Алфавит
…И алфавит не врёт, предельно точен,
он, как кинжал охотничий, заточен,
как автомат Калашникова, спор.
Пробьёт любую прочную преграду,
вонзит клинок на всю длину, по гарду,
не сомневаясь, выстрелит в упор.
И ты лежишь, бессилен и повержен,
как Жан Вальжан, отвергнут и отвержен,
смертельно ранен или жив едва,
и кровь течёт или слегка сочится,
ключом стальным стучит твоя ключица,
и губы шепчут странные слова…
И он не врёт, и ты не врёшь, конечно,
и сходишь без печали на конечной,
рубахой зацепившись за края.
Иной пассаж, иные пассажиры,
которым, что и прежним, не до жиру,
продолжат свой маршрут до пункта «Я».
Мешковина и кружева
Одеваю голые слова,
чтобы не стыдились и не мёрзли,
в мешковину или в кружева,
в саржу или в мех с коротким ворсом.
Вот они толпятся у ворот,
вот они галдят над самым ухом,
вот они стоят, разинув рот,
что твои проказливые духи.
Обшиваю их который год,
а поток нисколько не редеет.
Ведь, когда портной в тиши уснёт,
кто им в целом свете порадеет?
Выпускаю в жизнь их. Ну так что ж –
полнится земля стихом и слухом…
Пусть их окропит хрустальный дождь,
пусть им одуванчик будет пухом.
Страшилки нашего детства
Из детства, протёкшего бурно,
из необоримой весны,
где музыка вместо сумбура
баюкала вещие сны,
мы выйдем и сядем на сцене
дощатого зала ДК
и вместе по праву оценим
слепой холодок у виска.
Сестрица, быличкой ответь мне
на сказку о городе злом,
о старой морщинистой ведьме,
о веке, идущем на слом.
Пусть лопнет стоваттная лампа
и сердце рванёт за Можай,
и страхи привстанут на лапы,
а ты их, смеясь, провожай –
нелепые детские страхи,
где черти вершат хоровод,
где псы, мертвецы и монахи
скулят у закрытых ворот;
наивные наши страшилки,
где сохнут следы на песке,
где бьётся горячая жилка
у детства на левом виске.
Следы на воде
Вчера и сегодня текла река,
налево текла и текла направо.
Он шёл по воде, и была легка
неслышная поступь без блеска славы.
Он шёл по затонам, по берегам,
высушивал слёзы плакучим ивам,
в сухие кротовины проникал,
следил в разнотравье ужей извивы.
Он долго беседовал с пауком,
беря в понятые пичугу в ветках,
поскольку владеет их языком
с тех пор – гефсиманских, генисаретских.
Потом с рыбарями хлебал уху,
дав им причаститься вином и хлебом.
Беседы и мысли как на духу
качались и плыли в немое небо.
И там, где ложилась его стопа,
как отблеск огня на льняную скатерть,
по глади речной пролилась тропа,
заметная утром и на закате.
Белка под куполом
Под пологом леса – под куполом цирка –
хвостатой плясунье резвиться и цвиркать
в мохнатой шапчонке, в трико из атласа,
являя округе причуды баланса.
По тоненьким прутьям, по розовым веткам –
навстречу ветрам и весеннему свету,
туда, где простор захлебнулся озоном,
туда, где скакать никакого резона,
где солнце бликует на лиственной глади
не выгоды для, а веселия ради,
чтоб, стоя в овраге, раздвинув орешник,
дивился на чудо и я, многогрешный.
Землеройка
Маленькое сердце землеройки
совершает тысячу ударов
за одну недолгую минуту,
а случись опасность – даже боле.
Ей дано жить быстро и сторожко,
обладать проклятьем или даром,
серой шкуркой, острым зубом, ловкой лапкой,
белой болью мыкать долю в чистом поле.
В поле и в урочище дремучем
то нору вынюхивают лисы,
то сова пикирует, крылами
застя свет неверный ртутный лунный.
Время ходит по скрипучей сцене
и проходит молча за кулисы,
время жизни переменчивой и краткой,
время жизни от июня до июня.
Злые озабоченные люди
делают дела и строят вещи,
хуже хищных сов и лис коварных
запускают во поле машины.
Маленькое сердце бьётся, бьётся –
это мироздание трепещет
на конце пера и в чашечке цветочной,
на убогом тонком хвостике зверином.
14 октября 1958 года
Николай Алексеич умылся, побрился,
выпил чаю с женой, проскользнул в кабинет,
в старом книжном шкафу с четверть часа порылся
в тщетном поиске света, которого нет.
