Сергей Смирнов

Сергей Смирнов

Четвёртое измерение № 16 (184) от 1 июня 2011 г.

Подборка: Московское притяжение

  Студентам и преподавателям Литинститута, бывшим, нынешним и будущим                

 

 

Дети андеграунда, дети подземелья

                               

Игорю Вавилову

 

Мы наконец-то увидели свет,

только теперь даже он нас не радует.

В этой почти сумасшедшей Москве,

Боже, помилуй детей андеграунда!

 

Общая ноша и общая страсть,

старость не радость, не радость и молодость.

Небо кончается здесь и сейчас,

и синева тяжелее, чем золото.

 

Тучи пылают в закатных лучах,

ветер плутает по спутанным улицам.

Небо кончается здесь и сейчас,

только под тяжестью нам ли сутулиться?

 

В этой почти безысходной игре

мы продержались до третьего раунда.

Ты не почти эту дерзость за грех,

Боже, помилуй детей андеграунда!

 

Аудитория № 35

 

                            Егору Плитченко

 

Егорушка лабает блюз на стареньком рояле,

и звуки падают к ногам, свиваются в спираль.

Но красоту его игры я оценю едва ли:

я в этой музыке профан, хотя немного жаль.

 

Через минуту или две войдёт усталый лектор

и будет долго говорить, и выведет мораль

из древней притчи мудреца о мстительной Электре.

Я не знаток античных драм, хотя немного жаль.

 

А за окном – Тверской бульвар. Весна. Начало мая.

И дама, глядя в облака, приподняла вуаль.

В её глазах и адский блеск, и обещанье рая.

Но я отнюдь не донжуан, хотя немного жаль.

 

А ближе к ночи в ЦДЛ мы выпьем и закусим,

и станет тише и светлей о родине печаль.

Егорушка, ведь мы с тобой уже на третьем курсе.

Почти полжизни позади... хотя... чертовски... жаль!

 

Пиры. Геополитический этюд

 

                                                     Рустаму Раимову

 

Эта птица-Москва в пух и перья разбита в июле,

сбита дробью огней наповал из обоих стволов,

а на крупную дичь отливают свинцовые пули

и готовят хрусталь и фарфор для убранства столов.

 

Скоро, скоро уже понесут в преисподнюю кухни

груды плоти сырой в руки сытых чертей-поваров.

Жар огромных печей, от которого кровля не рухнет,

отогреет сердца и разгонит ленивую кровь.

 

Будет пир на весь мир под наплывы изысканной меди,

будет соус ручьями стекать по жующим устам,

будут рьяно делить шкуру битого пулей медведя,

будут гости сидеть по ранжиру, чинам и местам.

 

Только мне не до жиру – в такую жару быть бы живу.

Я там был, пиво пил, да разбил запотевший бокал,

и водила меня по июлю не жажда поживы –

я в роскошных пирах потаённого смысла искал.

 

Мишка в небесах с кувшином

 

Красный кувшин, с которым мой друг, однокурсник, вологодский прозаик и пожарный,

ходил по коридорам институтского общежития, и красный НЛО над Москвой,

появившийся после его смерти, странным образом соединившись в моём сознании,

послужили побудительной причиной написания этого стихотворения.

 

Ты помнишь тот полдень бездонный,

когда, как горячечный бред,

парил над Москвой полусонной

весьма необычный объект?

Летел сквозь астральные волны

фонарик заблудшей души,

и мне он напомнил невольно

пластмассовый красный кувшин,

с которым, меж равными равен,

скитался в засушливый час

запасливый Мишка Жаравин,

так рано ушедший от нас.

 

Он взводом небесных пожарных,

должно быть, командует Там,

дожди и туманы попарно

ступают за ним по пятам.

Кувшин зажимая под мышкой,

игриво тряся бородой,

кропит основательный Мишка

живой вологодской водой

аллеи и пыль тротуаров,

прохожих и крыши машин.

А значит, не будет пожаров,

пока не иссякнет кувшин!

 

Осень на кладбище Донского монастыря

 

В этот день невесёлый,

что с утра не заладился,

мы почти новосёлы,

новосёлы на кладбище.

 

Здесь одни из немногих

под могильными знаками –

навсегда одиноки,

навсегда одинаковы.

 

С барельефов библейских

нечто пишут художники,

их этюды без блеска

гармонируют с дождиком.

 

А в садах монастырских

негде пасть даже яблоку.

Не поэтам настырным

с их корявыми ямбами

 

здесь открыты калитки

и по будням, и в праздники –

перехожим каликам,

очарованным странникам.

............................................

И в начале шестого

за стенами обители

забываем святое,

что не станет обыденным.

 

Поездка в трамвае с Юрием Кузнецовым

 

В трамвае ехал Кузнецов –

во вторник, после семинара.

Взгляд исподлобья был свинцов,

под цвет его пиджачной пары.

Час пик. В трамвае – толчея,

и я – нечаянный попутчик.

Вела стальная колея

всех нас, должно быть, к доле лучшей.

Он рисовал в пространстве крест,

ослабив галстук (было душно),

координатами чудес

смущал неопытные души.

Поэт вещал ученикам,

они почтительно внимали.

И пот струился по вискам,

как ручейки похмельным маем.

А после, потеряв покой,

он вяло взмахивал руками,

как бы махнув на мир рукой –

со всеми нами, дураками!

Теснились мысли в голове,

просились строчки на бумагу...

Трамвай тащился по Москве

подобно старой колымаге.

А он, уже почуяв мрак,

бросал нам медную полушку...

Но до сих пор Иван-дурак

всё препарирует лягушку.

 

Воронежский гуру

 

                        Памяти Валентина Митрофановича Сидорова

 

1.

