* * *
Для прогулки выберешь место одно –
узкий мысок, продуваемый ветром, и реку.
Шарф ослабить, войти в ледяное окно
и – по саду, по рыхлому саду, по снегу.
День сегодняшний – оловянный солдат,
чистый запах хлопка и канифоли.
Пиэрида-торговка с мучным или воздух-легат
с нотой приветствия – записи в белом поле.
Что надкусил, что удержал в руке –
булочку с маком, линию горизонта.
Оледеневший катер стоит в реке,
в мёртвой воде Вологды или Понта.
Это пространство – резали по кривой –
круглая корка берега, гребень кровель.
Медленно выходной безмятежный свой
трать на сухое зрение, холод крови.
Здесь разговор – собеседник давно ушёл –
не прерывается. Облако застывает.
Ветер проходит насквозь, рассекая шёлк,
падает за словами.
* * *
Зачем не звонит мне никто и откуда
приходит с цветком амариллиса в дом
лилейный сквозняк, голубая простуда,
прохожий с обветренным тоненьким ртом –
чужой, посторонний, любимый-любимый,
всерьёз озабочен здоровьем моим
и сердцем заполненным, странноприимным,
и голос прохожего – дым, дым.
Какие ещё снеготелые тучи
проходят над миром, распухли горбы –
мне ангелы снятся, но смертные лучше,
у них золотые прохладные лбы,
у них венценосные головы, плечи
у них не покрыты и босы ступни,
и каждый во сне невесом и беспечен –
какие они, о, какие они!..
Зачем посторонний целует и плачет,
и плачет опять, отстранившись, и в свет
глаза свои тёмные – светлые – прячет,
не хочет сказать, не даёт мне ответ.
О, тучи, неситесь стремительней, что ли,
покройте всё небо – болит голова –
сегодня была геометрия в школе,
упрямый мальчишка, прямая трава,
был завтрак голландский, тяжёлая рама,
по музыке Бах – отворилось в груди,
меня не запомнила маленькой мама,
и я, возвращаясь, сбивалась с пути.
Что видела?.. Снег… или не было снега,
но за руки к дому меня поднесли
деревья и птицы, тополики-клеки,
они оторвали меня от земли –
о, как высоко, высоко – ничего я
не вижу, не вижу, откройте окно,
где дышит и мается что-то живое,
где в серое небо уходит оно.
Зачем надо мной терпеливо склонили
бездонные лица и в шелесте тел
разбили – прекрасное сердце разбили –
и снег над моей головой полетел.
* * *
…и одинок смотрящий на деревья…
Галина Рымбу
О, что ещё за полным светом бродит,
страшусь узнать, но спрашиваю так,
как будто время сквозь меня проходит
и подаёт неверующей знак.
Вчера смотрела, вглядываясь в лица,
и выкликала всех по именам.
Я знаю, знаю, мир ещё продлится,
и смерть – не нам.
А нам такие белые сорочки,
такая кровь – слеза и молоко –
и пух любви, и пена первой строчки,
и жить легко.
Как будто Лета воды разводила,
желая сквозь и дальше провести,
но всё, что было, разом поглотила
и понесла соцветием в груди
железный шум и костяное тельце,
крыжовенные тени, жар в окне,
укус пчелы и бьющееся сердце –
всё обо мне.
Но одного – тоски или печали –
не захватила: помню, никогда
не забываю, как не отвечали,
как отвергали. Только это, да,
ещё клюётся, вздрагивает, тянет –
зимы пчелиный белоснежный куст –
слова, меня предавшие, в гортани.
Как одиноко – кто бы знал! – но пусть,
пусть только мне, смотревшей и ослепшей,
звучавшей и внезапно онемевшей,
с трудом даются музыка и свет.
Что это?.. тополь? ветка? снег? синица?..
Кто это плачет, плачет и боится?..
Не я, о нет.
* * *
Ещё не зная гнева и любви,
какая есть трава с изнанки снега,
какие разговоры-воробьи,
в какую упоительную реку
заходят дважды, ничего о том,
когда всё станет светом или звуком,
спит человек, и жизнь ему – потом,
и мир – потом. Душа его упруга,
одежды белы, а дыханье – мёд.
Он ничего не слышит и не видит,
и никого не тронет, не обидит,
и сам себе всё не произойдёт.
…какая мука – сон из скорлупы,
орешек грецкий, ветка покачнулась,
поцеловались огненные лбы,
и небо распадается от гула
сердечного. Спит человек в аду
и видит сны из олова и дёгтя,
где эйдос-зверь показывает когти
и всё шипит: я вижу, я иду.
Спит человек, его дыханье – яд,
он гол и хрупок, а душа – изъята.
Он смотрит время пристально назад
и убивает Авеля и брата.
