– Во-первых: у меня тридцать четыре, а во-вторых: меня бабуля этими эспадрильями по щекам нахлещет. И что такое «эспадрильи»?
– Целина, блин! Непаханая целина! Это такие лёгкие летние туфельки матерчатые. Щас!
Марик юркнул в смежную комнату, выскочил с красивой большой коробкой. Буквально сдёрнул с неё крышку, и стало больно и радостно глазам. Нежно-голубые волшебные туфельки из полотна, на беленькой танкетке и шутейной шнуровке. Люля даже и не знала, что такие вещи в природе существуют. Соблазн был велик. Но Люля взяла себя в руки и заладила:
– Нет! Нет и нет! Не могу я ввалиться в дом с этим. Меня и так уже обыскались. Побегу я, Марик!
– Никуда ты не побежишь. Вот телефон. Звони, как будто из автомата на улице. Кричи, мол, у подружки. Встретила случайно, поехала смотреть туфельки на лето. Очень красивые и не дорогие. Деньги можно потом. Сейчас привезу.
И позвонила-таки Люля. Много про себя наслушалась. И про «вся в мамашу свою непутёвую. Скорая с сиреной к бабушке едет, а милиция Киева её ищет уже. И найдёт мерзавку! Обязательно найдёт!». Но эспадрильи сделали своё дело. Люля проявила твёрдость, и получила разрешение привезти эту «дрилью».
– Так я аж на «Нивках»! Через час буду! – И Люлька бухнула трубку на рычаг!
Началась примерка обувки. Люля всунула в атласное нутро туфельки свою ножку и поняла, что такое счастье!
– Скока стоит-то щастя это? – с достоинством спросила Люля.
– Какое стоит? С ума сошла? Ты – сама золото! Мне с тобой вовек не рассчитаться, если ты у нас петь будешь!
– Без денег не возьму! Я тебе не проститутка какая-нибудь!
– Малая! Ну какая проститутка? И слова-то такие говоришь. Кто тебя таким словам научил?
– Баушка. Я про них всё знаю. Они за деньги всяко-разно… Да и читала я.
– Шо читала? Иде?
– Мопассана читала, Золя, Флобера. – Люля загибала свои музыкальные пальчики.
– Это тебе в вашей пионэрской библиотеке такие книги предлагают?
– Не, я у дядьки в шкафу беру.
– Воруешь значит?
– Я потом обратно ставлю.
– А Карла Маркса ты не пробовала прочесть? Там у него прекрасный роман есть. «Капитал» называется.
– Пробовала. Не интересно.
– Малая! Ты внушаешь мне симпатию плюс большие надежды. А баушка… баушка… Короче, будешь работать, рассчитаемся. Бабке своей развратной скажи, что должна подруге три рубля, чтобы отстала. И хватит. Давай, сбрызнем обновку, чтобы носилась.
Сели, сбрызнули эспадрильи, но Марик уже затухал. Шла третья бутылка вина. Становилось неинтересно. Марика прошибла слеза. Он запросил еврейскую песню про маму. Люля спела. Потом пошла «Тумбалалайка». Два раза̀!
Потом танцевали, но Марик сильно падал на Люлю. Люля визжала, боялась, что они мебель антикварную разобьют. А Марик всё сбрызгивал и сбрызгивал.
Марик уже рыдал. А Люля взяла коробочку, обулась в шлёпки и тихонечко спустилась на свой второй этаж.
Дверь открыла тётка, которая старшая. Мамашка профессорской жены. Смотрела на Люлю откровенно враждебно с приговором по судьбе в глазах. Быстро слетелась в махонькую кухню вся мешпуха, и началось. Там было всё: и грядущие кары за самовольное отлучение со двора, и оторопь от эспадрильев, которых даже обеспеченные дети тётки в глаза не видывали. Бабушка злилась и радовалась одновременно. Весь этот переполох, как приговор, саркастически наблюдал недоброжелательный умный взгляд ушлой старшей тётки.
