Наталья Горбаневская

Наталья Горбаневская

Все стихи Натальи Горбаневской

* * *

 

...не врагом Тебе, не рабом –

светлячком из травы,

ночником в изголовье.

Не об пол, не об стенку лбом –

только там, где дрова даровы,

соловеть под пенье соловье.

 

Соловой, вороною, каурой

пронестись по остывшей золе.

А за «мир, лежащий во зле»

я отвечу собственной шкурой. 

 

1941
(Из ненаписанных мемуаров)

 

пью за шар голубой

сколько лет и никак не упасть

за летучую страсть

не унять не умять не украсть

за воздушный прибой

над заливом приливом отлей

из стакана вина

не до дна догори не дотлей

кораблей ли за тот

что несётся на всех парусах

юбилей но война

голубой или серенький том

не припомню не помню не вспом...

 

 

* * *

 

Булочка поджариста,

подпалена слегка.

Не заспи, пожалуйста,

чахлого стишка.

 

На пепле пожарища

и смерть не трудна.

А жарища жалится

аж до дна.

 

Жало жалкое,

горе горькое,

лето жаркое,

жито золотое. 

 

* * *

 

В голове моей играет

духовой оркестр,

дирижёр трубу ругает:

– Что же ты не в такт?

А трубач о соло грезит,

не несёт свой крест,

в общий хор никак не влезет,

дует просто так.

 

Дирижёр ломает палочку

в мелкую щепу,

голове моей задымленной

не прижать щеку

к теплой меди, в забегаловку –

нет, не забежать,

и колючей рифме вздыбленной

на складу лежать.

 


Поэтическая викторина

* * *

 

В начале жизни помню детский сад,

где я пою «Шаланды полные кефали», –

и слышу, пальцем вымазав тарелку:

«Ты, что ли, голодающий индус?»

А школой был военный снегопад,

мы, как бойцы, в сугробах утопали,

по проходным ложились в перестрелку,

а снег горстями был таков на вкус,

 

как сахар, но без карточек и много...

Какая же далёкая дорога

и длинная вела меня сюда,

где первый снег – а он же и последний,

где за полночь – теплей и предрассветней

и где река не ела корки льда.

 

*

 

Всё ещё с ума не сошла,

хоть давным-давно полагалось,

хоть и волоса как метла,

а метла с совком поругалась,

 

а посуды грязной гора

от меня уж добра и не чает

и не просит: «Будь так добра,

вымой если не чашку, хоть чайник...»

 

А посуды грязной гора

постоит ещё до утра.

И ни чашки, ни чайник, ни блюдца

до утра, дай-то Бог, не побьются. 

 

 

Выходя из кафе

 

Бон-журне? Бон-чего? Или бон-

послеполуденного-отдыха-фавна.

Объясняюсь, как балабон,

с окружающей энтой фауной.

 

Лучше с флорою говорить,

с нею – «без слова сказаться»,

и касаться, и чуять, и зрить,

не открывая абзаца…

 

* * *

 

Девятый день,

в последний раз

в земную сень

гляжу на вас.

 

И не тропарь,

и не елей –

налей стопарь,

и мне налей.

 

К чему слова?

Умолкните.

Я счастлива

в нетемноте,

 

где истина,

и путь, и свет,

где нету дна

и бездны нет.

 

* * *

 

И воскреснешь, и дадут тебе чаю

горячего, крепкого, сладкого.

И Неждану дадут, и Нечаю —

именам, звучащим загадково.

 

И мёду дадут Диомиду,

и арфу – Феофилу,

и всё это не для виду,

а взаправду, в самую силу. 

 

 

* * *

 

И миновало. Что миновало? Всё миновало.

Клевера запах сухой в уголку сеновала,

 

шёпот, и трепет, и опыта ранние строки,

воспоминанье о том, как строги уроки

 

лесенки приставной и как пылью сухою

дышишь, пока сама не станешь трухою. 

 

* * *

 

Рышарду Криницкому*

 

И смолкли толки,

когда заговорил поэт в ермолке –

минималист.

 

И стихов осколки

просыпались на летний лист

многоточиями.

 

---

*На семидесятилетие и в честь книги
«Начало перечеркнуто. 22 стихотворения. 1965–2010» 

 

* * *

 

Кто там ходит под конвоем

«в белом венчике из роз»?

