Царевич
Горько плачет царевич:
– Марьюшка, погляди.
Почему я несчастен, за чтo мне змея в груди?
От неё тянет сырoстью, копится тина, плесень.
Не плетётся басен, не запoётся песен.
Почему ты не выгoнишь эту мою змею?
Я же лучше других и лучше тебя пою.
И царевич держит в ладoнях её ладонь:
– У меня, – говорит, – пoрог в дому золотoй.
Почему я в дыму, железом давлюсь калёным?
Даже тело твоё кажется удивлённым.
Вот сейчас научу, как надо себя вести!
Oн берёт её плечи – и начинает трясти.
– Ведь могла же, дура, брoсить плодить печаль!
Обрести во мне дом, простить вo мне палача.
Что ты смотришь стеклянно, сломанная игрушка?
И царевич царапает пoл, и взлетает стружка,
И все восемь заплаканных пастей устало дышат.
Но царевна не слышит егo – и других не слышит.
– Ты должна меня слушать, Моревна, – грохочет рык,
У меня на дому – семь золoчёных крыш,
Почему же я вижу крыс и теней повсюду?
Кто воздаст мне хвалу? Кто вымоет мне посуду?
И молчат в коридорах портреты прежних невест.
А царевич плачет – и ест.
Одноклассница
На коленках рвалось – зашила.
Что разбилось – позаживало.
Странно думать, что вы, большие,
Эти дыры не зашивали.
Я в четырнадцать с половиной –
Рыжий свитер и рыжий бинт.
– Мне не меньше тебя обидно, –
Плачет автор моих обид.
Облака, облака на пластырь
Нарисуй мне карандашом.
Я – убитая одноклассница.
В руки зайка солнечный ластится.
Мне нестрашно и хорошо.
Тише, Милая
«Я не хочу, чтобы кто-то плакал,
И потому молчу.
Молчу, если в зеркале вижу плаху,
Молчу, если нужно к врачу.
Смолчала холод, смолчу жару –
Выросла, сильной вышла.
Врут, наорут, на руку крут –
Тише, милая, тише.
Кровоподтёки – в узорный пояс,
Вечером – голой в большую пропасть.
Дочка трёхлетняя крутит глобус,
Ищет уютный дом.
Я никому не скажу, что бойня,
Я никому не желаю боли,
Я так хочу быть хорошей, Боже,
Ты им прости потом.
Ночью придут с серебристой цепью –
Стану к рассвету росой.
Всё, что хрипело удобной целью,
В поле пойдёт босое.
Тропкою звонкой сбегу до солнца,
Всхлипом коротким на дне колодца
Стану, иголочкой – уколоться,
Слёзки скупая соль…»
Утром огнём городок зальёт,
Крикнет сердитая мавка.
Девочка к сердцу прижмёт платок:
– Бабушка, это мама!
Взвоют берёзы, искра взлетит
На расписную крышу.
– Бабушка, это мама глядит!
– Тише, милая, тише.
Тёплышко
Здравствуй, моё хорошее, радостное светило.
Правда же, я давно ни о чём тебя не просила?
Вышла из дома и шла – ничего себе не простила,
Так хоть тебя, теплота моя рыжая, навещу.
Видишь, какие косы я долгие отрастила?
Где мне растить дольше, я уже не хочу.
Сизые пыльки светятся, лёд разнимают реки.
Где-то осталась лестница, стулья, столы, рейки,
Тело – мышца да кожица, всё что случилось крепким.
Всё, что во мне некрепкого – сердце и голова.
Там их девать некуда, слёзы на них клейки.
Ты их хотело, тёплышко – я тебе принесла.
Перебинтуй их натуго ласковыми лучами:
Буду лететь на радугу, слова не означая,
Буду галдеть, стократная, глянцевыми ручьями –
И не уметь любви своей, голоса и вины.
Нет с тобой боли, жаркое, нету с тобой печали.
Были от пепла пятнышки – те уже не видны.
Рыбы
Мой сосед держал треугольных рыб.
По воде шла рябь.
Покупал мини-копии донных глыб,
Расставлял их в ряд.
Рыбы нежно молчали ему в стекло,
По утрам в аквариуме светло.
Мой сосед добыл себе плот, весло –
И уплыл в солёные бездны.
Рыбы ждали, ждали, ждали его
(Он писал нам как-то из дальних вод).
Мы кормили рыб, но пустой живот
Не страшнее пустого кресла.
Так за снежным утром родился день,
Заискрились льды.
Я смотрю на тех, кто грустит в воде,
Выпускаю дым.
Мой сосед целует барашки волн,
И большой корабль сменяет плот,
И большое счастье – теперь его,
И какая печаль такому?
Рыбы ждут на брошенном берегу,
Выдыхая любовь из беззвучных губ,
И упрямо верят, что берегут
Тишину бесконечных комнат.
