Лишние миры
В старом фонде, пропахшем плесенью,
настороженным неуютом,
Одиночество – тяжеловеснее
и отзывчивее к простудам.
Потому оно пьёт, и отнюдь не мёд.
По неловким приметам своих узнаёт.
«На сугрев» подаёшь, хотя сам похож
на местный эстетствующий фантом,
притворяясь, что жизнь – полинявший альбом
из недописанных женщин.
Голос ветхих миров завещан
скорее вещам, ведь без них с трудом
растолкуешь что-то в себе самом.
На подоконнике банка с бычками –
прокуренных мыслей миниатюра.
Обивка дивана торчит клочками –
как ода когтям кошачьих амуров.
Здесь в кофе лирика растворимом
связь обозримого с необозримым
видится ярче, но прост тот ларчик,
что открывается к неудачам.
Здесь по тебе только прошлое плачет,
границы излёта тобой обозначив.
Холст на подрамнике тени рыбачит.
И всё исталдычено, пройдено, было.
Ты, скажем, любил, а она уходила.
Или сам уходил, а она любила?
Её чувство к тебе обгоняло объятия,
и она училась считать мгновения.
А ты замедлял своё восприятие,
мозоли разума множат трение.
Ведь разум, как водится, так «обихожен»,
что сознанию не одолеть бытия,
опознающего, кто чем изгложен,
кто пальнёт из сценического ружья
там, где к пятому акту не обточит вода
непреклонный камень, поскольку – болото,
и, как часть стены, усыпляющая среда
при внешних движениях какой-то работы.
Нервы раскручивают монолог
на манер многозубчатой шестерёнки.
Порезом вины – бездомный щенок…
К несчастью, только на фотоплёнке
место рождения снимка и место
хранения неразделимы.
А те, кто приходят на этот свет,
часто для этого света мнимы
и отторгаются. Глаз есть свидетель,
как нежные лица ломаются.
Распад к созерцающим тянется,
используя шанс не исчезнуть мгновенно,
а таять, переплавляясь в дух
случайных хроник взаимообмена,
попав в чью-то память, поймавшую пух
растраченного, распылённого вслух.
31 октября 2018
* * *
Был бой, и вдруг туман, и чёрный лес,
потом лазурь, и глаз, подобно рыбе,
нырнул куда-то вглубь, но не воскрес,
а лишь нащупал свет: не выход – выбег.
И в этом беге дом завидел свой.
Туда – к нему, ворваться, возвратиться –
ещё чуть-чуть – родная, я живо-о-ой!
живо-оой! жи… обрывается страница.
В окопе, замерев от тишины,
глотнуть сырого неба, обнаружить
себя под поцелуями жены,
успеть поймать слова, но не дослушать.
Говорила Йоко
Человек живёт в небе, ведь
всё, что выше земли – уже небо,
так говорила Йоко. Но вот стареть
и в небе обидно, приняв плацебо
красивых формул, а небеса
солнце-дивность тел разрушают,
сажают вокальные голоса,
океаны чувств иссушают.
Свои
Мы – ветераны качки
житейского океана,
где может заняться шторм
от бури на дне стакана,
сгустки космических атомов,
принявших странную форму,
которую видишь в зеркале
и принимаешь за норму.
Как пожилой киномиф,
морочим юную поросль,
завидуем тем, кто любит
настолько, что даже порознь
уснув где-то в самых разных
концах востока и юга,
не устают писать
что-то во сне друг другу.
Мы – перемен сложение
при сложном движении точки,
поэзия нервных импульсов,
пущенных по цепочке,
приветный огонь буржуйки
в продрогнувшем неуюте,
где воду берут по струйке
и редко грезят о чуде.
Надеждам – истлеть в горсти,
но в душу к нам просто втереться,
все кошки в неё ходят греться,
чтобы потом в ней скрести.
В пределах инаковости
1.
Город из обморока, из мрака,
из густого непроходимого «нет»,
из какого-то чёртового буерака
вырастает, вонзается в нервный рассвет,
наливается жаркой беременной почкой,
и рождает тебя, насыщая собой,
из проспектов, людей, часовых молоточков,
из того, чем питается оболочка,
не сосуд-вместилище, а полная бочка
и грядущая головная боль.
И бредёшь переношенным – вжатые плечи,
выжигаешь любовь у себя внутри,
ты не тот, кто надеялся: время излечит;
а тот, кто в себе его растворил.
Волочись
недопущенным в световысь,
где не вы, а другие
друг другу сбылись.
2.
Новый приступ удушья не снять тимьяном,
в пустоту – благодушные речи.
Раз влюбился в Ленского, хотя думал – в Татьяну,
всё равно стреляйся,
так даже легче.