К вечеру всё улеглось. Бабушка отдала Люле разглаженный трояк и велела завтра же отвезти на «Нивки» Ирке. В долгу бабушка быть не любила. Трояк жёг руки, ночью трёшка толкала Люлю на безумные завтрашние траты. Процесс разврата личности начался…
Две недели прошли спокойно. На дворе каникулы, Люля с бабулей на «Шулявке», а три рубля зарыты в книги. Один раз были на «Русановке», но никакой Марик с предложениями ресторанной работы к ним не подкатывал. Сердечко успокоилось. Видать, спьяну это он брякнул. А сейчас и сам не рад.
Люля ходила по району в прекрасных голубых эспадрильях и в новом сарафане небесного цвета. Покрой – солнце-клёш, и прекрасней её не было девочки на свете. Хотя небесный сарафан к обувке пробил ещё одну брешь в бюджете их маленькой семьи. На душе покой. Но относительный. В душе нарастало желание петь на публику и крутиться в сферах. И чтобы Марик умолял, а она снизошла.
*
Вскоре позвонила тётка и приказала в субботу обязательно быть к обеду. Есть серьёзный разговор.
Прибыли они к обеду, но пищу принимали не в гостиной, а в кухне, как приживалки. Бабушка ела с видом попранной добродетели. Люля ела и понимала, что неспроста их усадили в кухне. Там в комнатах, в кабинете дядьки что-то происходило. Какой-то тяжёлый разговор. Идеальный слух улавливал тембр и интонации. Дядька гремел, как сам громовержец, ему робко подпискивал интеллигентный голос воспитанного еврейского юноши. И в том, что воспитанный еврейский юноша – это Марик, к середине этого унизительно и своеобразного обеда, Люля уже не сомневалась.
Около часа тянулась эта пытка. Потом в дверь кухни вплыл айсбергом дядька. Профессорская рожа красная и волосы дыбом. Жив ли Марик? Оказалось, что жив. Просквозил мимо кухни, но успел состроить Люле такую рожицу, что она поняла: к позорному столбу её приковывать на сей раз не будут.
Стол накрывали по новой. Но уже в большой комнате. Люля за этот взрослый стол с лёгкими закусками и вином была приглашена. Дядька объявил, что она будет петь на летних каникулах в ресторане у Марика. А дальше посмотрим. Ребёнок талантлив. Пусть развивается. Уезжать на спевки будут с Мариком, с Мариком и приезжать. Ночевать будет на «Русановке», у них в большой комнате.
Бабушка схватилась за сердце. Но дядя прогремел, что Марик, конечно шлемазл, но человек он порядочный и девочку нашу будет беречь, как зеницу ока. Дядя имеет веские аргументы, чтобы в Марике не сомневаться. Так, что пусть стрекоза наша лето красное пропоёт, а там посмотрим.
Женская половина молчала в ступоре. Люля ликовала.
Первый же день в ресторане навсегда остался самым радостным и победоносным в Люлиной короткой карьере певицы. Ах, какой был успех! Какая разливалась по телу волшебная радость, когда её одаривали громкими хмельными аплодисментами. Вечер пронёсся праздничным фейерверком и остался в сердце на всю жизнь. Люлю полюбили все и сразу. А Слон, который Сашка Кутько, влюбился и погиб на всю жизнь.
Когда вечером Марик сунул в её потную ладошку пятьдесят рублей, Люля потеряла дар речи: две фиолетово-сиреневые бумажки. До этого такие купюры она видела только в чужих руках.
– Марик! Ты что? С ума сошёл?
– Понимаю, малая. Сегодня день не очень. Вот в пятницу и в субботу будет настоящий урожай. Блин! Связался я с тобой! И не посидеть часик с друзьями в своём же кабаке после трудов тяжких. Нет, извольте королевишну домой везти. Короче, поехали. Деньги бабке отдай. Родне ни слова. Поняла? И бабку предупреди! А в тебя Слон влюбился по самое «не балуйсь». Парень хороший. С перспективой.
– Но Марик! За что мне такие сумасшедшие деньги? Я же каждый день пою: и на кухне и в комнате…
– Цены себе не знаешь, малая. Не войдёшь в уважение к своему таланту – пропадёшь ни за грош. Да! И на Слона обрати внимание.