 

Ушли мои учителя

туда, откуда нет возврата.

Да будет пухом им земля,

как запоздалая награда.

Узнал недавно из газет

(а почитал среди живущих):

учителя на свете нет –

ушёл в заоблачные кущи.

 

Вот так легчайшую из нош

под ноги Господу уронишь,

Воронеж-вор, Воронеж-нож,

вот так поэта проворонишь

в степях бескрайних, где-то там

(простите полного профана),

где отбыл ссылку Мандельштам,

где похоронен Митрофаныч.

 

Его всегда манил Тибет,

недосягаемые кручи...

Но что до этого тебе,

ты, первокурсник, многих круче!

И мы, его ученики,

поэта выбрали мишенью,

сначала – встретили в штыки,

потом – прониклись уваженьем.

 

И нас, неопытных чудил,

он наставлял не по программе –

он всё про Рериха твердил

и про далай (представьте!) ламу.

И вот теперь в сплетенье карм

он с ними встретился в зените...

Кронштадт, Москва и Сыктывкар,

добром поэта помяните!

 

2.

 

Хотел я башню из слоновой кости

на побережье Финского залива

построить. Но беда с материалом:

у нас слоны не водятся в России.

 

Вот мой премудрый гуру, Митрофаныч,

бывал на Индостане ежегодно,

причём провёл неделю в Гималаях

и прочный мост над бездной перекинул.

 

Зачем его тогда не попросил я

прислать мне пару тонн слоновьих бивней?!

Нет, не для башни. Что мне эта башня!

Я стал тогда бы резчиком умелым.

 

И я б наделал всяческих фигурок

людей, богов, животных и растений

и подарил бы всем своим знакомым

и незнакомым, но хорошим людям.

 

Мы рождены, чтоб Кафку сделать былью,

а эту быль смешать с дорожной пылью,

построить башню, вырезать фигурку...

Вот только жаль слонов, больших и добрых.

 

3.

 

Туда, на прародину, в Индию, к ариям,

где горы до неба и боги сильны,

где очи коровьи, бессмысленно-карие,

в себе отражают священные сны,

где блеск с нищетой полноправные жители,

где в жалкой лачуге пылает звезда,

где реки полны и вершины внушительны –

туда не поеду уже никогда.

 

Московское притяжение

 

Поэты «Славянской беседы»,

что ж писем не пишете мне?

У нас здесь такие соседи,

что с вами поспорят вполне,

допустим, по части спиртного,

вот только по части стихов...

по части чего-то иного...

Господь их хранил от грехов.

 

Когда надвигается вечер,

и сердце сжимает тоска,

и звёзды горячей картечью

готовы пронзить облака,

когда золочёные спицы

сплетают последнюю нить –

с соседями можно напиться.

Но только о чём говорить?

 

Тогда вспоминаются встречи

в столице, где сажа бела,

и ваши премудрые речи,

и ваши простые дела,

тогда возвращается разум

к беседам за общим столом,

где все говорили о разном,

и каждый молчал о своём.

 

Привет, дуралеи!

 

Когда, проходя по столичным аллеям,

мы числили поприще в самом начале,

Москва нас встречала: «Привет, дуралеи!»

«Привет, дуралеи!» – Москва нам кричала.

 

А мы, понаехав в неё из провинций,

легко штурмовали престижные вузы,

с неистовой верой и грудой амбиций,

и с музами в самом теснейшем союзе.

 

И как-то, с друзьями в кафе отобедав,

и вволю потом помахав кулаками,

мы шли, чтоб отпраздновать нашу победу,

и эхо вечернее нас окликало.

 

«Ребята, вы в кадре! Покиньте площадку!»

Тактично охрана под белые руки

гуляк запоздалых, ступающих шатко,

ведёт за пределы заветного круга.

 

От летней жары и от шума шалея,

и голосу свыше привычно внимая,

Рязанов снимает «Привет, дуралеи!»

Привет, дуралеи! – Рязанов снимает.

 

Ему рукоплещут Варшава и Дублин,

его обожают народы и страны...

Мелькают в глазах бесконечные дубли,

и Друбич бежит из дверей ресторана.

 

Закончены съёмки ни поздно, ни рано,

и друг мой, изящного стиля поборник,

подходит к актрисе: «Простите, Татьяна!

Хочу вам вручить поэтический сборник».

 

«Спасибо большое! Прочту непременно».

Но был не таков неприступный Рязанов:

усталой рукой отмахнулся надменно –

его ж обожают народы и страны!

 

И я вспоминаю порой полнолуний,

вертясь от бессонниц на жаркой кровати,

как в фильме блистал несравненный Полунин

и был Щербаков у него на подхвате.

 

Случилась история в жизни такая.

И я, о прошедшем ничуть не жалея,

друзей сквозь года до сих пор окликаю:

«Привет, дуралеи! Привет, дуралеи!»

 

Полёт из Петербурга в Москву и обратно

 

Я, наверное, спрыгнул с ума.

Просто осень меня доконала.

Посмотрел за окно, а зима

в эту ночь добралась до канала

и покрыла ледком-леденцом

горьковатую муть шоколада.

Я хочу стать Петровым птенцом,

улетая из Летнего сада,

помахать на прощанье крылом,

уловить кутерьмы отголоски

и двуглавым имперским орлом

угнездиться на башнях кремлёвских,

поглядеть и вперёд, и назад

с прозорливостью птицы-мутанта –

и вернуться в заснеженный сад

в час, назначенный мне комендантом,

и припомнить последний рассвет

и улыбку костлявой хозяйки,

и бедой захлебнуться в Неве,

принимая блокадную пайку.