Всё равно – мишень, трагик, чтущий нравы,
наглотавшийся пуль слепого «уйди».
Говорят, ты не прав, пусть они будут правы.
Сокращая абзацы и целые главы,
никого никогда не буди…
Безвременье
мне больно, и море моё
внутри меня пересыхает,
поскольку устало быть мной –
и я становлюсь пустотой
Бесстрастно об итогах
Жизнь есть поломок преумножение,
Каким бы не было снаряжение.
Они истощают её, обесточивая,
Превращая надежное в неразборчивое.
И ты бесполезен, как чайник без дна.
Нестройная память, храня костыли,
Опыт вынашивала, но ты со сна
Не понял: роженицу увели.
Тёплая осень – к долгой зиме,
Осенний дождь урожай гноит.
В твоем затянувшемся жизнеписьме
Растрачен желавший случиться пиит.
Большому тебе
Ты весь – полёт. И глаз, изголодавшийся, дивится
зверьком на это чудо и разнеженно блестит,
сквозь путаные грёзы пробуждением слезится,
и счастлив эти слёзы обрести.
Вокально мир пиши. На острие порхания
и водяных светлот любовью воплотись.
Я постигаю редкие возможности дыхания
по глубине нырка в сырую тайнопись.
Новосозданные
«Я – твоя, ты – мой»
в этой лодке грёз
в чистой заводи
подвенечья.
«Я – твоя, ты – мой» –
словно мантру нёс
словариный бог
красноречья.
«Я – твоя, ты – мой»»,
босоногий смех
и журчанье нот
до рассвета.
«Я – твоя, ты – мой»
с пересмотром вех
с превращеньем рек
в реки света.
* * *
Он писал о ней красками,
рассказывал её всю –
плавно, влюблённо, бережно.
Она раздевалась для него,
чтобы принять
головокружительную правду о себе.
* * *
Трудяга-трубочист на потной крыше.
Печные трубы жалобно певуче
рассказывают ему судьбу,
и он, давая сделать полный вдох,
дарует им звучанье чистой ноты.
Плисецкая в роли Кармен
Мысль, воплощённая в движении,
пружина, шарм, полётность рук.
Вся – ливень света, притяжение
планет, вертящихся вокруг.
И чувственность, и ястребиность,
притом такая глубина,
чтоб соблазнённую невинность
зрачка исследовать до дна.
Заземление
Шаг влияет на расстояние,
меняет окружающую среду.
Но в подвешенном состоянии
бычок качается на ходу.
Тут не доска, а вера кончается.
Падение – лишь движение вниз
в связи с ускорением, что сообщается
силою тяжести, когда раскис.
Скрип нарастает, доски ссыхаются.
Рентгенологический кабинет…
Бычку не идётся, тяжко вздыхается,
что в содержании смысла нет.
Муза предчувствий застыла зрителем.
В сценарной выдумке не прочесть,
в чём связь твоего бытия с послебытием,
какую версию предпочесть.
Где алгоритм обуздания паники?
Слова перемалываются в труху,
а сам ты – в пыль, в элемент органики
и тому подобную чепуху.
Логос чувствителен к отрицанию,
и нужен мастер, чтоб защитить
побеги бесстрастного созерцания.
Ученику – остаётся пить.
«Не беспокойся!» – свежо предание.
На каждый повод достанет притч.
Покой есть факт утраты желания
какого-либо покоя достичь.
Поиски сути – не уравнение:
в природе равенство – не благодать.
Способность жить – простое умение
складывать и вычитать.
* * *
Живёшь, пространство смотрит сквозь тебя.
Такие отношения всё чаще.
И ты, в глазах у времени рябя,
какой-то для него ненастоящий.
В тебя не верит время, оттого
ты будто снишься, грезишься в тумане,
гвоздем запечатлён как существо
на плоскости стекла, но не сохранен.
Обманываться поздно, возраст мстит,
как кофе не сменяй зелёным чаем.
В тебе твоё предсмертие гостит.
Ты слаб хотя бы тем, что ты случаен.
* * *
Время кормит дремоту забвения, память
хлебным мякишем разминая в горсти.
Заплутавший сновидец ледяными губами
кому-то незримому шепчет «прости».
Шепчет, рассыпанный на фрагменты,
цепляясь за это «прости», как за смысл,
изнутри личной бездны, где тают предметы,
а мир удушающе-углекисл.
Двери не заперты, разум в потёмках,
некого, незачем сторожить...
В лужице плесени блюдце котенка,
щемящий признак привычки жить.
© Лариса Гусева, 2018–2020.
© 45-я параллель, 2020.