Кисловодская пастораль
На кислых водах, в наказанье
из ада изгнанному в рай –
как полюбить ожог нарзаний
и струй воздушных пастораль?
Как сделать сердцу неопасной
мечту, и шутку, и игру,
и нежность мяты карабахской,
и кремня горского искру?
Свой путь пройдя до середины,
как Данте в сказочном лесу,
в округе смуглые детины
миры исследуют в носу...
Пейзаж подобный, право слово,
испортить зрение горазд,
но из столетья золотого
спешат навстречу всякий раз
Фомин, и Рославлёв, и Уптон,
и Бернардацци – сонм имён,
нам не чета! – да был ли Ньютон
столь образован и умён?
В их баснословные строенья,
приняв цимлянского, с тобой
поныне мы не без волненья
ступаем робкою стопой.
И деды наши не пускались
пешком под лавку на своих,
на эполеты опускались
там ножки фрейлин и купчих.
Ах, как всё это вспомнить мило!
Из царских спален упорхнув,
сама Кшесинская шалила,
пуанты скинувши на пуф.
И все российские поэты
и небрежители утех
угрюмо драили лорнеты
в тиши глухой библиотек.
И все российские повесы,
и весь российский декаданс
мешали с новостями прессы
смирновский шнапс и преферанс.
И тенора, и баритоны,
жабо навесивши на грудь,
бросали хазы и притоны,
чтоб на Шаляпина взглянуть.
Доселе там Сухая Балка
скалу отвесную таит,
над ней пальба и перепалка
мусью Печорина стоит.
Там дача скромного поэта
с простой фамилией Паньков
на все четыре части света
дверями ловит простаков.
Там сам Паньков, с похмелья страшен,
полночной музе весь свой жар
отдав, шампуром грозно машет
вслед карачаевских отар.
Там сосны смотрят густоброво
как бьёт нарзан сквозь доломит.
У Лукоморья дом Реброва
свои преданья там хранит...
Зима
Зима приходит неспроста,
её стихия – снег и стужа,
приотворённая наружу,
душа твоя почти пуста.
А мир вокруг – как рваный лист,
его скрепить – не хватит скрепок,
и сам ты в нём – лишь слабый слепок
с того, кто был, как саван, чист.
Ты от зимы совсем ослеп,
а хмурый день так скуп на слёзы,
что, попадая в область прозы,
вдруг понимаешь как нелеп.
А сам летишь, не глядя вниз,
на зачехлённый льдами глобус,
как будто счастье – тот автобус,
где на подножке ты повис.
В огромном белом шапито,
среди фигур из нафталина,
ты спрятал шкурку мандарина
в кармане старого пальто.
Быть может, вспомнишь ты, глупец,
внимая увереньям вьюги,
к своей единственной подруге
свою дорогу, наконец?
* * *
«Это – мой дом...»
Элтон Джон
Это – мой дом на краю живописнейшего ущелья;
Кухня – налево, направо – камин и келья,
где проводил я ночные часы в моленьях,
голову преклонив на чьих-нибудь там коленях.
Здесь, как мичуринец, я на гряде с молодым бурьяном
и лопухами валялся мертвецки пьяным.
Или, что твой авгур, за полётом весёлой мухи
зорко следил, ковыряя мизинцем в ухе.
Здесь я корпел, как Пикассо над акварелью,
кислое молоко наливая в стакан варенья.
Здесь мой очаг. Здесь по лавкам голодные плачут дети,
ближе которых мне нету на целом свете.
И молодая жена от отчаянья бьёт посуду
(видно, боится, что я про неё забуду).
Здесь вечерами мансарда свои расправляет крылья,
чтобы её виноград и тутовник совсем не скрыли.
Осенью, что роскошнее царства династии Сасанидов
здесь я ослеп и был принят в общество инвалидов.
Здесь и окончу свой путь, если, Господи, не обидишь,
Ибо – живи сто лет – лучшего не увидишь.
Русь православная
Кустодиевский мир берёт меня в полон
церквушек золотых и девок толстозадых.
Сивухи перегар и запах от попон
весёлым колтуном стоят над чудным градом.
В печатных пряниках – ребяческий восторг...
Малиновый трезвон с ума мещанок сводит...
И ручка теребит цыганистый платок,
зовёт за самовар и граммофон заводит.
И радостная Русь, ясна, как Божий день,
пасхальное яйцо по небу катит снова...
И не темна невзгод стремительная тень,
а яблочно-красна и клюквенно-лилова.
