Сонет в потёмках
Я согбён и поник совсем, целый день хожу в потёмках.
Псалом царя Давида 38
Иные точно знают, что писать,
Кусочки славы унося в котомках.
На них стоит, отчётлива, печать –
Премудрые. А я хожу в потёмках...
Иные точно знают, как писать,
Не суетясь о вечном, о потомках...
На них лежит Господня благодать.
Счастливые! А я хожу в потёмках...
Иным известно, для кого писать,
Кому – их строки на страницах ломких.
За них – горой апологетов рать,
Они нужны. А я хожу в потёмках...
Я просто не умею – кем-то стать,
Я лишь пишу. Вот – образ... Вот – тетрадь...
Солнце встаёт
Издалека, из-за тумана, из
почти ночного сумрачного неба,
желтком яичным на краюшке хлеба,
чуть улыбаясь, солнце смотрит вниз,
на площади, дворы и ищет, где бы
присесть и отдохнуть, – хоть на карниз, –
и птичий щебет и кошачий визг
послушать праздно, как чужую требу,
разглядывать за окнами людей,
завидовать их заспанному виду,
величественно чувствовать обиду
на мелочность их утренних затей, –
вот захочу и завтра к вам не выйду,
ругайтесь на погоду, на вождей,
молитесь в храмах, – мол, не оскудей... –
и сетуйте на горькую планиду...
Пора вставать! И, сделав первый шаг
не вниз и не назад, а дальше, дальше –
такая даль нам и не снилась даже! –
как иглы ёж, лучи расправит шар,
потянется к закрытым окнам нашим,
тихонько стукнет: – Ну, на брудершафт? –
и выпьет на дорожку, не спеша,
воды холодной из фонтанной чаши.
* * *
Моему деду
Я помню – памятью чужой –
Неповторимый, странный город,
Дворцы, украшенные гордо,
И пар от лошадиной морды,
И говор, вьющийся ужом
В колоннах тяжкого собора...
Я помню тесные дворы
И роскошь каменных парадных,
Тюремной крепости громаду,
И плеск в граните безотрадном
Невы, спокойной до поры,
Под грузом кораблей нарядных...
Я помню узкие мосты,
Где дамы и простолюдинки,
Спасая тонкие ботинки,
Опасливо обходят льдинки, –
Проворные без суеты,
Изящные, как на картинке...
Я помню непонятный страх
В глазах, в словах, во всей повадке
Людей, до удовольствий падких.
Как будто тленья запах сладкий
Лежит, как иней, на стенах
Столицы, города-загадки...
Я – не боюсь. Мне всё равно,
Кого тревожат страх и голод.
Я там, в воспоминаньях, молод...
Нас двое: я и этот город, –
И нас обоих нет – давно...
По белу свету
По просёлочной дороге мягко топают копытца,
И совсем неслышно шага двух босых немытых ног,
Ослик мой, упрямый дурень, не желает торопиться,
Что ему одна дорога – навидался он дорог.
Он рысит, не зная цели, – или это я не знаю, –
Солнце сверху, ветер в спину, уши мягкие торчком,
Рядом вкусные колючки, в бурдюке вода хмельная,
Пыль дорожная струится под ногами ручейком...
Пусть надменные верблюды свысока плюют по ветру,
Пусть гудят автомобили, – эка невидаль, авто! –
Мы на них чихаем (пыльно), мы идём по белу свету,
Пешеходы, – я и ослик. И не нужен нам никто.
Уютный стих
Время – такая надёжная штука, –
маятник с тиканьем тихим качает
или выходит скрипеть в половицах,
ночь коротая до светлого часа
в старой квартире, где умные мыши
книг не грызут, – нет, они их читают;
а для еды там есть сыр в мышеловках,
сало и корочки, что экономка
мышкам кладёт как приманку, но, к счастью,
не вспоминает взвести механизмус.