Глуховатым вьюга воем

отвечает на вопрос.

 

Иней, розами промёрзлый,

колет тернием чело.

Ветер крутится промозглый,

не вещает ничего.

 

А в соседней зоне Дева

не смыкает слёзных век.

Шаг ли вправо, шаг ли влево –

всё считается побег.

 

В тихом небе ходит Веспер –

наваждение...

А конвой стреляет без пре-

дупреждения.

 

*

 

Лёгкие деньки,

чижолые ночки.

Подоконники

непрочны, непорочны,

 

точно моряки,

матросы с броненосца*,

чьи броневики

не по волнам носятся.

 

                        *Товарищи матросы,

                          Купите папиросы... 

 

* * *

 

Муха бедная в янтарь

ненароком залетела.

Орвелловский календарь

оборвался до предела.

 

Бедной мухе в янтаре

не вздохнуть, не трепыхнуться.

А на нарах в январе

в тесноте не повернуться.

 

Орвелловский переплёт

в тихой печке пламя лижет.

Муха бедная поёт,

но никто ее не слышит.

 

* * *

 

На зарайской на картофельной гряде

потрудись, как в райском вертограде,

как не трудятся нигде уже, но где

не впустую просят Бога ради.

 

Виноградарь, виночерпий, вертопрах,

потрудись, как сиживал когда-то

вскоре надолго забытый старый Бах

над кантатой стопятидесятой.

 

Выкопай, приподыми и обтруси

с тех туберкулезных клубней глину,

во раю ли, в огороде, на Руси –

сказано: «Трудись, и не покину».

 

*

 

Не остави меня. Не оставь.

Не отстань от меня, что бы я ни

вытворяла. Как бы ни буянила...

Не расплавься, как сталь, не растай,

 

как снежок с пробухающих почек

в одну ночь. На пути не постой.

Не расправься со мною за почерк

запутанный, непростой. 

 

 

* * *

 

Не оставляй следов (слов) любви –

такая любовь, первая ли последняя,

это ложь, и не просто, а Ложь-на-Крови,

умышленно распространяя сведенья,

 

вымышленные обезумевшим от страсти умом,

а не тою, что милосердствует

и долготерпит. Он не терпит, синим огнём

полыхает и с тою даже не соседствует.

 

А такая (не та) проедает от кишок

до мозжечка, до горла, до пишущей руки,

и остаются письма, и посмертный шок,

и вечность, а по углам пауки. 

 

* * *

 

Нет, нет, не сочиняй, усни,

чтобы не вскакивать с постели

в своем ли и уме и теле,

ещё досматривая сны,

 

к компьютеру, к карандашу,

к чему-нибудь, что пишет, пишет

и мне под веки жаром дышит:

«Да, – говорит, – и я пишу». 

 

* * *

 

Нету гибче и лёгче

эн того языка,

что и шепчет, и квохчет,

как на нарах зэка,

 

что и веет, и реет,

как андреевский флаг,

как матросы на реях

и как досточки плах.

 

Что лилеет лилово

и лелеет десну,

праславя... праоснова –

рубит пращур сосну.

 

И что сеет и веет,

вырезает и льет

из кириллицы веер,

из глаголицы мёд.

 

* * *

 

О, как на склоне

жестка стерня,

на небосклоне

ночного дня.

 

В полнеба тень и

в полнеба темь,

судьбы сплетенья,

как лесостепь.

 

Но, влажным сеном

шурша впотьмах,

помедли нетленным,

продлись не во снах.

 

* * *

 

По досточке по тоненькой,

по брёвнышку, по шпале,

на берег, отдалённее

всего, о чём шептали,

 

всего, о чём шепталися

над картою-двухвёрсткой,

а досточка шатается

над бездною развёрстой,

 

раззявленною, явленной

очам как бесконечность,

законченная яминой,

куда упасть, калечась...

 

По досточке трясущейся,

качающейся, шаткой,

передвигаясь, в сущности,

скорей ползком, чем шагом,

 

над бездною висячею,

на берег тот неближний,

где нам сияет счастие

потусторонней жизни.

 

*

 

По линейке, по правилу

целый век проживя –

что тебя переправило

к берегам без жилья,

 

без того и без энтого,

словом, без ничего,

счастья одномоментного

не щадит существо,

 

не жалеет эссенция

экзистенции зол,

серый-пепельный светится

под углями подзол,

 

тянешь плуг или борону,

под отвалом зола,

по ту сторону

и добра, брат, и зла. 

