Олег Хмара

Олег Хмара

Все стихи Олега Хмары

  • Вдвоём у моря, в Коктебеле
  • Имеющий наглость судить меня строго
  • Как у слепого, что получит зрячесть
  • Любовь ли это?
  • Мы курили просто для солидности
  • Наступает Великий Туман
  • Паганини
  • Пока ещё горит – не угасает день
  • Приемлю Францию
  • Прощание с Москвой
  • У картина Иванова «Явление Христа народу»
  • Я умру в этих диких и гордых степях

* * *

 

Вдвоём у моря, в Коктебеле,

в зелёном шорохе стрекоз…

Мы в сентябре, но мы в апреле –

не надо слёз, не надо слёз.

 

И моря шум, и моря грохот,

и моря сумеречный яд

пускай доносят смех и хохот

тобой развенчанных наяд.

 

И нацепив свои наряды,

и брови вычертив дугой,

пускай узнают те наяды,

что я другой, что я другой.

 

Пускай увидит это море,

всепобеждающе трубя,

что мне дано другое горе –

любить тебя, любить тебя.

 

1974

 

* * *

 

Имеющий наглость судить меня строго

за то, что крамольные верши пишу,

возрадуйся, ибо уже не дышу,

уже мне другая открылась дорога.

 

Вдоль этой дороги – могильная жуть.

Вдоль этой дороги не слышно приветов.

Лишь тени давно убиенных поэтов

стоят и перстом указуют мне путь.

 

И я прохожу. И последним встаю.

Шеренга длинна, но длиннее дорога…

Я рад, я доволен решением Бога:

я ростом не в них, но я с ними в строю.

 

…А ты, мой коритель, в статейке газетной

теперь пропечатай, довольный собой,

про тот папиросный, про тот сигаретный,

про водочный тот непутёвый разбой.

 

А ты, мой хулитель, смотри на червонцы,

раскладывай их вперемешку и в ряд.

Тебя потихоньку закупят японцы.

Китайцы тебя постепенно съедят.

 

1977

 

 

* * *

 

Как у слепого, что получит зрячесть,

соблазн весь мир глазами получить,

так у меня соблазн вдруг ощутить

твоей поэзии холодную горячесть.

 

Увидеть цвет, попробовать на вкус,

почувствовать её целебный запах,

узнать две грани, два оттенка чувств,

как разобраться, где восток, где запад.

 

Твоя поэзия… В ней солнце сожжено.

Она – холодный жар сибирских речек.

Она – огонь старославянской речи,

в котором мне гореть не суждено.

 

Твоя поэзия – искусство стеклодува

и чёрная работа печника.

Ты женщина, ты добрая колдунья,

слетающая с белого листка.

 

Но видит Бог – то не одно и то же –

пример созвучья, только и всего.

Конечно, не колдунья ты – и всё же

твори своё простое колдовство.

 

1963

 

* * *

 

Любовь ли это? – нет,

ибо в твоих предтечах

неоткровенный свет

на новгородских вечах.

 

И потому сейчас

фальшивое боярство

воспитывает Спас

и лепит Государство.

 

Напыщенность и вздор,

но преданность собаки,

пока простой раздор

не доведёт до драки.

 

А драка? – так, слегка –

щипки они, укоры

(беспомощность щенка

перед тщетой Ангоры).

 

Затем – тупая смесь

и самоедство самки

выкармливают смесь

от мамочки до мамки.

 

Затем – через года

под призмой благородства

провоют провода

о признаках уродства.

 

Ужели не поймёшь

мои иносказанья?

Ужели не найдёшь

закон предначертанья?

 

Любимая. Моя.

Уста, плеча святые.

Так назову – не я,

а назовут – иные.

 

На то она судьба,

дарованная свыше:

беспутство и гульба

в подвалах и на крыше.

 

На то она стезя,

ниспосланная небом.

И выправить нельзя

ни холодом, ни хлебом.

 

1972

 


Поэтическая викторина

* * *

 

Мы курили просто для солидности,

как хинин, глотая никотин.

Знатоки футбольных знаменитостей –

мы в футбол играли, как один.

 

Мы боксёрской подражали этике,

но ходили – лица в синяках.

С синяками мы по арифметике

приносили двойки в дневниках.

 

И тогда у мам слезинки плавали

и сгущались ниточки бровей.