И застыл за столом оплывающей глыбой,
и газетой вчерашней в тиши прошуршал,
и поплыли глаза, словно снулые рыбы,
и за ними в бочаг соскользнула душа.
У него за плечами такие печали,
и тайга, и пурга, и указов язык,
две высоких любви его жизнь увенчали,
можжевеловый куст в его сердце проник.
Листопад над Москвой. Злое время разлада
по столам и полам разметало листы…
Он уже привставал, спотыкался и падал
с олимпийской надмирной своей высоты.
И внезапно прильнуло к окну мирозданье,
и рассеялся мрак, что стоял над душой.
Он успел прошептать: «Я теряю сознанье»,
и в природу, как в пруд, содрогаясь, вошёл.
Представьте себе
Кузнечик – дурень!
Николай Заболоцкий
Кузнечик во чреве лягушки кричит о свободе,
и крик отзывается гулким размеренным эхом,
но, видимо, смолкнет, стушуется где-то к субботе
и вывернет душу наружу угодливым смехом.
И кто он? Герой и сакральная жертва режима?
Слепой соглашатель, простой мещанин во дворянстве?
Он был заведён до предела – ослабла пружина,
в его окоёме отныне царит окаянство.
И было б за что! Он курил только лёгкую травку,
дружил бескорыстно с любой мелюзгой насекомой,
имел от врачей горбольницы надёжную справку –
и надо же! Выбран жестокой фортуной секомым.
«За что, – говорите вы хором и я повторяю, –
лишили нас лучшего друга и верного брата?»
Вопрос я наивно инстанции высшей вверяю –
она же привычно меня посылает обратно.
Иных уж нет
Иных уж нет, а прочих залечили.
Один, параличом страдая в Чили,
покончил счёты с жизнью, как учили
и Маяковский, и Хемингуэй.
Второй скитался по столичным храмам
и сам себе в итоге вырыл яму,
он, как Сократ Афинский, выпил яду,
что в чашу подливал зелёный змей.
Иных уж нет, а прочие – в полоску,
кто жизнь прожил без блеска и без лоска,
вселенную копировал на плоскость
и грыз в пиру богов пустую кость.
И третий, тот, который вечно лишний,
забылся под возвышенные вирши,
сжимая в жмене косточки от вишни,
святую ярость и слепую злость.
Иных уж нет, и я ничем не хуже,
и я порой валялся в грязной луже,
и бомж-пакеты открывал на ужин,
и ощущал мгновенья у виска,
усталый раб, замысливший эскейпы
в саванны или – проще – лесостепи,
носящий набекрень мозги и кепи –
меня погубит русская тоска.
Третье небо
Да и умирать они улетают на третье небо,
откуда на землю не осыпаются перья.
Павел Крусанов
Колибри улетают умирать
на третьи небеса,
чтоб перьями посмертья не марать
земные телеса.
Ведёт их в путь цветочная пыльца
и звёздная пыльца –
скользить по глади вечного кольца
и воду пить с лица,
и ставить в переполненный стакан
букет зелёных лун,
где посреди вселенских икебан
царит сплошной июнь.
И только там, на третьих небесах,
сокрыт последний дар –
вкушать без сожаления в глазах
нектар, один нектар.
Синица в деснице
Ты однажды проснёшься в раю,
как синица в Господней деснице,
не подвластная ни воронью,
ни орлу, ни змее, ни кунице.
Ты в надёжной ладони Христа
отогреешься и встрепенёшься,
но забудешь земные места,
сбросив под ноги тяжкую ношу.
По тебе оттрубят журавли
в октябре над речною излукой,
но печальные песни земли
не коснутся надмирного слуха.
Эхо эго
Взрываешь выход входа – эго эха...
Сергей Сутулов-Катеринич
эхо эго где-то где-то
где-нибудь в горах Тибета
а тебе-то а тебе-то
что до этого сенсей
или в шамбале далёкой
или в камбале глубокой
что всегда выходит боком
наших местных карасей
что тебе мой мудрый гуру
соблюдай свою фигуру
не держи меня за дуру
а держи за дурака
поищи меня в болоте
у барышника в заплоте
в серебре и позолоте
вот и кончилась строка
ничего начнём другую
говорит мой мудрый гуру
мы с тобой разгрузим фуру
азиатского шмотья
что упало то пропало
ничего начнём с начала
с пресловутого мочала
и прилежного мытья
© Сергей Смирнов, 2017–2019.
© 45-я параллель, 2019.