Катя Капович

Катя Капович

Четвёртое измерение № 2 (530) от 11 января 2021 г.

Подборка: Человек плюс комната

* * *

 

Когда под небом невесомые

однажды жили мы с тобой,

когда нам пели насекомые

в плафонах зелени густой,

 

тогда уже в часы вечерние

мне стал являться странный звук,

как бы листвы сердцебиение

передавалось пальцам рук.

 

В те дни измученная мыслями,

ещё не внятными уму,

я поднималась и меж листьями

брела в мерцающую тьму.

 

За огородами капустными

шли помидорные поля,

и было и светло и грустно мне,

и вся земля была моя.

 

* * *

 

Мы не просто стояли, а запросто шли по воде,

как протоптанной шли совершенно нормальной тропой.

Помнишь, мокрые, пятиугольные звёзды? Да, нет,

ты не помнишь, наверное, этих вот звёзд под ногой.

 

Это очень понятно, что ты их не помнишь... Я их

приплела на минутку для красного просто словца,

просто берегом шла я, увидела мёртвый плавник –

отчего ж не добавить для смысла четыре конца?

 

Пусть вода расправляет ожившей звезды уголки,

пусть волна за волною находит на шлакобетон,

пусть друзья сочиняют прекрасные где-то стихи,

даже если стихов этих там не читает никто.

 

Всё равно пусть напишут, посыпавши пеплом листы,

что угодно, но лишь бы сиял под зелёной звездой,

пятый угол пространства, где ты

очень просто идёшь по воде, как стоишь над водой.

 

* * *

 

По январской набережной тёмной,

там, где было от воды светло,

я брела, как кто-то незнакомый,

собственно, не зная, для чего.

 

Бормотала вслух стихотворенье

в направленье серых облаков,

лёд трещал немного в отдаленье,

рассыпалась горстка огоньков.

 

Не из ряда вон какое дело

и стихи не средство от беды,

померещилось и пролетело,

ты идёшь себе, ну и иди.

 

* * *

 

Филиппу

 

Как долго собирались, выходили,

букет, конечно, дома забывали,

как ссорились, как в зеркало смотрели,

вернувшись за букетом, как молчали.

Как по дороге ты уткнулся в книгу,

как запропала с адресом бумажка,

как в зеркальце шофёр косился дико

на психов, как свистела неотложка.

Мотал кварталы тьмы зелёный счётчик,

звенел в стекле серебряный бубенчик.

 

Один на свете ты поймёшь мой почерк

с его избытком русских поперечин.         

 

* * *

 

Говорил мне один в пиджаке цвета пыли,

назидательно щурясь в худое досье

под мигающей лампочкой в Нижнем Тагиле:

«Почему же ты, сволочь, не хочешь, как все?»

                             

«Потому, – отвечала с тоскою во взгляде, –

что не нравится мне этой лампочки блеск,

эти тени, которые стелются сзади,

эти стены казённые с краской, но без».

 

Завтра выведут в снегом засыпанный дворик,

доведут до вокзала, посадят в вагон,

и рукой мне махнёт отставной подполковник,

оставаясь в краю мотыльковых погон.

 

Буду ехать вдоль родины в общем вагоне,

засыпать головой на трескучем окне,

просыпаться в ночи головою в ладони,

и приснится печальная родина мне.

 

Космополит

 

Когда идёт по улице пехота,

вернувшаяся с маленькой войны,

и теплятся глаза у патриота

слезою умиленья без вины,

 

тогда стою с закушенной губою

и долго не могу согнать с лица

усмешку, по наследственной кривую,

подсмотренную в детстве у отца.

 

Так до него, разумный обыватель,

мой дед высокомерно морщил нос,

когда его по среднерусской карте

тащил тифозный паровоз.

 

Там конвоир входил в вагон зелёный,

наган с оттяжкой приставлял к виску

профессора истории, шпиона

английского. Там длинный лес в снегу.

 

Высокий лоб, холодный взгляд эстета.

Я чётко вижу, как он умирал:

зевнул, протёр очки куском газеты

и долго на нос надевал.

 

* * *

 

В осеннем сквере музыканты

пьют водку после похорон,

молчат полдневные куранты,

в траве лежит аккордеон.

 

Вот так бы умереть, чтоб кто-то

забацал музыку родне,

а после из кармана штопор

достал и выпил в тишине.

 

Глядишь, и небо просветлело

над колокольней городской,

и можно снова по одной

из чашечки бумажной, белой.

 

* * *

 

Под вечер Ходасевича читая

при свете лампы в кресле у себя,

нет-нет да и подумаешь: какая

трагически-красивая судьба.

 

Тропа литературного счастливца.

Серебряный блистал огнями век,

а после холод, бедность, заграница,

чтобы себя проверил человек.