Наши мамы очень часто плакали

от обид любимых сыновей.

 

Но опять мы, как кривые штопоры,

ввинчивались в каждую из драк.

Наши мамы нам сорочки штопали,

временем зачисленные в брак.

 

Наши мамы нас ругали, ладили,

обещальным верили словам,

до полночи нас, уснувших, гладили,

гладили по рыжим головам.

 

А болели – ставили горчишники,

покупали кеды и футбол…

Мы росли тяжелыми мальчишками

стадионов, матерей и школ.

 

1961

 

* * *

 

Наступает Великий Туман

и уходит моя бестелесность

в ту семью, где гуляет обман,

в ту страну, где царит неизвестность.

 

Не архаровец я, не пророк,

но душа моя часто пророчит.

И читаете вы между строк,

как кричит она, как кровоточит.

 

И разносит по свету молва,

что не жалуют блудного сына

толстозадая тётка – Москва

да блаженная мать – Украина.

 

Это – жизнь. Далеко ль до беды,

если крылья подрезаны ваши.

Если нету целебной воды,

но сияет наполненность чаши.

 

Это – страсть. Далеко ль до греха,

если гложет печать укоризны.

Если бедствует правда стиха

да бытует неправда Отчизны.

 

1974

 

Паганини

 

I

 

Судите меня строго иль не строго,

но вижу я: тот самый музыкант

и жив, и вознесён до полубога,

и духовенством проклят за талант.

 

Вот он творит – растрачивает чувства

бог музыки и скрипки чародей.

Влечёт его высокое искусство,

влечёт – и никаких гвоздей!

 

Чтобы потом за звуки преисподней

тугим смычком и взглядом колдуна

просить у парикмахеров и сводней

простить себя сполна.

 

Чтобы потом, как будто из Вселенной,

с хорала гор, с адажио полей

врываться виртуозной кантиленой

в потоки площадей.

 

Чтобы потом, уже в пути, в карете,

почувствовать труда солёный пот.

Но снова, вопреки всему на свете,

взойти на сцену, как на эшафот.

 

Его пример – высокая наука

сжигать себя, ни грамма не тая.

И говорить открытым нервом звука

о тайнах смерти тайнам бытия.

 

Его судьба – законное юродство:

во имя этой страшной высоты

казнить себя. И сказочным уродством

преподавать уроки красоты.

 

II

 

Таким его боготворил Россини.

Но слава высока и глубока –

таким его в заснеженной России

Конёнков изваяет на века.

 

Таким и мне он нужен до зарезу.

О, карбонарий, не роняй слезу.

Играй каприччио, пой «Марсельезу»,

прославленная «Дель Джезу».

 

И пусть шипят церковники: «Крамола».

Судачат пусть: «Сам сатана в стране».

Звучит призывней, песня «Карманьола»,

на четырёх и на одной струне.

 

Звучи смелей – ведь не было в помине

ни сатаны, ни сатанинских сил.

Играй, играй, Никколо Паганини,

на струнах из воловьих жил.

 

Лети, освобождённая тональность,

над нимбом усыпальниц и гробниц.

О Генуи, дарите гениальность,

о Ниццы, становитесь ниц!

 

…А вы, церковники, шипите и судачьте

о том, как умер он, о том, как жил.

Да, умер он, – о, плачьте, люди, плачьте!

Плачь, бледнолицый юноша Ахилл!

 

III

 

А было так: кровать больного. Кресло.

И скрипка. И рука на ней.

И у кровати около маэстро –

Ахилл, белее белых простыней.

 

Потом из кухни смех и запах перца.

Потом по струнам палец, как смычок.

И как щелчок оборванного сердца,

оборванной струны щелчок.

 

Потом (о ужас!) мёртвая улыбка,

застывшая у сомкнутого рта.

И Он. И искалеченная скрипка –

маэстро ахиллесова пята.

 

1964

 

* * *

 

Пока ещё горит – не угасает день.

Пока ещё светло и небеса беззвёздны.

И на души людей ещё не пала тень,

и лица их наглы, и очи их бесслёзны.

 

Но скоро из-за стен московского кремля

взойдёт луна призывом к очищенью,

поскольку не стоит – вращается Земля,

и мы причастны к этому вращенью.

