Тварь
Старая кошка влезла передними лапками в банку с краской.
Глупая кошка – куда ни глянь: всюду запёкшиеся следы.
Бедная кошка – металась, забилась в угол и смотрит оттуда с опаской,
как я насыпаю ей корм, наливаю воды.
Жуткая кошка: красная пасть, в бурых струпьях лапы,
а на усах шевелятся кровяные тельца.
Я достаю её, мелкотряскую, из материнского шкапа,
на котором стоит в пыльной рамке фото отца.
Кошка пьёт воду, миску недоумённо нюхает.
Но прежде всего каждой лапкой брезгливо трясёт…
Кухня наполнена лакокрасочным зноем, жирными мухами.
И сквознячком душный запах жасмина из сада несёт.
Я сажусь в плетёное кресло у настежь распахнутых окон,
А каждая паутинка на раме в закатных лучах кровоточит.
Матушкина кошка вспрыгивает мне на колени, свивается в кокон.
И, кося на меня жёлтым глазом, утробно урчит.
Виноградарь
О плавающих, путешествующих,
недугующих, страждущих, плененных...
Когда устал от работы в саду,
и дождик под вечер пошёл,
ты смотришь на тех, кто томится в аду,
и думаешь: «Как хорошо,
что я далеко-далеко на краю
забытой богами земли,
и по́ морю, по́ небу – словно в раю
плывут мои корабли...»
И только пацан на скрипучих мостках,
как будто б уже через край –
кому-то басит в наступающих тьмах:
«Правее!.. Помалу... Подай...»
Мои садовые заботы
Ох ты ж, господи!.. – что ж за несчастье такое?.. –
утонул лягушонок в дурмане левкоя:
кверху пузиком где-то лежит и не квакчит...
– Нет, пожалуй, вот этого с меня хватит!
Ох Ты ж, Боже... – за что нам такие напасти?..
Флорентийские дрызги? мадридские страсти?
Прудик выспренний, что черепахой запахтан...
– Я, пожалуй, всё выполю. Ну его нахрен.
Авва Отче, и я не дурак – понимаю.
Тоже радуюсь миру, труду, первомаю.
Так же квохтаю в сине-пронзительной сини...
– Пожалей Ты меня в аравийской пустыне.
Апофеоз медосбора
…надеющиеся на Тя да не погибнем...
Гуденье пчёл – как редкое теперь
гуденье самолёта: вновь закрыты
аэропорты... Открываешь дверь,
споткнувшись о разбитое корыто –
и накрывает радиоволна
в эфире вкруг чубушника медвяного.
И ты прощаешь жизнь. Да и жена –
тебя прощает, в стельку полупьяного.
И лишь пчела на лепестке дрожит,
готовая вонзиться смертным жалом
в тебя, который жизнью не прожит,
и не которого тебя здесь мать рожала...
...Стою, забывшись, на краю крыльца.
Над облаками – зарево Отца.
А за плечом немытых окон рама...
– Я ни о чём. Ты меня слышишь, мамо?..
К медовому Спасу
Когда умирала матушка, меня сводили с ума
эти качели:
вот она на руках моих всхрипывает,
а я всхлипываю: «Ма!.. ма...» –
и тянет сырым сквознячком из крысиной щели
под плинтусом... – И вдруг она открывает глаза,
взгляд как спросонья, но краешек уже ясен,
как краешек неба, за который закатывалась гроза,
над которым над насыпью мокрый весенний ясень.
И я ухожу от неё, спускаюсь в сад:
качели чинить, стричь кусты, обрезать ранет.
И слышу из распахнутого окошка над
своей головой: «А я тебя вижу, а ты меня нет!..» –
лукавым, девическим, молодым её голоском –
таким, которым всегда и бывало,
когда я ещё был незатейливым колоском,
и натягивал ей на лицо из весёлых клочков одеяло.
И я до сих пор не пойму, что мне делать тут:
чинить качели? работать в дизайном ландшафте?
Заказчики не хотят качели – хотят батут.
В шахту меня не возьмут – беда на шахте.
