* * *
Напиши мне письмо на бумаге:
«Скоро встретимся, милый Иов!»
Расскажи мне, как волки в овраге
замышляют поход на Тамбов;
как кричит стимфалийская птица,
нагоняя то страх, то тоску.
Спой мне песню о том, как девица
револьвер приставляет к виску,
потому что жених её – Голем
(я не знаю, чья это вина),
потому что не жить ей за морем,
а за горем не хочет она.
Я услышу губительный выстрел,
загляну своей бездне в глаза.
Я люблю эти песни и письма.
Я пьянею от боли и зла.
Но, бывает, становится тесен
мир, и в запертой клетке его
я боюсь этих писем и песен
и глотаю дрянное вино.
Налакаться бы, но налакаться
не выходит, увы мне и ах.
Говорят, существует лекарство,
победившее злобу и страх.
На столе чёрный хлеб и консервы.
За окном замерзает река.
Древний ясень за дымкою серой
веткой срам прикрывает, пока
курит доктор в помятой карете,
на волшебные трюки горазд.
Уповаю на то, что приедет
и пилюлю заветную даст.
* * *
Снова ночью ко мне приходила жена.
Говорила, что мало на свете жила,
что устала медведок считать, муравьёв
и что так себе мужем я был для неё.
Я глаза отводил и смущённо молчал.
Извини, что не справился, что подкачал.
Я на кухне сидел, голова в облаке,
ноги в чёрной земле, сигарета в руке.
Как мне выразить это? Каким языком?
Обнялись мы и вышли с женой на балкон.
Закричала ворона, запахло грозой
и окурок, дымясь, полетел на газон.
Стало тихо. Катилась над морем луна.
«Что-то много ты куришь», – сказала жена.
Сердце замерло, сжалось в комок ледяной.
«Много, да», – я ответил, прощаясь с женой.
Постоял и пошёл побеждённым борцом
лечь в постель и в подушку зарыться лицом.
И покуда я шёл, убывала луна
и росла за спиной дождевая стена –
дождевая стена за спиной тишины,
отсекавшая мужа от мёртвой жены.
Жрица
Жрица любви в красной комнате ждёт студента,
тощего итальянца в пиджачной паре.
Парня зовут Ромео, её – Джульетта;
это звучит насмешкой, но так совпало.
Вот он вошёл: короткая стрижка, голос
с лёгкою хрипотцой, под глазами тени...
В восемь утра соитие – это голый
завтрак для тех, кто в силе, для тех, кто в теме.
Вскоре они становятся осьминогом.
После Ромео курит спиной к Джульетте,
сизым дымком окутанный, спорит с Богом.
Бог говорит, что давно уже не в ответе
за человека. Бог говорит, что умер,
позже воскрес, но чинить этот мир не станет.
Бог говорит, итальянца убьют в июле,
Жрица же выйдет замуж, рога наставит
вздорному старикану с лицом химеры...
Бог говорит: «Я не слышу тебя, Ромео.
В сердце твоём будто свечу задули.
Сердце твоё принадлежит Астарте».
* * *
Шли да шли, проваливаясь в снег,
человек и мёртвый человек,
говорили жестами друг с другом.
Шли да шли по пояс в тишине
в деревушку к детям и жене,
привыкая к эллипсам и дугам
на молочной плоскости листа.
А потом один из них устал
(остаётся выяснить – который);
ты иди, товарищ, говорит,
где-то там звезда твоя горит,
и контора пишет всей конторой
письма счастья почерком жены.
Все мосты за нами сожжены,
лишь клубится снежными кругами
тихий час снаружи и внутри,
но висят над плоскостью, смотри,
крохотные птички-оригами.
Стало быть, однажды запоют.
Ты иди на север и на юг,
всё равно – Элизиум ли, Мордор
вызревает в льдистой кожуре.
Ты иди, иди к своей жене,
там поймут – живой ты или мёртвый.
* * *
Женщина говорит, что уедет в город,
если каким-то чудом достанет денег;
что из бывших её только Тристан и Говард
стоят упоминания, да и те нет.
Сын уже великан, а дочка, закончив колледж,
водит во сне экскурсии по Непалу.
Женщина говорит, если вырвать корни,
небо поёт под крыльями – слышишь, парень?
«Парню» все шестьдесят. «Парень» любит виски,
покер, бейсбол и (как там в Торе?) перси.
«Парню» что по-китайски, что по-английски...
Муторно, брат! Зря он сидит на месте,
слушает эту женщину, эту шлюху.
Всем же дала в Догвилле и Твин Пиксе.
С бледных ланит сыплется штукатурка.
Вместо морщин видишь на лбу три икса.
Что это, а? Пить надо меньше или
больше, чтоб не болтать по ночам с покойной...
Милая, я люблю тебя не за крылья.
Милая, я и в небе держусь за корни.
Щелкунчик
«Одна голова – хорошо, а три лучше», –
говорит мне крысиный царь, разрезая головку сыра.