– Да пошёл ты со своим Слоном! Знаю я вас, развратников. И не говори! И слушать не стану!
– Баушка накрутила? Ну ладно Жизнь покажет!
*
И жизнь показала. Пропела Люля в ресторане пять долгих лет. Было всё. Безумная любовь со Слоном, который Сашка Кутько. Необыкновенные наряды. Окончательное расставание с нищетой. Айсберги сплетен. Верные друзья. Развесёлые посиделки. И ни одного! Ни одного предательства.
Как они любили друг друга все! Это была семья. Состав подвергался некоторым изменениям. Редко, но уходили ребята, Поступали в консерватории, пробивались на большую сцену. Кто-то просто уходил в семью или пьянку. Но приходили другие и вливались в этот волшебный ручеёк жизни.
Люля вышла замуж, родила мальчишку, но частенько уже, не работая официально в этом ресторане, приезжала под конец программы. Пела несколько песен и оставалась только для того, чтобы посидеть за сдвинутыми после закрытия заведения столами. Прикоснуться сердцами, поговорить за жизнь.
Потом Люля с мужем переехали совсем в другую страну, из которой им грозили, что в СССРе они уже никогда не покажутся. Пройден был трудный жизненный путь. И через пятнадцать лет Люля приехала в Киев в гости к друзьям. Родни почти не осталось. Кто почил в бозе, а кто тоже жил за другими морями. Уехал и Марик. Вот это был удар!
Почти без надежды Люля набрала номер телефона Сашки-Слона. И чудо случилось. Трубку взял Слон! Сразу узнал Люлин голос!
– Где ты? Люлёк? Любимый! На Гидропарке? Я буду через пятнадцать минут. Стой у нашего колеса!
И Слон приехал. Он играл в том же ресторане, но выглядел ресторан по-другому. Публика была другая. А котлеты по-киевски те же. Песни те же. И друзья слетелись всё те же – кто остался в Киеве. Приехали все. Даже если они уже давно ушли на другие хлеба.
И Люля пела, а потом за закрытыми дверями столичного ресторана и за сдвинутыми столами они просидели до первых петухов. Ребята бренчали на гитаре. Люля плакала на груди любимого по сей день Слона. Плакал Слон, проживший бобылём всю жизнь, и с уходом Люли потерявший умение любить.
Их расставание было трагичным. Мать Саши не приняла невестку. Сидя на лавочке у подъезда дома, иначе как «жидовка» её не обозначала. Саша делал маме замечания, но мама горела пламенем ненависти, а Саша метался между двух огней. И Люля собрала свои вещички и ушла. Молча и навсегда. Работать вместе было сложно. Саша зверел от ревности и требовал возврата былого. Потом пошла неприкрытая агрессия. Марик пытался набить морду Слону. Драка окончилась смешно. Слон держал в воздухе дрыгающего ногами Марика и раскачивал его как маятник. Конец раскачки был печален. Марик сломал при приземлении два ребра.
Люля вышла замуж за стопроцентного еврея. Там тоже был не сахар. Свекровь её на лавочке у дома не сидела. Она надевала шляпку с вуалеткой и шла гулять с приятельницами в парк Шевченко. Там она вела беседу, в которой Люлю хвалила, сожалея и скорбя только об одном: «Гойка»!
Умный молодой Люлин муж пригласил маму в ресторан. После ресторана свекровь не только простила Люле её национальную неполноценность, но и полюбила всей душой. А потом они всей семьёй уехали за лучшей долей. А сейчас Люля плакала на Сашкиной груди. Плакал Саша. Они оба плакали.
И очень много смеялись. Вот сейчас, здесь за этими сдвинутыми столами оживала лучшая часть их души, их жизни. Самый юный из всего состава музыкантов ресторана – Юрка, подсел к Люле, настроил гитару, и разлилось по залу:
– Дорогие мои лабухи!
Дайте я вас сейчас расцелую.
Молодые мои лабухи!
Мы ещё, мы ещё повоюем!
13.04.2020.