Остановись – на самом, на краю,
очнись, очнись – высокие побеги
любви и гнева – я тебе пою
о бестелесном слишком плотном веке,
о воздухе, застрявшем в волосах,
о том, что неизбежно умирает,
о говорящих с нами голосах,
пока труба горящая играет.
* * *
Когда ещё, от тесноты и гама
избавившись, считаешь раз-два-три –
звезда гори – и лес, и волк, и яма –
идёшь квартал, не сомневаясь, прямо,
уже меняется всё.
Повтори:
дом, дом, киоск, два дерева…
Приметы
обыкновенны. В доме двадцать семь
разбиты лампочки, и ночь длинна без света,
и тесно всем.
Так тесно – обними меня до смерти,
пока не прерывается поток,
и бабочек испуганные черти
летят под потолок.
Ещё сверкни и выхвати из мрака
(как точен обжигающий прицел)
лицо и сигаретку. Мир, однако,
меняется, меняется. В конце
не остаётся времени заплакать,
но что-то есть – прозрачное – в лице.
Но что-то есть –
словами все старались,
а ты попробуй о последнем так,
как будто жизнь постыдную украли
(а это – так).
Осталось только чистое, простое,
из детства – чабер, липовый отвар.
Задрав башку, заучиваешь, стоя,
листвы и ветра лёгонький словарь.
Меняется всё так непоправимо,
что некуда становится идти.
Тебя любили в детстве – херувима –
за яблоко твоих пяти-шести.
Потом забыли, вычерпали, съели,
не разбудили, бросили в лесу,
и стала жизнь высокая, как ели,
и стала смерть похожа на осу.
...но повтори: лес, лес, река и мостик.
Шагнёшь – дрожит. Секунда – тесноту
заменят шум воды и тёплый воздух.
Соломинка сломается во рту.
* * *
Конец второго месяца зимы,
короткий сон, заснеженная отмель.
Язык всего, на большее пригодный,
чем думаем порой наивно мы,
сейчас звучит, и слова – не узнать.
Мир исказился, зеркало блеснуло,
и отстранился от пустого гула
мой слух опять.
Я говорила с кем-то во дворе
и снег рукой рассеянно сбивала,
и всю меня то светом обдавало,
то холодом. Известно, в январе
подробен даже воздух. Но тогда
отсутствие, разлитое по формам,
всё вытесняло, и зима повторно
день заселяла. Воздух и вода
подобострастно повторяли: дом,
автомобили, белую линейку
дороги. Воробьи из снега
клевали снег, и ледяным кустом
был разговор – пораниться недолго.
Но я не понимала языка,
и только в сердце чистое, легка,
входила смерти чуткая иголка.
Потусторонним стал мне этот свет,
и падал снег, и прикасалась ветка,
и распадался воздуха букет
на свет и снег, и поднималась ветка.
Сквозь человека рядом падал свет,
слова сияли и глаза сияли,
и я была и, в то же время, нет,
но только снег и свет об этом знали.
* * *
Сам – пепел, пел о, не сгорай, губами сморщенными двигал,
читал, пока в последний рай не закрывалась с шумом книга.
В метро спускался, Стикс искал по раковине гастроподы,
по мрамору горячих скал, и тёплые дрожали воды.
О, ты пройдёшь с лицом таким, что воздуха дышать не станет.
Твой волос розовый и дым – сосуда трубочка пустая.
Напой и мне про зелень дня, какая не цветёт в Аиде,
про ветку гибкую меня с цикадой – треска не прервите,
прохожие. То – шум волны, из радиоэфира что-то,
слова из чёрной глубины, и водоросли диктиоты
ветвятся в темноте густой, и кровь, и воду колыхая,
пока над самой пустотой ныряльщик говорит стихами.
Я видела твой синий сад, двустворчатые камни сада,
и рыбьи мордочки лисят, и пни разбитой колоннады,
голубок мраморных в сетях, фонтанов кратеры крутые,
известняка тяжёлый прах и лавра руки золотые.
Где вулканическим стеклом, где алебастром зарастает –
живым покрыто полотном. Голубоватыми кострами
то вздрагивает, то рябит – струится, птиц в листве качая,
и ничего не объяснит, не взглянет, не пообещает.
Пообещай, в поток попав и слившись с пеной и песками
в один нерасторжимый сплав, запомнить облако над нами –
то треск, то голос невпопад, то музыки обрывок – глухо
ночь нисходящая на сад. Из слепоты – для слуха.
* * *
Пальцем выводишь на запотевшем стекле
глаз или код от ячейки цветочного быта.
Красные маки, доверчивы и открыты,
во власяницах зелёных стоят на земле.
Дай мне один лепесток свой бескровный, сосед,
огненный умысел, сон о корнях и личинках.
Чёрное сердце – нежная ночи начинка –
траурный бархат, глубоководный свет.
Как одиноко, и краток нам выданный час.
Ветер подует, последнее с мёртвых снимая.