 

1977

 

* * *

 

Приемлю Францию и говорю давно:

под этим небом и под этим солнцем

воистину не каждому дано

поэтом быть и быть работорговцем.

 

Пусть одному – крахмальное жабо.

Другому пусть – наследственная грыжа.

Тебе – бессмертие. Живи, Артюр Рембо,

на улицах и площадях Парижа!

 

Поэзия, хмельны твои права,

а власть – сильнее власти миллиона.

Вот почему кружится голова

от завещаний Франсуа Вийона.

 

Вот почему, когда на сердце лёд,

когда в тиски берет меня холера,

всё хочется подряд и напролёт

читать прекрасного и желчного Бодлера.

 

1971

 

 

Прощание с Москвой

 

Владимиру Алейникову

 

Последним вереском, последнею верстою

ты говоришь мне: не прощай – прости.

Ты говоришь: я этого не стою,

чтобы по мне талантливо грустить.

 

Но если так, то отчего я плачу

на бездорожьи, в стороне от всех,

свой промах молодой, свой неуспех

разменивая на твои удачи?

 

Тобой не признан, но тобой храним,

Москва моя, я временный твой житель.

Я не какой-нибудь там херувим

и не какой-нибудь там небожитель.

 

Я есть поэт. Я волен. Я свободен.

Тираны и лжецы уличены.

Я на твоем туманном небосводе

горю звездой второй величины.

 

Горю. Свечу. А на земле зима.

А на земле, как будто бы нездешни,

стоят в обнимку темные дома,

похожие на темные скворешни.

 

И свет мой мал, и свет мой так далёк,

что не поможет темноте скворешен.

Москва моя, сажай меня в острог –

ненужным сочинительством я грешен.

 

Кори меня. Но только не транжирь

на города, что суждены мне после.

Случайный гость, транзитный пассажир –

я помню твой серебряный компостер.

 

Я помню, как тогда шумны, базарны,

от злого одиночества в ночи

меня спасали Спасские казармы,

вручив кольца Садового ключи.

 

Я помню, как тогда своим набатом,

что слышен даже на краю земли,

меня встречала церковь за Арбатом,

где Пушкин обвенчался с Натали.

 

Я помню, как тогда, когда, недужен,

светил я светом немощным с небес,

сказала мне, что всё же свет мой нужен,

наследная царевна поэтесс.

 

И вот теперь последнею верстою,

последним вереском ты говоришь: прости.

Ты говоришь: я этого не стою,

чтобы по мне талантливо грустить.

 

1964

 

У картина Иванова «Явление Христа народу»

 

Что вера – Бог на небеси,

добро и зло земле несущий?

иль дьявол (Господи еси),

всевидящий и вездесущий?

 

А может быть, какой-то бред

или какая-то химера,

бытующая столько лет

людьми придуманная вера?

 

Никто не знает – что она – 

ни надзиратель, ни острожник.

Перед судьбою полотна

об этом знает лишь художник.

 

Нарисовал художник холст

рискованно и дерзновенно.

И этот холст – как будто мост,

людей связующий мгновенно.

 

И смотрят с этого холста

не Бог, не дьявол, не химера –

но чистота, но простота,

какою и должна быть вера.

 

1971

 

* * *

 

Я умру в этих диких и гордых степях.

Я другую судьбу не приемлю.

И не  важно – развеют по ветру мой прах

иль зароют в холодную землю.

 

Приднепровские степи… Полынь да ковыль,

да безудержный блеск ятаганов

мне мерещится сквозь придорожную пыль

да сквозь марево скифских курганов.

 

Приднепровские степи, седлаю коня,

и несёт меня буйная сила.

Вы ж любите меня и храните меня –

вы моя колыбель и моя вы могила.

 

Криворожские степи… Руда да беда,

да жестокая власть золотого колечка.

Вы печали моей голубая звезда

и надежды моей догоревшая свечка.

 

Но приветствуя всё же и всё же звеня,

созревает во мне ваша гордая сила.

Так любите меня и храните меня –

вы моя колыбель и моя вы могила.

 

И Донецкие степи – свидетели братств.

Терриконы да шахты следами абстракций.

Вы хранители чёрных несметных богатств.

Вы держатели белых сомнительных акций.

 

Вы служители вечного быта – огня.

Эта жажда огня нас давно породнила.

Так любите меня и храните меня –

вы моя колыбель и моя вы могила.

 

1971