Клавдия Смирягина

Клавдия Смирягина

Четвёртое измерение № 17 (473) от 11 июня 2019 года

Соломинка

Соломинка

 

Вот так живёшь, любовью дышишь,

не замечая стук часов.

А снег, ложащийся на крыши,

навек засыпать мир готов. 

В оковах вьюги заоконной

берёз изломанный графит.

В забытом ящике балкона

зерно былого лета спит.

А в памяти, по-детски ломкой,

в плену домашнего тепла

пригрелась сказка о соломке,

о той, что под ноги легла.

И вновь, встречая вечер ранний,

в губах катаешь не спеша

соломинку воспоминаний,

любовью сквозь неё дыша.

 

Достоевское

 

Гороховая в ранний час смурной,

как горное ущелье, молчалива.

В мансарде дремлет утомлённый Ной

над «Балтикой» подвального разлива.

На скатерти с кистями – чертежи,

столетник смотрит вниз, на дно колодца.

На лбу у спящей Сонечки дрожит

кудрявой прядки краденое солнце.

Во двор не проникает свет реклам,

и свет дневной не проникает тоже.

И не похож чердак на купола,

но с чердака поближе к небу всё же.

Когда рассвет над городом встаёт,

молочным утром светится мансарда

и сквозь туман плывёт, как утлый плот,

в покой давно приснившегося сада.

На небе, замурованном свинцом,

чадит заря, по-питерски скупая.

И мира достоевское лицо

дагеротипным снимком проступает.

 

Давай запомним

 

От воплей горестного клина,

который плачет, но не ропщет,

до красных родинок рябины

на обнажённом теле рощи;

от трав сухих лесных проплешин,

от разогретых мшистых кочек

до георгины, почерневшей

к исходу первой стылой ночи,

давай запомним эту осень,

её веснушки и косицы.

Я не пророчествую вовсе.

Но вдруг она не повторится…

 

Говори

 

Мне с тобой повезло:

ты умеешь безропотно ждать

четверговых дождей

и разбойного рачьего свиста.

Говори: я из слов,

невесомых, как тонкая прядь,

сочиню голубей

и весёлых синиц голосистых.

Пусть болтают ветрам

про вину, что совсем не вина,

про полёт над гнездом

и отчаянья синие волны.

Не уверен я сам, 

все ли дома сегодня у нас,

но придуманный дом 

ожиданьем твоим переполнен.

И не надо, не плачь.

Не молчи оглушительно так,

как умеешь лишь ты:

словно прячется гром в перелеске.

Я не твой не палач.

Я вздыхаю и делаю шаг,

и пустые мечты

в небеса запускаю на леске.

 

Аленький цветочек

 

Мы друг друга мучали не зря,

раз снести разлуку не сумели.

Аленький цветочек фонаря

прячется за пазухой метели.

Под твоим распахнутым пальто,

мокрым от растаявшего снега,

греюсь я, и всё совсем не то,

всё не так, как было до побега

от тебя, чудовище моё,

до тебя по замкнутому кругу.

Заметает позднее жнивьё

белая стремительная вьюга.

Память распускает узелки,

аленький цветочек пышет жаром.

От твоей обветренной щеки

пахнет летним солнцем и загаром…

 

Отцы и дети

 

Ты и кровь моя, и моя плоть.

Так откуда же это в тебе, малыш?

Я – умею пахать и дрова колоть,

ты – творишь.

Ты из щепок леса, что я рублю,

подзаборного сора, овечьих жил

придаёшь очертания кораблю,

чтобы жил,

чтобы вдаль унёс, покоряя высь…

Я не вижу, сынок, твоего лица.

Оглянись, ну пожалуйста, оглянись

на отца.

 

О баловстве

 

Я балую подросших моих сыновей,

потому что не знаю, надолго ли это.

В сизом небе рудой отливают рассветы,

и темнеют кресты златоглавых церквей.

В жёлтый дом сентября угодила земля,

но шныряет по лоджии та же синица,

и пруду за окном в страшном сне не приснится,

как горят под Донецком ржаные поля.

Дышит дом за спиной, половицы скрипят.

Слышен девичий смех, рокот кофемашины.

а в окне монитора – мундирчик мышиный

и седого ребёнка затравленный взгляд.

Как сложить это в бедной моей голове?

Рассыпается мир на осколки и фразы.

Я сметаю их в синюю мамину вазу,

я свой мир вышиваю по старой канве.

Где цветущая роза, живой соловей,

где в Каспийское море вливается Волга.

И не надо пенять мне за то, что так долго

я балую подросших моих сыновей…

 

* * *

 

Приходит, улыбаясь в тридцать два.

Стоит в прихожей, как в багетной раме.

Целуя, прикасается едва

к её щеке холодными губами.

Поддавшись уговорам, иногда

за стол садится (ох, я ненадолго).

И мечется тогда на стол еда.

Как будто кормишь загнанного волка,

готового сорваться и бежать

в далёкие от дома палестины.

И долго вслед в окошко смотрит мать.

И мелко-мелко крестит спину сына.

 

* * *

 

Ходят весёлые жницы,

дождики кормят с руки.

Кто-то лелеет пшеницу,

кто-то растит васильки.

Будет кому-то наградой

пышного хлеба ломоть.

Только не надо, не надо

синее небо полоть.

Было бы чем любоваться,

пусть со сторонки, извне.

Младшему нынче за двадцать.

Может, заглянет ко мне.

 

Не страшно

 

Шипя, чертыхаясь, сжимая кистень

и соображая от ужаса плохо,

по углям садов, городов, деревень

ступает босыми ногами эпоха.

Быть может, и нам не сносить головы,

но он уцелел, город сирый и битый,

и серым, не глаженым шарфом Невы

его Петропавловки горло укрыто.

Мне с ним хорошо и тепло, как с тобой.

Мы оба – его повзрослевшие дети.

Повязаны общей Невой и судьбой

и тем, что нам врозь не живётся на свете. 

Когда мы летаем, обнявшись во сне,

и ангел со шпиля нам крыльями машет,

свихнувшийся век улыбается мне.

И даже не страшно.