Старый профессор с достойной бородкой,
сидя на старой, но крепкой стремянке
под потолком, где тома в переплётах
кожаных, грубо тиснёных, пахучих,
слушает шорох мышей под коврами,
слушает время, скрипящее мирно,
думает много о бренном и вечном,
только о вечном он думает больше:
вечное больше его привлекает
тем, что оно не кончается скоро.
Радуясь этому, мудрый профессор
дремлет, покоясь в привычном уюте,
и экономка с вязаньем пушистым
дремлет, пока аккуратное время
не позовёт её боем курантов
мышкам дать сыр, а профессору ужин
и проводить его к мягкой постели;
и, засыпая, подумать покойно:
время – такая надёжная штука...
Ночь, дождь…
Когда поймала город ночью сеть дождя,
он не успел ни увернуться, ни укрыться,
и вот уже потоки улиц бороздят
машин блестящие железные корытца.
Они плывут, пока не залило до крыш,
пока мотор бурчит сердито под капотом,
покрыты стёкла их холодным, горьким потом,
и тени дворников – как на ветру камыш –
туда... сюда... по маскам лиц полуразмытых
под затуманенным дыханием окном...
А может, дождь, и ночь, и город – заодно?
А может, улицы, и дождь, и время – свиты
в одну тяжёлую, натянутую нить,
потянешь – тронется, и не остановить…
Право уйти
...И это моё дело – решить, как –
В постели ли старческой и в моче,
Маразмом лишённой сил завершить шаг
Над пропастью самой тёмной из ночей,
В жару лихорадочном ли – успеть в срок,
Пока не рассыпалась пазлом смешным в грязь,
Пускай я сама разочту, я, я – а не Бог, –
Скажу напоследок себе чёткое: три... два... раз!
И это моё право – уйти в тень,
Оставив сверкнувший в последний раз след,
Как звёзды уходят из яркой тьмы в день,
Ведь это красиво и сильно, сказать судьбе – нет?
Про грех и про мужество жить – это всё чушь,
Когда каждый мускул визжит от усилия жить здесь,
Когда невозможно орать, и я молчу,
Пока ещё силы и воля дышать есть,
Но это моё право – уйти в тень,
И это моё дело – решить, как.
Скверный сонет
Ах, как невыразимо грустно это! –
Но следует из множества примет:
Жизнь неуклонно движется к зиме,
Весна забыта, миновало лето,
Мой дальний путь теряется во тьме,
Мой дар – как отсвет гаснущего света,
Как временем истёртая монета,
Уже не золото, ещё не медь.
Как я боюсь привыкнуть не иметь,
Не озарять, не греть, не петь, не сметь,
Ненужной ветошью храниться где-то...
Я – тень когда-то бывшего поэта,
Но я дышу, я отрицаю смерть
Последней строчкой скверного сонета.
Сука-зима
Ах, зима... Что за подлая, злобная сука-зима –
Налетела без снега, асфальт заморозив до звона,
Как от боли, гудят от мороза нагие дома,
Стылый воздух искрится, крупинками льда запылённый,
Каблуки по асфальту чечётку озноба стучат,
Примерзают друг к другу ресниц индевелые иглы,
И по белой щеке – безысходной печали печать –
Ледяная дорожка, – и трещинки там, где изгибы, –
На губах. Ты солёные слёзы и кровь – языком
Осторожно слизнёшь, но от этого легче не станет.
Эта сука-зима рвёт живое из сердца тайком.
Лёд и холод, и холод, и лёд, и квартира пустая.
О Вас не…
...взлетая – и роняя капли слёз,
срывая сердце в яростном полёте
под ловчей сетью падающих звёзд...
Но кто же знал, что будет так –
всерьёз.
И кто же знал,
что Вы меня поймёте...
Или – в тумане вязких слов – шалаш
сплести и пол хвоёй пушистой выстлать,
и пусть горит свеча, хранитель наш,
и медленно шуршащий карандаш
выстраивает
на бумаге смыслы...