И я отвечаю: «Да». Улыбаюсь, что твой Щелкунчик,
во весь деревянный рот. «Да, – говорю, – спасибо».
(Лишь бы только выбраться невредимым
из кольца грызунов с их пиками и мечами.)
«Ваше Величество, вы бы освободили
девочку с худенькими плечами,
волосами цвета метели, глазами серыми.
Это моя невеста, моя невеста».
«Веруешь ты, Щелкунчик, в крысиного Бога?» – «Верую!»
«Ну и дурак! Да будет тебе известно,
нет никаких богов, а человечья самка
нам не нужна, на своих-то глядеть не в силах.
На вот, лови орех и вали из замка!»
Глядь, а в моей ладони помёт крысиный.
Вздрагивал, пил таблетки, вздыхал, молился.
Бог как всегда не слушал, орехи щёлкал.
А по ночам всё снилась мне дева-крыса,
шерсть её цвета вьюги, фата из шёлка.
* * *
Все остались, умерли только мы.
Расшатали стены своей тюрьмы
и на свежий воздух
не в телах эфирных, а в чём смогли,
наблюдать неспешные корабли
облаков пастозных.
Дождь прошёл и радуга в полный рост.
И кругами радуется барбос.
И играют дети.
Жизнь, она что бабочка, вся в пыльце.
А иглу кощееву спрячь в ларце,
а ларец в буфете.
Утонули курьи в густом хвоще.
Может, мы не умерли вообще?
Я и сам не знаю.
Но никак не кончится день-сурок,
и бормочет, выскочив на порог,
горничная злая,
что придёт похожая на Ягу
и насадит бабочку на иглу,
крикнет внуку: «Ну-ка,
от пыльцы очисти её да взвесь!»
И зайдётся хохотом мелкий бес.
И протянет руку.
* * *
Поручик отбивается от рук.
Поручик или, может, политрук;
попутчик неприятный чрезвычайно.
Куда мы едем, нам не говорят.
Кончается последний звукоряд.
Теперь молчим. Мне нравится молчанье.
Поручику не нравится оно.
В окошке – неба дымчатое дно,
земля, углём начерченная грубо.
А между ними жёлтые леса;
дрожат деревья в майках и трусах,
листва даёт стремительного дуба.
Как отличают мёртвых от живых?
Я изучал язык глухонемых,
зубрил ночами, провалил экзамен...
Проводит пятернёй по волосам
поручик (или может быть, я сам),
попутчик с водянистыми глазами.
Вина, вины, виною, о вине...
Я всех убил на внутренней войне.
«Поручик, ты хоть трупы замечаешь?»
Осклабится: «То был прекрасный блиц.
Чего раскис? Не маленький. Не принц.
Кого кончаем, тех и приручаем».
Лорка
Федерико приходит утром, в прозрачном сне.
Говорит, послушай новые романсеро.
Держит его под руку мокрый снег,
а в глазах дожди; в правом – зелёно-серый,
в левом – чёрный в красную крапинку. Я молчу,
обращаюсь в слух, вижу цыганский табор,
молодых коней в половодье весенних чувств,
мотыльков, садящихся на гитару.
Федерико читает медленно, про себя.
Трётся кошкой Гвадалквивир о штанину его пустую.
Куклой из холодного серебра
снег сидит на стуле.
А над синей линзой речной воды,
над непросыхающими песками
полыхают яблонями сады,
корневые щупальца выпуская.
Соловей
1
Соловей прочищает горло, зовёт подругу.
Налетает восточный ветер, холодный ветер.
Одуванчики поднимают такую вьюгу,
что ни зги не видно на том и на этом свете.
Оба света спешат наполниться птичьим зовом.
Соловьиха блуждает между, сбиваясь с курса.
Небеса под ней яшмовы, бирюзовы.
А над брачным ложем – чёрная тень Прокруста.
Соловей свистит (денег не будет, значит).
Соловей кричит: «Где же ты, соловьиха?»
И слепит его солнечный юркий зайчик.
И трубит вдали облачная слониха.
2
Дождь идёт на своих, чтоб чужие боялись.
И глаза соловьих наполняются светом.
Соловьи же грустят, виски с содовой в баре
поправляют здоровье и плачут при этом
над истлевшим письмом в невесомом конверте
(соловьи собирают конверты и марки).
И садятся на голову бабочки смерти
одному, а другому мерещатся маки –
просто красные маки, бредущие лугом;
третий клюв раскрывает, но петь он не в силах...
Дождь кивает сквозь сон соловьиным подругам,
поначалу он сер, но становится синим.
3
Соловей считает, что время его пришло;
завещает жене гнездо, а любовнице – небо песен.
Скоро выйдет лето на перекур большой,
и уже ползёт по жёлтым деревьям плесень
то на этой, то на другой стороне Земли
(соловей в обеих – потусторонний).
И тумана щупальца оплели
чёрный смерч вороний.
Огоньки, загробные Соловки...
Не скучай, родимый,
облетая звёздные островки
в новом мире дивном.
© Михаил Дынкин, 2017–2022.
© 45 параллель, 2022.