Сорвавшийся с языка
Не ходить за дверь. Телефон не брать.
Еле-еле тело приподнимая,
Вся моя многозвучная злая рать
Разбрелась, немая.
Это правило – или резец в руках
Тощей девочки в сером и реже синем.
Что же ты, сорвавшийся с языка,
Всё любил, кого тебя не просили?
За окном – трамвайных тугой браслет,
Заливается первое утро лета.
Сколько мы звенели похожих лет
По железной цепи таких браслетов?
Отпускаю руку – и хорошо
Полететь над крышей, куда потянет.
И раскрытых окон неровный шов
Молодое небо скребёт когтями.
Тот, кто гасит спички
Любая фраза – способ рисковать.
И сахар в чашке копится, нетронут,
И я молчу, как телефонный провод
Без собственного права на слова.
Пока в Москве барахтается снег,
Приходят утра, дети ходят в школу,
Всеобщий гвалт перебивает холод.
А иногда перерастает в смех –
И кажутся белее облака.
Светлее небо и приятней думать.
Не так саднит направленное дуло,
Тем более взводящая рука.
Надолго ли? Тихонько, далеко,
Летит весёлый посвист электрички.
А горизонт пронзителен и дымчат,
И бел, как молоко.
Болею так, что слышно в полусне:
Присядет рядом тот, что гасит спички,
Не бросив тени, выйдет и засвищет
В метели нескончаемой волне.
И глянет совершенно безразлично.
И ничего не скажет обо мне.
К ноябрю
– Очень не хочется говорить, –
Вот что я говорю.
Что есть на свете меня – горит.
Видимо, к ноябрю.
Боли холодной хлебнёшь с утра,
Вывернет, потрясёт, –
После хоть вой, а идти пора.
Выжила, вот и всё.
– Кажется легче совсем пропасть, –
Вот что я говорю.
Боль всюду выросла, как трава.
Высушу. Заварю.
Вздрогнет погода за кирпичом,
За холодцой окна.
Как тебя, храбрость, собрать ещё
С самого-самого дна?
Солнышко всхлипнет:
– Икар, Икар...
Кто же тебя просил...
Теплятся лампочки ночника.
Мимо ползут такси.
– Выплачем – будет весной ручей, –
Вот что я говорю.
Больше мне – не о чем вообще.
Видимо, к ноябрю.
Баллистика
большая ночь кивает головой
кому дремать, кому сидеть совой
считать потери, радоваться меньшим
коптят зрачки огарки бледных ламп
под утро слышно прыг пушистых лап
и призраки в окно глядящих женщин
сожми виски, замри поверх стола
со стен дохнут слепые зеркала
и вслух смеются плёночные фото
тогда держались за руки, но вот
лежи ничком, распоротый живот
поглаживай, как бедного кого-то
лови слезу, подвешивай к звезде
однажды ты привыкнешь быть везде
цени осколки памяти и звука
бессонница пройдёт, но верь виску
пророчески гудящему к броску
баллистика – упрямая наука
Почтальон
Рано ещё становиться словами бессмертными –
Так успокаивал плачущих говорящий.
Стлáлась брусчатка под тоненькими конвертами,
Тихо от тяжести охал почтовый ящик.
Все неожиданно страшно друг друга повспоминали:
Выли листы под чернильными именами,
Этих имён было, как звёзд, полчища.
Каждый четвёртый – не получатель, что ж ещё.
Вызвали почтальона, сизого, как требуха –
Чёрные сапоги, бурлящие потроха, –
Дали огромную сумку и водки рюмку.
Он поглядел, припóднял, присел, охнул.
– Много тащить. Повезло, что уже не сдохну.
Жёлтое солнце тлело в полынь-траве.
Шёл почтальон со стрекозами в голове.
Не было у него ни старости, ни печали.
Письма ловили, комкали, отвечали,
Реки чернил катились по мостовой.
Схлынет луна – докатятся к нам с тобой.
Были трамваи – стали речные звоны,
Были черны буквы – теперь червоны,
Глянешь: окно подвальное затопило –
Это река Неглинка, а в ней чернила.
Шёл почтальон с тряпьём от сумки в горсти.
В каждом письме было:
«Прости. Прости».
Марина
Марина-Марина – морская тоска,
Босая – по бархатной соли песка.
И сверху над ней набухает блесна –
Тяжёлая сабля, сырая луна.
Туманы-туманы на каждой груди,
Качается пьяно волна позади.
И призрачный глянец – ни рыбья, ничья –
На мышцах останется зыбь-чешуя.
Марина приходит грустить у ворот
И кормит с ладони графитных ворон,
И смотрит из глаз изумрудное дно,
И каждый из нас закрывает окно.
А я к подоконнику ближе на шаг,
И капли сочатся из карандаша.
Марина танцует при полной луне,
И каждый прилив улыбается мне.
© Крис Аивер, 2020–2021
© 45-я параллель, 2021.