Волшебный аромат детства
Очень не люблю болеть. Но иногда случается. И вот ночью сегодня как-то скрутило меня: и бок, и спина, а потом боль уже совсем совесть потеряла и перешла с левой стороны на правую и стала наглым своим кулаком поддавать под лопатку. Стало страшно. Я приготовилась или вызывать карету амбуланса, или умирать. Но карета увезёт и, вполне возможно, что домчит до морга скорее, чем предначертано судьбой.
Приготовилась покорно ждать конца. Я не очень боюсь самой боли, но, наверное, как у многих людей, я боюсь её разрастания. И мысли наплывают… Сначала я придумала, в чём уходить в последний грустный путь. Достала чистый лист бумаги и стала составлять доку̀мент, в котором отражены должны были быть мои последние распоряжения.
Код банковской карточки, реквизиты по которым можно войти в мой личный банк с компа, ну и там по мелочи для племянников и друзей. На долгую память. Вся одежда (вся!) любимой племяннице. Золото – внучке. Личный дневник, который я веду с тринадцати лет по сю пору, серебряную цепочку с подковкой на счастье, перешедшую ко мне от моей необыкновенной прабабушки, я завещала моей названой сестрице, с которой мы не виделись в этой жизни воочию ни разу, но она прописалась в моей душе навсегда, любимой подруге Риточке из далёкого Бостона. Она не заложит в ломбард цепочку и не разболтает мои и чужие секреты. Ритёныш – кремень, несмотря что добрая и быстрая на смех. На злато и на прочие блага она бы не польстилась. Ей подавай вещи с историей. Та ещё цаца! Ну а всё, что нажито непосильным трудом, сыну с семьёй и, конечно, квартира. Квартира пойдёт сомнительным подарком. Она у меня с обременением. Там муж мой медленно умирает (дай Бог ему здоровья!) уже лет двадцать. Напоследок составила список приглашённых скорбящих и провожающих меня в последний путь гостей. Их оказалось не тысячи…
Лежу. Жду. Эту, в белом. Потом вспоминаю про болеутоляющие таблетки мужа. С кряхтением встаю и, шаркая тапками, волокусь в кухню. Время полпятого утра. Выпиваю таблетку и иду взад, на «смертный одр». Лежу… Смотрю в прозрачное окошко и думаю: «Как хорошо, что я успела вымыть лоджию и все окна. Как здорово, что именно сегодня, то есть, вчера я разобрала шкафы. Людя̀м не стыдно будет в глаза смотреть. Оттудова, есессенно! И засыпаю…»
Проснулась поздно. Хлещет дождь. Тоска. Но приказано жить. Боль ушла, не прощаясь (тьфу-тьфу). Позавтракала, и пошло: душ, показания водомеров, упаковка всех сортов мусора и поход в магазин. Поскакала уже почти.
На обратном моём пути образовалась сирень. Белая, душистая. Наломала. Дома разгрузилась, сирень в вазу поставила. И прилегла ненадолго. Впереди ещё длинный день и вечер. И мясо на сковороду просится, и муж на черешню плотоядно смотрит. Короче, дел масса. «Только не засыпать!», – скомандовала я себе и сладко уснула.
…Иде это я? Чистые полы, окна, как без стёкол, запах сирени. Это что-то из детства. До семи лет я жила с родителями и двумя братьями в Таллине, в Кивимяэ. У нас был, как тогда говорили, «кетчевский домик» в две комнаты. Но это вам не двухкомнатная квартира-распашонка. Это был ДОМ!
И дом начинался с калитки. Ты открываешь калитку и входишь в свои владения. Вот крыльцо. Там каждое утро «рано-прирано» молочница Мильви оставляет нам бидон молока, зернистого творога банку и жёлтый брусок масла. У крыльца первый коврик. В мозгах, как код: «Вытирай ноги, мала̀я!», – взбираешься на крыльцо в четыре ступеньки. Коврик: «Вытирай ноги, мала̀я!». С неимоверным усилием открываешь двери в сени. Там третий коврик: «Вытирай ноги, малая!». А сени-то! Сени! Просторные! Справа много-много полочек с соленьями и вареньями, на нижней полочке место для денег, которые предназначены молочнице. Сени на ключ мама не закрывает, и Мильви забирает их в карман брезенчатого фартучка.