Как не сойти с ума, если мир – он здесь:
раскачивается надо мною,
а я уткнулся лицом – и пылинок взвесь
пахнет липовым мёдом, грязным носком,
войною.
Комариный князь
На сорок дней хватило свечек.
И наконец-то, лепеча:
«Ещё не вечер, нет, не вечер!..» –
зажглась последняя свеча.
И простучала электричка.
И долго пели провода
сквозь сумерки.
И словно спичка –
погасла первая звезда.
И темнота, взойдя на насыпь,
косилась, как, катясь с бугра,
в окно, распахнутое настежь,
волнами билась мошкара.
Погорельцы
Мы разбрелись по городкам и весям.
И всякий – во имя Твое.
Сидим на крылечках, ножки свесив –
такое житьё-бытие.
Лишённые человечьего облика
сосны над дачами – вроде дурёх
простоволосых – над которыми облако
встаёт промеж двух или трёх.
Нам на них уже не позариться –
только избавь и спаси
поросшие березняком пожарища
матушкиной Руси.
* * *
Мы не любим друг друга.
Ну уж так получилось.
За соседским кустом снизошла Божья милость,
а под нашим кустом на горбатой скамейке
рыжих псов-мурашей деловые семейки.
Мы не любим друг друга.
К чему конопатить?
Под скамейкой бычок, что остался от бати.
А отца уже нет – он уснул под сохою,
припорошенный бурой трухлявой трухою.
И ползут мураши по штанине и выше –
до подгнившей стрехи, до раздолбанной крыши.
И висят над скамейкой лиловые гроздья,
как фасетки.
Как матушки зоркость стрекозья.
Ребятам о зверятах
…от мысленнаго волка звероуловлен буду…
Поутру кошка Нюся сидела в классической позе
стерегущей быка чёрной молнии, сиречь, Багиры:
то листки винограда, морозцем склонённые к прозе,
перед носом её, шелестя, пролетали, как мышки-задиры.
И её диссонанс, когнитивно-экзистенциальный,
на безволии воли моей выделялся контрастно.
Словно жизнь в сизом инее – будто тупик привокзальный,
и разводит пары паровоз совершенно напрасно!..
Ведь уже неохота обжечься снегами Килиманджаро,
к антилопе в Восточном экспрессе лететь нет охоты:
тут бы чаю из самовара, избегнув пожара –
вот такие тут длинные в ночь вечерами заботы.
...Здесь избегнуть бы крыс, что под этою кровлей бывали.
Избежать саранчи, зимних праздников, мора и глада,
не загадывая наперёд, что возможно едва ли,
о судьбе в сизый иней одетого нашего Летнего сада...
Кошкам что?.. – как писал то ль Бианки, а то ли по пьянке писал мудрый Пришвин:
«К марту, глядь, загуляют, а к июню, глядишь, и око́тятся...»
…Тут же сядешь сам-друг на завалинку и ворчишь, уморившись
оттого, что с утра, словно кошка за мышкой, на тебя твои мысли охотятся...
* * *
Затаиться, как котёнок на краешке, –
и вдруг выпрыгнуть вон из коробки!..
...Мама плакала, штопала варежки.
Ругалась.
Вырос я мальчиком робким.
Но куда ж тут деваться – на крае гроба,
когда смотрит с небес Отец?..
– Давай-ка и ты – зырь прозревшими в оба
во мглу, мол, так вот ты какой – звездец?..
Да, такой. И тепло аварийного калорифера,
как приблудный кутёнок, вбирает, дрожа, душа.
А по створкам замшелого шифера
что-то сходит,
босыми ступнями шурша.
Сад в дождливом июле
И не рисую я, и не пою...
О.М.
Юные оски тычутся озабоченно
в пестики волглого после дождя кампсиса –
будто отпрыски вэдээнхашных Крестьянки и Рабочего
в дубовые двери среднеевропейского кампуса.
После дождя в саду вслед за каждою электричкой
капли за шиворот сыплются – тут не поработаешь...
