Наталия Кравченко

Наталия Кравченко

Четвёртое измерение № 24 (192) от 21 августа 2011 г.

Подборка: Тайная молекула любви

* * *

 

Всё умерло. И только память

прокручивает ленту дней.

О, как она умеет ранить,

высвечивая, что больней.

 

Оно всегда, всегда со мною –

в груди залитое свинцом,

твоё прощальное, родное,

твоё смертельное лицо.

 

И, равнодушны, как природа,

чужие лица плыли прочь,

когда ты так бесповоротно,

непоправимо канул в ночь.

 

О, если бы какой-то выход, –

шальная мысль явилась мне –

пусть это бред, безумье, прихоть, –

счастливый лаз в глухой стене,

 

забитый наскоро, небрежно

заложенный кривой пролом,

куда влетает ангел нежный

и аист шелестит крылом...

 

О, если б время заблудилось,

споткнулось, сбилось бы с пути,

как Божья шалость или милость,

и где-то там, в конце пути,

 

в какой-то путанице рейсов –

вагон забытый, сам не свой,

который бы умчал по рельсам

туда, где ты ещё живой...

 

И окликают нас могилы,

и обступают всё тесней.

Я снова слышу голос милый

и вижу словно в полусне:

 

бессмертным символом разлуки,

весь мир навеки породня, –

крестов раскинутые руки,

которым некого обнять.

 

* * *

 

Просила ты шампанского в тот день.

И это вовсе не было капризом, –

судьбе обрыдлой, въевшейся беде

бросала ты последний дерзкий вызов.

 

Пила напиток праздных рандеву

через соломинку... Рука дрожала...

Соломинка держала на плаву.

Но надломилась, но не удержала.

 

Шампанского я век бы не пила.

Как жить, тебе не нужной, бесполезной?

Ведь ты моей соломинкой была

над этой рот разинувшею бездной.

 

Звонок

 

Всё не идёт из головы

звонок, что был на той неделе.

А в трубке словно ветер выл

и слышно было еле-еле.

 

Сначала ты кричал: «Алло!»,

пожав плечами: «Чья-то шутка?»

А я застыла за столом,

и отчего-то стало жутко.

 

Опять звонок. Я подхожу,

чтоб, наконец, поставить точку,

и сквозь далёкий гул и шум

вдруг слышу слабенькое: «Дочка...»

 

Ошибка? Продолженье сна?

Иль чей-то розыгрыш безбожный?

А вдруг возможно то, что нам

всегда казалось невозможным?!

 

Поверить в воскрешённый прах?

Слыть мракобесом и невеждой?

Но до сих пор во мне тот страх,

перемешавшийся с надеждой.

 

* * *

 

Хоть всё, что есть, поставь на кон,

все нити жизни свей,

но не перехитрить закон

тебе вовек, Орфей.

 

Деревьев-церберов конвой

не проведёт туда,

и профиль лунный восковой

в ответ ни нет, ни да.

 

Рассвет поднимет белый флаг

как знак, что всё, он пас,

чтоб Тот, кто вечен и всеблаг,

не мучил больше нас.

 

* * *

 

Я знаю, истина в вине.

Не в том, что плещется на дне –

в неискупаемой, нетленной.

Она лежит на дне души.

Ей тяжко дышится в тиши.

Она одна во всей вселенной.

 

Неутолимая печаль

меня терзает по ночам.

Кому поведать? Богу? Людям?

И я бреду в своём аду

и повторяю, как в бреду:

«О, как убийственно мы любим!»

 

Ночной звонок: «Алё! Алё!»

И мысль безумная мелькнёт:

а вдруг твой голос я услышу?

Раздастся в дверь тревожный стук,

и – сердца вздрог: а вдруг? А вдруг?!

Но это дождь стучит по крыше.

 

Плесну в бокал себе вино.

Но, словно кровь, оно красно.

Мы пьём и пьём хмельное зелье,

не понимая, что хмельны

не от вина, а от вины,

и будет ужасом похмелье.

 

Пройдёт сто лет, сто раз по сто...

Ничто не сгладится, ничто!

Она навек со мною слита,

как горб проклятый за спиной.

О, как в сравнении с виной

легка и сладостна обида!

 

Вина даётся нам сполна.

Её не вычерпать до дна.

И каждый день мой ею мечен.

Я от неё не излечусь.

Я с ней вовек не расплачусь.

Хотя платить уж больше нечем.

 

Я знаю истину: она

для понимания трудна,

пока не бьёшься в исступленье.

Я знаю, что такое Бог.

Бог – это боль, что он исторг.

И – искупленье, искупленье...

 

Нищий

 

Стоит он, молящий о чуде.