 

Как жалко, что так мало остаётся

от этого всего в конце концов:

путь эмигранта и первопроходца,

пять книжек удивительных стихов.

 

И только на минуту поразится

спустя полвека чья-нибудь душа,

и на минуту мир преобразится

у праздничного злого рубежа.

 

* * *

 

Прекрасное должно быть чуть пустяшное:

сидит собака, держит кость во рту,

за улицею противоположною

недлинный день уходит в пустоту.

 

Вот нищий волочёт каталку с банками,

он высосал из горлышка портвейн,

и школьницы зелёными русалками

ныряют за оградою в бассейн.

 

Прекраснее всего, чтоб снегом с тополя

кренило недокрашенный забор

и чтоб из магазина двое топали

и наконец притопали во двор.

 

Упрямится завинченная пробочка,

Течёт в стакан холодное питьё,

каких навалом в лавке вино-водочной,

и тут по полной, солнышко моё.

 

Репейник

 

В глухую пору увядания,

когда дожди стучат в кювет,

из всех цветов, что были ранее,

тут ничего живого нет.

 

Один репейник над дорогою

стоит в зеркальной мостовой,

где были разные и многие, –

лишь он – убогий и кривой.

 

И он средь пустоты и серости

глядит на ржавый водосток,

и даже покраснел от смелости

красивый огненный цветок.

 

* * *

 

Холодный дождь пройдёт в ночи по крышам

и под лучами высохнет к утру,

и жизнь предстанет в своём смысле высшем:

я тоже ведь когда-нибудь умру.

 

Не оттого ли склонность к пасторалям,

к толстовской прозе, к тютчевским стихам,

к обыкновенным видам, просто ранним

прогулкам по осенним берегам.

 

Пусть блёкнущие звезды с солнцем вместе

над ясною спокойной головой,

и новый день плывёт хорошей вестью,

узнаешь там, в пустой дали, – с какой.

 

* * *

 

Подержи в руках мою ты голову

 

с множеством необъяснимых бед,

подели со мной печали поровну,

преломи со мною белый свет.

 

Память как иголками исколота

всем, что остаётся за спиной.

Жизнь в итоге – человек плюс комната…

Подели и жизнь мою со мной.

 

* * *

 

За дровами утром едем – мать,

мой отец и я. Так детство снится,

что бесцельно правду отличать

от картин, налипших на ресницы!

 

Заносило с ночи общий двор

с синею укатанной тропою,

пахло деревянною смолою.

Родина так пахнет до сих пор.

 

Белая река и тёмный лес

рокируются в оконной раме.

Собирались утром за дровами,

жизнь прошла. Приехали, отец.

 

Толстой на службе

 

Поручик Т., повеса из повес,

в картишки проигрался опрометчиво,

спустил именье маменькино, лес,

и ситуация очеловечена.

 

И вот с утра, отчаянно здоров,

в посёлке под наследственными курами

он бреет щеки, искрививши бровь

и долго по карманам ищет курево.

 

Ему коня подводят под уздцы,

он в чистом поле ищет развлечения.

Он снова проиграется в концы,

без денег возвратится в ополчение.

 

Отправлен на четвёртый бастион,

в осадном Севастополе куражится,

впоследствии изрядно раздражён,

от всех наград презрительно откажется.

 

Отсюда это русское у нас:

на самого себя взглянуть с брезгливостью

сквозь пару ледяных, колючих глаз –

ни жалости к себе, ни царской милости.

 

* * *

 

Нас подбивал парторг наш В. Турех,

трёх выгнанных филологов штрафных,

устроиться в сталелитейный цех

изготовленья сталей листовых.

 

«Эй ты, а ну-ка подойди сюда! –

мне говорил он, “Приму” закурив. –

Да я в твои солидные года

уже ворочал на заводе шкив!»

 

И впрямь бы на конвейер заводской,

вносить свой вклад в теченье многих лет

в единый муравейник мировой.

Но я лишь головой крутила: нет.

 

Оставь мне запоздалые цветы,

плоды филологических забав.

Не тыкай мне, я здесь тебе – не ты,

и крови у меня другой состав.

 

* * *

 

До встречи, до встречи, до встречи в знакомом дворе,

 

где девочки вниз головою висят в сентябре

на детской площадке и видят, как по пустырю

проносят кого-то в не очень нарядном гробу.

 

На детском снаряде висят они вниз головой,

белея трусами среди перекладин стальных,

и что-то, наверное, есть в перспективе такой,

когда сверху вниз как на мёртвых, так и на живых.

 

Сейчас в подворотню свернёт небольшая толпа,

соседские тётки отплачут и я докурю,

прощальную музыку вынесут прочь со двора.

До встречи, до встречи, до встречи, я им говорю.

 

1999