Вот и сидишь, чиркаешь мокрыми спичками,
сквозь сизую дымку глициний в фейсбуке по фене ботаешь.
Тут не забалуешь, даже ежели тяпнешь соточку –
всё одно: тычешься по-школярски
взглядом по-над всеми мониторными радугами – в жемчужное облачко
над тутошним садом в нездешнем Царстве...
Солярис
Сад получился у нас, вопреки топору,
розовый и закрученный – словно большое ухо... –
матушка говаривала по утру:
«В левом ухе звенит – не к добру» –
я ей не верил.
Глухо
будут падать яблоки в августе,
как всегда.
Как всегда, будет над полночью ныть
князь комариный...
И сомкнётся вода.
И будет в ней плавать звезда –
как на блюдце прогоркшие
с Рождества мандарины.
Что мы будем делать? кому на ухо кричать?..
кого молить о бессмертии? Кого – о смерти?
На стволе старой нашей яблони шкура трескается, словно печать
сургучная на музейном, допотопном конверте.
Когда не у кого больше спросить
У себя дома я общаюсь с деревьями.
Их тут много, разных – старых и молодых,
со своими судьбами, своими жребиями,
своими корнями и порослью...
– Удары под дых
тут не реже, чем в наших людских застольях
после песен дружным нестройным хором.
Но картечь соловьёв в их корявых двуствольях
не оставляет шанса пошлым полночным спорам.
...Над моей головой, над старой шиферной крышей
нависает с насыпи усохший ясень.
Он меня превыше. И сада превыше.
И, полнеба застивший раньше, –
он был прекрасен.
Гартен юбер аллес,
или Объяли меня воды до души моей...
Дрозд – недосоловей:
слетел под ветхий вяз
и всей душой своей
по горлышко увяз
в тьмутаракани, где
живём мы отродясь –
дрожащая в воде
арапских буквиц вязь.
Затопленный по грудь
под насыпью стою:
ни вздрогнуть, ни вдохнуть
в кромешном – как в Раю –
в саду, где nocheinmal
и без воды никак –
грохочет нахтигаль
пустой, как товарняк.
Затопленный, стою,
как ива у плетня,
и не отдам свою –
ни пяди и ни дня –
жизнь ни за звук, ни знак,
ни за победный вдох –
я верую, чудак,
в Тебя: да чтоб я сдох!..
Я верую, как дрозд –
в сплетении ветвей,
где ясень вновь пророс
и даже соловей
прибился наугад
за хмеля злую плеть...
– Мне не уйти назад.
Ну что ещё тут спеть?
* * *
Незнакомая птаха в заоконных кустах –
ты меня одеваешь в жаркий пух,
в рыжий прах
ты меня повергаешь
сквозь мои зеленя –
ты со мною играешь?..
ты слышишь меня?
Я с тобою, пожалуй, и повздорить готов.
Только ты уж пожалуй –
появись меж кустов.
И, как Ева нагая,
ты меня устыди,
как стыдила другая,
с родинкой на груди.
Я готов перебиться на воду и хлеб.
Я готов воплотиться в свинарник и хлев.
Только ты в своём пенье
говоришь не о том –
в этом тленном цветенье
под горящим кустом.
Гиперборейский фэн-шуй
...надобно бы посадить ель
в дальнем углу нашего сада –
северном –
чтобы цвела, как свирель,
как магнолия в скудный, промозглый апрель,
как черёмуха в мае духмяно-клеверном... –
как над скамейкой живая сирень –
инеем сизым –
после февральского снегопада,
которым меня занесёт, –
и всё.
Житейское
Глаша, похоже, немножко беременна... –
а ведь ей нету ещё и восьми
месяцев... Как же всё преждевременно!
Как же скоропалительно, шут нас возьми.
Ты возьми нас – с котятами, с этой прелестью,
с этой пакостью!.. – Но окажись не
шуткой с отверстым ртом и отпавшей челюстью
на девятом круге нашей кошачьей жизни.
© Константин Кондратьев, 2022–2023.
© 45-я параллель, 2023.