Глаза источают беду.

Подайте, пожалуйста, люди,

на водку, на хлеб и еду!

 

И тянет ладонь через силу,

и тупо взирает вокруг.

Да кто же подаст тебе, милый?

Россия – в лесу этих рук.

 

Я еду в троллейбусе тёплом.

Луч солнца играет в окне.

Но бьётся, колотится в стёкла:

«Подайте, подайте и мне!

 

Подайте мне прежние годы,

уплывшие в вечную ночь,

подайте надежды, свободы,

подайте тоску превозмочь!

 

Подайте опоры, гарантий,

спасенья от избранных каст,

подайте, подайте, подайте...»

Никто. Ничего. Не подаст.

 

В булочной

 

Старушка шептала, купюры считала.

Совсем ей немного на хлеб не хватало.

Я быстро ей сунула денежку в руку,

чтоб только не видеть старушечью муку,

 

и тут же смешалась с толпой магазинной.

Но глянула мельком – и сердце пронзило:

так губы дрожали, и дрожь её била –

ведь я той подачкой её оскорбила!

 

Как стыд меня жёг, я себя проклинала!

И долго потом её взгляд вспоминала.

Промчалась зима, а за нею и лето.

Я снова иду мимо булочной этой.

 

Смотрю – у дверей притулилась старушка

в дырявом пальтишке с облезлой опушкой,

и жалко на хлеб у прохожих просила:

«За ради Христа... С вами крестная сила...»

 

Та самая. Встретиться взглядом не смею.

Но что же судьба за год сделала с нею?!

Та нищая гордость и глаз её холод –

всё съел, обглодал унижающий голод.

 

И голос смиренный в привычных моленьях

уже не умел различить оскорбленья.

В натруженных пальцах тщедушно, неловко

сжимала она, как цветок, сторублёвку.

 

И, встретившись взглядом, глаза опустила.

Узнала? Прочла мои мысли? Простила?..

 

Копилка

 

Дождь. Туман. Заветная строка.

Вот мои несметные богатства.

Скажешь, что казна невелика?

Не спеши выказывать злорадство.

 

Вот сюда внимательно гляди:

это чей-то взгляд, запавший в душу.

Фраза, что однажды из груди

ненароком вырвалась наружу.

 

Вот напиток из полночных муз,

голоса любимого оттенок.

Я всё это пробую на вкус.

Я знаток, гурман, сниматель пенок.

 

Что это? Попробуй назови.

Так, пустяк. Души живая клетка.

Тайная молекула любви.

От сердечных горестей таблетка.

 

Тёплых интонаций нежный след –

словно ласка бархата по коже.

Я им греюсь вот уж сколько лет,

он ничуть не старится, такой же.

 

И, скупее рыцарей скупых,

от избытка счастья умирая,

словно драгоценности скупив,

я твои слова перебираю.

 

Скажет пусть какой-нибудь осёл:

ничего же не было, чудило!

Но душа-то знает: было всё.

Больше: это лучшее, что было.

 

Каждый волен счастье создавать,

разработать золотую жилку.

Надо только миг не прозевать,

подстеречь и – цап! – себе в копилку.

 

Я храню в душе нездешний свет,

свежесть бузины и краснотала.

И живу безбедно много лет

на проценты с этих капиталов.

 

Как алмаз, шлифую бытие,

собираю память об умершем.

Я – самовладелица. Рантье.

Баловень судьбы, миллионерша.

 

Взгляд души и зорок, и остёр.

Он – спасенье от тщеты и тлена.

Никому не видимый костёр,

огонёк мой, очажок вселенной.

 

Что бы там ни уготовил рок –

настежь я распахиваю сердце:

все, кто беден, болен, одинок, –

заходи в стихи мои погреться!

 

Попрыгунья

 

«Вот это облако кричит», –

заметил ей художник Рябов.

В искусстве разбираясь слабо,

она глядит влюблённой бабой,

и осень на губах горчит.

 

«Да, это облако кричит», –

она кивает головою.

Оно кричит, о чём молчит

луна в чахоточной ночи,

о чём ветра степные воют.

 

Оно кричит, пока он спит,

о чём капель по крышам плачет,

о чём душа её вопит

от первой боли и обид...

Она грешна не так – иначе.

 

* * *

 

О сирень четырёхстопная!

О языческий мой пир!

В её свежесть пышно-сдобную

я впиваюсь, как вампир.

 

Лепесточек пятый прячется,

чтоб не съели дураки.

И дарит мне это счастьице

кисть сиреневой руки.

 

Ах, цветочное пророчество!

Как наивен род людской.

Вдруг пахнуло одиночеством

и грядущею тоской.