По левой стороне сеней удочки, лукошки для грибов. Лукошек много-много, и маленькое, моё лукошко там. А рядом с грибниками-лукошками притулилась лесенка. Она ведёт на чердак. На огромный чердак. Там летом живут мальчишки. Меня туда долго не пускали. Сами, собаки такие, забирались, и лестницу с собой забирали. Крышка в полу на чердаке, как в подвале (подвал у нас тоже был, поэтому про эту наглую крышку я всё знала). Если спустишься туда, зазеваешься, кто угодно крышку захлопнет, задвижкой звякнет и сиди так, как узник замка Иф. Мама очень опасалось этой крышки. Я совсем мелкая была. Захлопнуть можно и до ужина не вспомнить. А там ребёнок! А вот за чердачной-то не особо следили. Сам залез, сам закрыл. Потом сам открыл. И всех делов. Опять же лестницу убирали только из-за меня. Повадилась я…
Но я всё-же там побывала. Побывала и заболела этой чрезмерностью жилплощади и всеми этими дарцами, шашками, шахматами, книгами, картами. Да чего там только не было. Но не пускают и не пускают.
Заходим из сеней в дом. Там коврик контрольный: «Вытирай ноги, мала̀я!» И не дай Бог на этот контрольный коврик грязи принести. Мама у нас весёлая, красивая и добрая. Но на расправу скорая. Причём, имеет тенденцию хлестать по щекам, если не в запарке. А если в запарке и у неё тряпка в руках, то можно и по наглой морде тряпкой огрести. Мы её опасались. Папе не жаловались. Он сам её опасался. Да и за ябедничество можно было дорого поплатиться. Тут даже наш мудрый и мягкий папа не стал бы вмешиваться.
Ну вот проходишь все кордоны и входишь в огромный простор коридора. Он как холл. Но мы слова этого не знали. Все знали слово «коридор», а я знала слово: «калидор». Там стоят кресла, мамино трюмо с бра над головой и комод.
Налево – комната мальчишек, которая считалась маленькой. Но там метров пятнадцать точно было! Я пока тоже там проживала. Но мама обещала, что скоро мы переедем в другой дом, и у меня будет своя комната. Напротив дверей – кухня. Тоже большая. А там всё: и газ, и плита. Возле неё баллон притулился красный-красный. И шкафчики, буфетики, стол большой, длинный, прямо у окошка. Да, справа, напротив мальчишек ванная комната. Там стоит бойлер. Он топится дровами. Здесь мы купаемся. Писаем и всяко-разно тоже там. В углу стоит унитаз. За этот совмещённый санузел мама папе часто выговаривает. Тоже, артистка! Он, что ли, строил? Он проектировал?
Проходишь коридор и, как венец всему прекрасному – комната, обставленная невиданной мебелью из красного дерева, которая называется «мамина комната». Она в два больших окна. Вся, как фонарик, светится и кидает на обои и мебель причудливые тени. Тени эти рисует сирень, которой у мамы в саду видимо-невидимо. И вот этот запах выпечки (мама пекла чуть не каждый день), запах сирени, сдобы, вымытых полов создаёт симфонию счастья такого полного и щемящего, что просто хочется плакать.
Ещё у мамы четыре грядки с клубникой. За всякие там крыжовники и смородины я даже и говорить не стану. И мама каждое утро выходит в сад, нежно отдвигает листики, усики и набирает таз клубники. Моет её и ставит на кухне в эмалированной миске. И ешь-не хочу! Потом опять идёт и набирает, но эта миска стоит на полке в сенях. Это клубника для мусса. Мусс будет позже. Когда придёт папа…
Иде это я? Неужели уснула? Запах сирени и чистых полов, колыхание лёгкой занавески. Такой родной, знакомый с детства запах. Чего-то не хватает. Пошла жарить мясо! И всё у нас будет хорошо. Хорошо, как в детстве. Милая Ритуля! Я, пожалуй, завещание отложу в укромное место. До лучших, тьфу, до худших времён. Ты не против?
© Софья Никитина, 2020.
© 45-я параллель, 2021.