 

* * *

 

Подрагиваешь, брезжишь,

как месяц над сторожкой,

будто пайку режешь

заточенной ложкой,

 

как будто не скрежещешь,

а жалобно поёшь.

Вещий же, не вещий

и князь, и меч, и нож,

 

и ночь, и дрожь, и коньми

разодранное тулово.

Потьмами заоконными

свет фонаря сутулого

 

трепещет, как скелет

на склоне зим и лет. 

 

 

После Всенощной

 

Не задачей, не заданием,

не стирая в прах и дым –

научи мя оправданием,

оправданием Твоим.

 

Научи меня смирению,

отучи от лишних слов,

чтоб ни вервию, ни ремнию

не развязывать узлов.

 

Оправданием учи меня,

и помилуй, и подай...

Безо времени, без имени,

если сможешь, оправдай. 

 

* * *

 

Присядка в полуплуга,

в приход полдневной почты,

беззвучная подруга,

пошто меня зовёшь ты?

 

Поверьте, в том конверте

слова плетутся в сети,

и сладкий привкус – сами-знаете-чего

сильнее на рассвете

 

безоблачного сна.

И облачная стая

стоит, как тишина

густая и пустая. 

 

* * *

 

Проглотив девяносто обид,

я скажу непреложно:

если мышка за печкою спит,

значит, счастье возможно.

 

Если «Спи-моя-радость-усни»,

значит, не расплескалась

та, что красит счастливыми дни,

серебристая малость.

 

* * *

 

Снится, мнится, брезжится

тыняновская Режица

и ближний Динабург

(с тою рифмой «пург»).

 

Чается, качается,

граница не кончается,

за Двину, за Буг,

возьмёшь ли на испуг

 

проводника и беженца,

колется и режется

болотная трава,

и пухнет голова,

 

как на дворе, за дровнями,

стенаньями загробными

опухнул и потух

негасимый дух. 

 

*

 

Там, где булки растут под деревьями,

где прогулки сгущаются в тьму,

пилигрим, переспутанный вервием,

в языке, непостижном уму,

 

объясняется, может быть, с Господом,

может, аспидом, чтобы не впасть,

где под спудом, нарывчиком оспенным,

воспаляется жадная страсть. 

 

* * *

 

И.Б.

 

Там, где пушкинская осень над тосканскими холмами,

там, где лавровая прозелень сквозь позолоту клёна,

тёплый ветер октября, лёгкий парус корабля,

удивлённа и доверчива перед ангелом Мадонна.

 

Там, где стоптаны стопами изгнанничьими камни,

там, за гулом автострады, оправдание светает,

облака плывут на юг, в синем небе склянки бьют,

зорю бьют, опять из рук ветхий Данте выпадает.

 

* * *

 

Таянье, тленье, латание,

пение и лопотание,

лепет, и пепел, и прах,

охра, и порох, и страх.

 

После зимы из берлоги

тяжко выходишь на свет,

иволга свищет в овраге,

ива вцепляется в земь.

 

Воем воздушной тревоги

душу встречает рассвет,

туч скороспелых ватаги

красятся в зелень и синь.

 

Иволга кошкой мяучит,

стонет, и плачет, и мучит

светочувствительный слух

флюсом, что за зиму вспух.

 

 

* * *
 

Хвою выпарили ели,
в прах ссыпаются бугры.
На какой мы параллели?
Сколько градусов жары?

Сколько градусов от центра
города или Земли,
где меня переоценка
с распродажей замели,
где ни цента, ни процента,
ни клочка чужой земли.

Если точно, то ни пяди,
как написано в тетради,
пожелтелой не со зла,
где таблица умноженья
и готовые решенья,
как на складе в Ленинграде,
когда веют дыма пряди,
а еда уже зола.

 

* * *

 

Холодно, холодно.

Человек идет на дно.

Неужели эта бездна

так ему любезна?

 

Эта бездна за дном,

вся одна, вся в одном

безоглядном, безоконном

омуте бездонном... 

 

Чита – Братск – Чуна

(Памяти Ларисы Богораз)

 

Я ли нешто в эту непогоду,

не видав извилины Байкала,

добралась впотьмах, по гололёду

от аэропорта до вокзала?

