* * *
Золотая Орда-белошвейка,
береги бородатость бесед!
Только трезвому жизнь не копейка,
только сытому горек обед.
Где пирожное пахнет часами,
где разит Калитой никотин,
мы пройдём – мы, мол, сами с усами,
пронесём запотевший кувшин.
Кацавейною Русью помещиц,
левантийской тоской вечеров
пронесём на шесте нищий месяц
до последних безруких бугров.
Мы отринем обычай распятых,
мы опять подожжём их дома,
но отрядом в пластинчатых латах
из ущелий ударит зима.
Голубиные лапки по снегу.
Беспощадно-хороший январь.
Нет кареты, – так дайте телегу!
Долго ль ехать, Гомер-государь?
Из глубинного вечного нечто
родилось вековое ничто.
Не тони, золотое колечко!
Не оттягивай рук, решето.
Красным миром горбатого тролля
развернулась Сахара идей.
Я не знаю знамён и пароля,
я не помню ни дат, ни людей.
Так отдай мне моё по закону,
шуба чучела, кость старины!
Из курятника и из загона
пахнет молью липучей войны.
* * *
Азеф и Распутин – как куры пяти степеней.
Пастернак – грузчик в винном, мясник – претендент на корону.
В шершавую шубу одели то ль труп, то ли троп.
Китайцы невинны.
Так какого же чёрта толпы йети бредут по Кремлю?
Пересёк диафрагму и вышел во чистое поле.
Дверь открыта в собаку, холодную, словно божба.
Мне, пожалуйста, 300 грамм сыру.
По грехам и Ирану – не хрена вилкой в гобой.
Чингизханы с кульками проходят по минному полю.
Я иду по Арбату, спьяну стукаясь о фонари,
от которых зачали дурацкие жирные плиты.
Постепенность нужна, но нужны и прорывы в аил.
Ариаднин клубок от Карпат до Чукотки размотан.
Можно просто – Афган, но возможно и проще – стакан.
Сам поймёшь, что же лучше.
Угадай, Чагадай, что случится с улусом твоим.
Чагадай не ответит, распадаясь на злые конверты.
Пахнет кофе эсэсовец, Разиным – поле «g5».
Это – мёртвая зона.
Это – камбалы плоскость, это – угли сожжённых зеркал,
это – Гамлета горб, переросший в созвездие Девы,
печенега копыто, что со временем Фаустом став,
в колбе путчи варило.
И заёмное небо – в ядовитой, глухой синеве.
То ль Данзас, то ль Дантес – да не всё ли равно-то в итоге?
Перед смертью – морошки, а перед рожденьем – грибков,
да, пожалуйста, посолонее.
* * *
Творог есть деревня, небритость пространств – коммунизм,
а бензозаправка – кривая улыбка мулата.
Махровые дети дают показанья в суде,
а суд – это латы.
Читай: «это – хата»; читай: «это – лапа». Держись.
Усталый бандит верховодит в предгорьях Тибета.
От Аллахабада до Басры заря – словно рысь
и пошлое лето,
бездарное лето, паскудное, как ещё там?
В такое же лето лежал я, расстрелянный СМЕРШем.
В Евразию рысью железною рвётся ислам.
И, дверь открывая, в квартиру вхожу, как в бессмертье.
* * *
Голый глаз глядит из глины,
белым бешенством богат.
Так читай, читай былины,
мой агат, молочный брат!
Девять дочерей у Солнца,
а десятая – урод.
Чуть крылом огня коснётся –
и бежит, бежит вперёд.
Впереди ж – холодный Логос,
впереди – лохматый голос,
впереди – гитары боль
и отрёкшийся король.
Впереди – записки брата,
бесполезного агата,
и огромная весна,
и замшелая сосна.
И безгрешный, как одежда,
и невинный, как трава,
я смотрю кругом, невежда,
и ищу свои слова.
* * *
Ахилл похож на дверь – железную, вторую.
На соловья – Тайцзун в динамовских цветах.
Я у седых мышей и у картин ворую,
сжигаю лютни и кричу «Ба-бах!»
Решётки сменены протёртым гобеленом.
Уходит от жены с тяжёлой сумкой Телемак.
И семьи, и Тайцзун – всё в этом мире тленно.
И вороны обсели дуб, как вешалку – пиджак.
Зачем – я не пойму – какой-то сирый Гёте,
зачем – я не пойму – какой-то нищий Босх
устраивали пир мещерскому болоту,
не принимали Глазунова в МОСХ?
И Шуйский, и волхвы – все кружатся, как мухи
в июльскую жару, от нежности крича.
Какого лешего к загнувшейся старухе
соседи вызвали врача?
Что им положено? – пустую комнатёнку
своими чадами немедленно занять;
затем: заимствовать одну-две-три книжонки,
потом Пространство на свистящие разъять.
Они ж кидаются дозваниваться «скорой» –
Придурки, доходяги или фраера.
И Коловрат приедет за шофёра,
и всё, что будет, было уж вчера.
* * *
Это – не боль. Это – только короткая роль
в пьесе без имени автора и без названья.
И от неё отвлекает хотя б вороньё
в груде развалин,
с трупом собаки, что прежде твоею была,
в груде развалин, что домом твоим назывались.
Пепел – не пеплум: он выметен весь догола
ветром, чья зависть
не имеет границ. Мусор, крошка и сор лезут в рот,
и в безногом пространстве тщетно высится корпус без стёкол.