Пусть я о Вас не с Вами говорю.
Слова...
Слова нужны лишь словарю.
Все реки текут
Все реки текут вдаль,
А эта бежит вспять,
Сама по себе – вверх, –
Холодной воды сталь,
Крутых берегов стать,
Прибрежных лесов век...
Все реки текут вниз,
Впадать в голубой сон
В утробе морских вод,
Забыв комаров писк,
Истоков своих звон,
Весеннего льда ход...
А эта – куда прёт
Сама сквозь себя – боль! –
Но не удержать бег,
И рыбы по ней – влёт,
И ветер по ней – вдоль,
И не сосчитать бед...
Морской ли прилив, зверь,
Её напугал так,
Характер ли так плох, –
Бежит и бежит вверх,
Сама себе – злой враг,
Сама себе – царь-бог...
Другой август
Входит солнце в янтарный вечер,
будто косточка в абрикос.
Ф. Г. Лорка, Август
Затихают все, кто полнит
летний полдень, жаркий полдень
гулом, шелестом и звоном.
Раскрывает им навстречу
тёплый зонт заката вечер, –
золотое на зелёном
в ярких сполохах багряных
облаков, зарёю пьяных.
Тихо тянут лапы тени,
завивая ночи кокон,
к тёмноте безлюдных окон
по ещё горячим стенам.
Солнце томно тает, тает,
звёзд стремительная стая, –
просыпающийся Аргус, –
замирает в ожиданье...
Это встреча – и прощанье,
это август. Просто август.
Я – твоё…
Я – твоё отраженье. Во мне
Все твои перемены, изгибы, движенье,
То, как ты замираешь... Как тень на стене, –
Я – твоё отраженье.
Я – твоё... Незаметно пройдя
Через грань допустимого жизнью юродства,
Вижу я, – чьи? – глаза неотрывно глядят
На меня с превосходством...
Растворяясь, теряя себя,
Забывая все Божеские уложенья, –
Я люблю... Разве можно исчезнуть, любя?
Я – твоё отраженье...
Но порой, просыпаясь в ночи,
Я, судьбу искушая, как женщина Лота,
Тихо – словно молитву – шепчу: Не молчи,
Я – твоё... Только – кто ты?
Ты – моё…
ты - моё,
ненавидимое до гроба...
даже если ошиблись оба,
всё равно, ты – моя вина.
от лирических слёз до стёба,
от экстаза – лететь! – до дна, –
что за власть мной тебе дана?
выворачивалась греховно –
беззаветно, бесстыдно, – словно
до изнаночных швов души;
раздирала себя и снова,
понабрав лоскутов больших,
принималась кроить и шить...
слишком сильно старалась, – вышел
гипермаркет – для крошки-мыши:
мышь объелась до тошноты...
слышишь – старый скрипач на крыше,
слышишь – реквием для мечты?
ненавижу тебя, но ты...
ты – моё...
Лети!
И люди, и дома давно уснули.
На тонких нитях света дальних фар,
протянутых к тебе сквозь годы улиц,
рискованно танцует нота фа, –
ты слышишь?
Ночь звучит, и в тихом гуле,
на обертоны разделяя звук,
ты различишь капели дробный стук,
как барабана дробь, – попеременно –
по жести подоконников и луж...
Алле! – растает города арена
под разрывающий аорту туш, –
из теней на колеблющихся стенах
уже сплетён кармический батут, –
лети! Там воля, и тебя там ждут.
Декабрьское
Рождественский декабрь волшебно невесом,
настоянный на духе ладана и ёлки,
и огоньки свечей так горячи и колки,
и поцелуй тепла нашепчет обо всём,
что есть любовь и Бог, сплетая лёгкой сетью
не-прошлое вовек с не-будущим уже...
Искрятся за стеклом метели миражей...
Но исподволь январь продолжит счёт столетий,
реален и суров.
© Маргарита Шмерлинг, 1993–2011.
© 45-я параллель, 2012.