 

Был октябрь. Зима лежала плотно.

Руки-ноги в ДОКе* леденели.

Индевело желдорполотно

от начала до конца недели.

 

Шпалы осеняла благодать

хмурого таёжного рассвета,

и под ними было не видать,

как ведут скелеты до Тайшета.

---

*ДОК – деревообрабатывающий комбинат,

где тогда работала Лариса.

 

*

 

Что-то я стала всё чаще в стихах задаваться вопросами,

жалят нещадно меня комарами, скорее чем осами,

жарят на медленном, как поросёнка, огне диалектики,

не оставляют ни пяди, ни дня утвердительной лексике.

 

Местоимения если – одни лишь неопределённые,

сущности тают, на виды, на племя и род поделённые,

и отлетают с подпочвы и почвы – и в небо зелёное!

 

Ох, нелегко заменить вопросительный знак восклицательным,

как цеппелин от цепи отцепить, не орудуя скальпелем,

как журавля досыта накормить угощением цаплиным.

 

Ох, нелегко... 

 

*

 

Шептанием, бормотом, басом,

охрипнув и осипев,

как Мцыри, сцепившийся с барсом,

душу вспоминанья припев.

 

Поминки сменив на пожитки,

на ветхую рухлядь вещей,

отпраздную праздник «дожинки»

среди недожатых полей.

 

И сердце моё не вещует,

не смотрит ни взад, ни вперёд,

и лишь недействительность чует

мой скорый – к чему? – поворот. 

 

* * *

 

Эта глиняная птичка –

это я и есть.

Есть у ангелов привычка –

песенку завесть.

 

В ритме дождика и снега

песню затянуть,

а потом меня с разбега

об стену швырнуть.

 

Но цветастые осколки –

мусор, хлам и чад –

не смолкают и не смолкли

и не замолчат.

 

Есть у ангелов привычка –

петь и перестать.

Но, непрочный, точно иней,

дышит дух в холодной глине,

свищет – не устать.

 

* * * 

 

Игорю Булатовскому

 

Этот галдёж...

Голодай, молодёжь-голодёжь,

на острове Декабристов.

Глотай белые камушки

от нянюшки-мамушки,

на горле монистом.

 

Не моностих – многостих

тих,

как тиха тишина после взрыва.

Ребята ушастые

наследили, нашастали,

наша полынь, да наша крапива,

 

да наши обрывки строк,

барщина и оброк,

и рок во всех смыслах слова.

Жаждай и голодай,

только не отдай

своего, живого. 

 

 

два стихотворения о чём-то 

 

1.

 

Закладываю шурф,

заглатываю землю,

ходам подземным внемлю,

пощады не прошу.

 

Как бомж по-над помойкой,

в глубинах груд и руд

копаю изумруд

электроземлеройкой.

 

И этот скорбный труд,

что чем-то там зовётся,

вздохнёт и отзовётся

в валах земных запруд. 

 

2.

 

Борение – глины бурение.

Но вязкость как обороть?

Мои ли останки бренные

взрезают земную плоть

 

лопатой, киркою, ломом ли,

оглоблею ли в руке

невидимой, но не сломленной,

как луч, отраженный в реке... 

 

о жизнь моя... 

три стихотворения 

 

1.

 

будто камень межевой

между летой и невой

между царствием и речью посполитой

между лесом невоспетым

и запущенным проспектом

между тайною и танго и молитвой

 

эти сверх и без и меж

прочертили тот рубеж

за которым... да но что же за которым

где полоска межевая

не дрожит как неживая

а колосится и косится с укором 

 

2.

 

между чёрною речкой

и рекою белою

я стою со свечкой

ничего не делаю

 

никого не поминаю

хоть и свечку держу

ничего не понимаю

хоть и речи держу

 

о чём

ни о чём

о тени

за плечом

о собаке на сене

зарубленной мечом

о городе на сене

где я звеню ключом

 

что понятно и ежу

мне непонятно

как животная слежу

полосы и пятна

 

и полотна на стене

и к чему всё это мне 

 

3.

 

под застрехой

по-за стрехой

я устрою

свой тайник

я утрою

свой запас

милых книг

водолей и волопас

поглядятся

в мой родник

 

О родник