И бумажные люди, подвыпив, идут из ворот,
и подходит к ним с лакмусом ласковый мент дядя Стёпа.
* * *
Из рыбы вышел воробей и веточкой сказал:
– Я не хочу людей-камней, я не хочу вокзал.
Хочу могучие пиры и из-под одеял
люблю калёные бугры и тусклый идеал.
Но одеяло – это вождь, хорошизна дорог.
Пиры окончены, и вошь ступает на порог.
– Зачем искал я бури тень?! – воскликнет воробей, –
коль в конформистский жаркий день пьёт пиво Едигей.
И он пошёл на три пути, завянув и упав.
И он сказал: – хочу идти среди паскудства трав.
И люди, крыльями маша, слезами потекли,
не зная, что есть анаша и злые потолки.
Залёг в углу волк-телефон, сглотнувший стетоскоп,
и ждёт, когда придёт Бирон из маленьких Европ. –
И прутся – три на миллион: урон, упрёк, укроп...
* * *
Я сведу свои счёты с клинком, отнимающим тёплую радость
у мерцающей мыши-эпохи, у мхов, у мешков!.. Что так громко гудит?
Это суки из чёрных дружин уползают в колтун «Илиады»,
это вошь из трехсложника сдуру ползёт с Олоферновых косм на Юдифь.
Что по «ящику»? – спорт, НТВ, популярность бугров говорящих;
что в газетах? – скандала огромный пиджак, жёлтый попка и красный медведь.
Поломали Европе хребет, и повис над Атлантикой хрящик.
Подгорают кастрюли Памира, Кавказа, Балкан... Дальше страшно смотреть.
И багром – по второй голове, и Богров пистолет убирает,
и молчание мощных безбровых бугров – Ус, Распутин, Хлопуша, чека.
Липким Вием Малюта идёт. Тонкий хлыстик в руках у Бирона.
Вновь не можешь? Когда же? Не раньше? Никак? Может, всё же?.. Ну ладно, пока.
Сняли заговор ворожеи. Расколдованы тёмные чары.
Но Петровские плахи – не лучше Ивановых. Смуту кольцуют кнуты.
И – портные Евразии – мчат от Янцзы и до Волги татары,
и грудной перезвон семиструнной гитары уводит в озёра мечты.
* * *
Мне бы неба на мизинец,
мне б – шерстинку зла!
Диафрагма. Мизансцена.
Снов колокола.
Встань Макбетом-истуканом,
форточку открой, –
синева вплывёт Тосканой.
...Кто тому виной?
Неужели путч апреля –
это лишь маразм,
и латынь болеет лепрой –
девушкой казарм?
Я не знаю, я не знаю.
Лучше закурю.
Мне бы зною перед казнью!
Хлеба из руки!
* * *
Поражённый июлем, стою у окошка «Приём стеклотары»,
начиная вдруг осознавать, что авары, мадьяры, татары
не валили толпой ни с того, ни с сего,
а пришли продолжать дело жизни Его –
омолаживать семя народов, усталых и старых.
Но завьюжило восемь тарел, и из окон повылезли деды,
эти голуби и гондольеры, – победы, победы, победы,
и улыба ушла, Потворыню закрыв,
золотыми ключами платя ей за кровь,
что пролили на вспаханном поле отцов самоеды.
Умный череп на палке взнесён под глухое российское небо.
И сознание теплится в двух злых провалах. И нет места, где бы
я ушёл от судьбы – Парки дело секут:
не хватает каких-нибудь долей секунд,
чтобы выпить – хотя б из горла заглотнуть – кубок Гебы.
А вокруг-то, вокруг – низкорослые старые тёмные блваны,
со щелястых скамеечек каменно смотрят орлы-ветераны.
Они этих гондол не видали в глаза,
они мучают долго собачку-шиза,
и по тангенсу перемещаются на вертикали.
И по снегу, по снегу, по снегу, по первому снегу,
и по следу, по следу, по следу, по верному следу –
в зрячий воздух начала, и в вымя весны,
и в безротость травы, в её мясо – вонзись! –
и к комбеду, и в зондеркоманду, и снова к комбеду.
А в комбеде колдунья сидит, а в комбеде – летучие мыши,
и по просеке прёт продотряд, и за гатью – громадные мысли,
и по мышцам мычанье нисходит со звёзд,
выпрямляясь во весь неосмысленный рост,
и на лапах его кагебешник и дворник повисли.
Но сместил Азраил центр тяжести шара земного,
и на чаше весов перевесило слабое слово.
И идёт караван из китайчатых стран –
на Кучу, на Турфан, на Согдан, на Иран.
И всё это по-прежнему ново, по-лунному ново!
* * *
Ясак пространство на меня взвалило,
и дёргается Кунцева кадык.
А я – еврей, и мне не до рубашек,
а до моей шерстинки дорогой.
Загадки нет – пусть будет одеяло,
германчатое, словно пункт «е5».
И конь Батыя просится опять
в атласный сумрак деда-приживала.
Он хочет пить из синего стекла,
он хочет умной, серебристой встречи.
Она же отбывает в Петербург,
как парус глаз опального поэта.
Но если так, – откуда эта боль?!
И листья, опадающие в мае?
И я непониманье понимаю.
И не проснётся ль подданным король?..
© Михаил Лаптев, 1994.
© 45-я параллель, 2014.