 

* * *

 

Моим стихом опять заговорила ночь.

Вот месяц воспарил, что как крыло у чайки.

Прислушайтесь ко мне. Молчать одной невмочь.

Лишь стих мой скажет Вам всю правду без утайки.

 

Мой тайный, мой чужой, роднее нет тебя!

Не верь дневным словам и закруглённым фразам.

Любовь упразднена в системе бытия.

И уз не разорвать, и не совпасть по фазам.

 

Во сне мы видим то, что в жизни не дано.

Мой вымысел, мой сон, не дай мне Бог очнуться!

Волшебное кино, души двойное дно...

Не встретиться никак, но и не разминуться.

 

...Не слушайте меня. И снова до утра

ссылает стих меня на гауптвахту ночи.

Невольнице окна, тетради и пера,

мне бредить и творить, и верить, и пророчить.

 

Я сделаюсь строга. Не лащусь и не льщу.

А может, зря от Вас я нежность утаила?

Внутри своей беды блаженство отыщу,

и будет мне сиять созвездье Альтаира.

 

Прощайте, дорогой. Я затворю балкон.

Вы догадались, да? Я говорю не с Вами,

а с Тем, кто сотворил и нравственный закон,

и звёзды, что горят у нас над головами…

 

Чучело

 

Среди подшивок с желтизной,

что я листала невнимательно,

я не могу забыть одной

истории душещипательной.

 

Как краеведческий музей

в селе – за неименьем лучшего –

в зал выставил – ходи, глазей! –

фазанье (мужеское) чучело.

 

Но залетела в то село

вдруг одинокая фазаниха

и стала биться о стекло...

В музее наступила паника.

 

Она разбила когти в кровь,

стремясь прорваться в зданье душное,

чтобы отдать свою любовь

возлюбленному равнодушному.

 

Застыли крылья на стекле.

От жажды вздрагивало горлышко...

Но на мужском его челе

в ответ не дрогнуло ни пёрышка.

 

Не в силах это перенесть,

она упала там, у здания...

О женщины! Во всех нас есть

частичка глупого, фазаньего.

 

Преданье памяти хранит

лицо, что так когда-то мучило.

Как билась о его гранит...

А это было просто чучело.

 

* * *

 

Ошалев от любви и обиды,

я пишу по горячим следам.

Не подам ни руки Вам, ни виду,

ни надежды я Вам не подам.

 

Лишь одно я скажу напоследок,

отрясая Ваш прах с моих ног:

этот стих – словно памятный слепок,

маска смерти с любви, эпилог.

 

Это слабость была или прихоть –

не заманит вовек западня.

Я о Вас и не вспомню! Но Вы хоть,

иногда поминайте хоть лихом,

хоть на миг вспоминайте меня.

 

* * *

 

Я жила как во сне, в угаре,

слыша тайные голоса.

А любила – по вертикали,

через головы – в небеса.

 

Бьётся сердце – должно быть, к счастью...

Сохраняя, лелея, для,

всё ж смогла у судьбы украсть я

два-три праздника, года, дня.

 

Умирая, рождалась вновь я,

поздравляя себя с весной,

с беспросветной своей любовью,

той, что пишется с прописной.

 

* * *

 

Всего лишь жизнь отдать тебе хочу.

Пред вечности жерлом не так уж много.

Я от себя тебя не отличу,

как собственную руку или ногу.

 

Прошу взамен лишь одного: живи.

Живи во мне, живи вовне, повсюду!

Стихов не буду стряпать о любви,

а буду просто стряпать, мыть посуду.

 

Любовь? Но это больше чем. Родство.

И даже больше. Магия привычки.

Как детства ощущая баловство,

в твоих объятий заключусь кавычки.

 

Освобождая сердце от оков,

я рву стихи на мелкие кусочки.

Как перистые клочья облаков,

они летят, легки и худосочны.

 

Прошу, судьба, не мучь и не страши,

не потуши неловкими устами.

В распахнутом окне моей души

стоит любовь с наивными цветами.

 

* * *

 

Эту ночь осторожно пальпирует дождь.

Всё стучит, то порывист, то тих.

Словно там, в небесах, человечества Вождь

на машинке печатает стих.

 

Вот опять он бубнит над моей головой...

Что ты капаешь мне на мозги?

Я пытаюсь постигнуть язык дождевой

и загадку невидимой зги.

 

Продиктуй мне свои ключевые слова,

три заветные карты свои,

те, что знают деревья, песок и трава,

знают иволги и соловьи.

 

Мне откроется вещая тайна твоя

и подземные корни вещей...

Но уходит он, крадучись, в мрак бытия

в мелкокрапчатом сером плаще.