Не отрекаться, любить навсегда, обнимая
пепел и воздух, слёзы и облако – нас.
Полное облако, волглые простыни, сад,
преданный утром и всеми оставленный, чтобы
долго коробочки мелко дрожали в ознобе,
долго любимые наши смотрели назад.
* * *
Попробуй – как оно – впервые –
слова с изнанки – пух и свет.
Приходят мёртвые-живые,
на всё дают один ответ.
Опять тонка над нами корка,
и сквозь неё, то дождь, то снег.
Тоски ржавеющей иголка
и речи холостой пробег.
До ноября легка минута,
и времени всегда с лихвой,
но холод страшен, как цикута
и лев с орлиной головой.
Закройте двери, сквозняками
и так чистилище полно.
Сплелись деревья языками
и молча пялятся в окно.
Я говорю, и звук змеится,
и спящие не просят спать,
а только сходят со страницы
земные ночи коротать.
* * *
Здесь можно жить, и время отрывное.
Календарём блаженные идут.
Собака задыхается от зноя
и тополя высокие цветут.
Я так больна своим косноязычьем,
бессонной ленью, кухонной строкой.
А за окном – невыносимо – птичья
торговля пищей чистой и другой.
Мне будет всё, но видимо не в этом
треклятом месте и не на виду
у всех, а будет лето, лето, лето
и обморок под синевой в саду.
А будет – белым кружевом и пухом,
зелёной веткой, солнцем со спины,
комариком, тоскующим над ухом,
звездой, летящей вверх из глубины.
Пока есть кровь, как речь из чёрной вены,
и жизнь цепляет лёгкий свой улов,
поговорим о страшном откровенно,
чтобы бояться не осталось слов.
Поговорим. Здесь можно разоряться
и пустословить. С рук сойдёт. Пустяк.
Я не хочу ни плакать, ни бояться.
Пусть будет так.
Пусть будет так, и можно жить, и – жадно.
Забудем полюбовно. Срок гореть
и говорить бессмысленно, нескладно,
и так смешно и неумело петь.
* * *
Что для счастья? – почти ничего.
Свежескошенной пахнет травой.
Сядешь в тень. На странице семнадцать –
майский отрок, бесценный прогул,
день из вечности, мячик-прыгун –
прочитать и легко оторваться.
Да ещё побежит по листу,
с миром вещным и зримым в ладу,
муравей, безымянный разведчик.
…почему же так грустно? Perché?..
Кватроченто и смерть в языке.
Механический ангел-кузнечик.
* * *
Слушая, как – невозможно заснуть –
дождь задержался, встаю и – на кухню.
Чёрные горы, извилистый путь.
Свет загорится и сразу потухнет.
Свет, говори со мной, нервно живи.
Уличный блеск и огонь зажигалки.
Фары мигнут, поплывут фонари –
посеребрят потолочные балки.
Разве не мне в этой роще ходить,
в стёклах дрожать, отражаться ветвями,
жадно гореть и рассеянно пить,
улицей спать и будить соловьями?
Разве не мне превращаться и плыть,
комнатой быть и стоять тополями,
нежно живущих и живших любить,
окна открыть и заплакать над нами?
* * *
За окном, за деревом, за площадкой,
за соседним домом, за ним и ещё, ещё –
есть пространство – не спрятаться – смерти с ваткой.
Медсестра выходит. Выключатель – щёлк.
Есть река с придыханием там, где яма.
Над ключом холодным от судороги поёшь.
Открывается дверь. В халатике входит мама.
Но и этим мёртвого не проймёшь.
Как над веками пальцы плясали, кого играли,
навсегда закрыли, залезли, шипя, в карман.
Жили-были дети мы, трали-вали,
пирожок песчаный съели – один обман.
Закрывается дверь. Никого. Пробегает мышка.
Убегает в белый, присыпанный хлоркой, лес.
Это воздух, воздух, любовь моя, не одышка.
Это счастье, счастье, любовь моя, не болезнь.
* * *
Совершенное сердце нигде не споткнётся.
Кровь горячая тянется,
катит валы свои –
нет преград.
Молодой, просыпаясь, кричит:
внутри меня солнце, солнце!..
Старик молчит.
Внутри у него – закат.
...оборвись, моя песенка, на середине полёта,
упади, моя песенка, в луговую герань,
в её синий дым.
Несовершенное сердце исходит мёдом,
мёдом,
и рой пчелиный гудит над ним.
Слышу пульсацию времени в этом гуле.
Выше сады, и в ульях – скрипичный зуд.
Это меня подманили и обманули,
а теперь на крыльях пчелиных своих несут.
Вввж… вввж… выше сады, и в ульях
оркестровые ямы полны
алым шумом и звоном дня.
На закате зрители сядут
на свои травяные стулья
и попросят
музыки и огня.
© Мария Маркова, 2010–2011.
© 45-я параллель, 2011.