Благоотишен труд с молитвой на устах,
и глаз голубизна, прозрачнее купели,
свет каждого окна в тесовых кружевах,
и в горенке уют от жостова и гжели...
Спаси, Христос, твоя владыки и народ!
С церковной паперти за всё воздаст сторицей
избранец Божий, ласковый юрод,
на чёрный хлеб да соль звяцая на цевнице.
Он зрит иные дни: падение и взлёт,
исходища путей, где в предрассветном мраке
у сизой полыньи ступив на алый лёд,
два русских витязя сошлись в кулачной драке.
* * *
Слеза, стекая по щеке,
в высоком небе заблудилась,
но не разбилась, а в виске
грозой январской разразилась.
И сразу началась весна,
пусть ту весну все люди звали
зимой, – а что же есть она
по настоящему, – не знали.
Она томилась и ждала,
и был исход её неясен,
хоть запах пряного тепла
вставал из Авгиевых ясель.
Гремел ручей на дне души,
мешаясь с грязью под ногами,
и дни, как медные гроши,
в кармане сталкивались лбами.
А в ней, как в опере Гуно,
грим растекался театральный,
большую очередь в кино
напоминал проспект центральный.
И Божьим промыслам глуха,
толпа зевак мычала стадно,
что нет великого греха
в любовь не верить безоглядно.
Но, разгадав её секрет,
я только ей отныне верил,
и год за годом белый свет
шагами медленными мерил.
Как неказист земной ландшафт!
А поравняйся с облаками –
и сможешь пить на брудершафт
беззвёздной ночью с мотыльками.
Московская сага
Бреду по улицам столичным
к домам бетонным и кирпичным,
чьи окна в полночь так теплы,
а сердцем – кукольным, тряпичным –
вновь натыкаюсь на углы.
Меня здесь меряют по мерке:
а подойду ли к этой дверке?
И пусть я горд, как Боливар,
но каждый чёртик в табакерке
с меня имеет свой навар.
В глазах – особенный буравчик:
«А сколько стоишь ты, мерзавчик?
Насколько тёртый ты калач?»
И я лечу как в речку мячик,
ах, тише, Танечка, не плачь!
Здесь потасовка, там тусовка –
как хорошо, что нас там нет:
всё это, в сущности, рисовка,
одна огромная массовка,
один большой автопортрет.
Сжав кулаки, нахмуря брови,
стараюсь рот не разевать.
Москва! Как много в этом слове
всего, что, вроде мяса в плове,
способно в глотке застревать!
Гастарбайтер Ванька Иванов
В глазах его – море сивухи
и Чудского озера сталь,
он трезвый не тронет и мухи,
он – гой, он – гяур, он – москаль.
Он – гость из болот пошехонских
в стране, где сквозь муть и застой
растёт на реках вавилонских
столица орды золотой.
Москва ему – берег турецкий,
прописка – осиновый кол,
весёлый вокзал Павелецкий
его под скамейкой нашёл.
Засушенный будто таранька,
настырный, как стадо слонов,
он даже по паспорту – Ванька
и даже анфас – Иванов.
Мешая латынь с суахили,
с безумной болгаркой в руках,
он реет в строительной пыли
как Демон в ночных облаках.
То – тёплая водка в стакане…
То – холод до самых кишок…
Белеет как парус в тумане
в Аду его спальный мешок.
Рождественский парафраз
Декабрь. В природе торжество.
Являя внешне вещество,
бесплотный дух вот тьме витает.
Луна как лёд в бокале таёт.
Волхвы, объятые парами,
мешки, набитые дарами
влачат устало на блок-пост.
Не выбрать неба между звёзд.
Благоволенье, мир и лад
в любом, кто скинув масхалат,
совсем как некий небожитель
решил войти в сию обитель.
Душа его мечтой томима,
узрев, что вам ещё незримо.
А коли так, пусть знает плоть,
что грешный мир хранит Господь.
Хранит неяркий этот свет,
в сугробе гусеничный след,
на Рождество – тунца в томате,
и три патрона в автомате,
с равнин заметные едва ли
костры на дальнем перевале,
вершин заснеженных гряду
и Вифлеемскую звезду.
И отчий дом, и Божий храм,
и поминальных двести грамм
за тех, кто больше не вернётся,
хотя дорога дальше вьётся.
И тот бычок моршанской «Примы»,
что адским пламенем палимый,
среди других небесных тел
как тихий ангел пролетел.
* * *
Снова лето машет кулаками,
вскачь зовёт пуститься босиком.
Умные вдруг стали дураками,
девушки читают Мураками
и флиртуют с каждым босяком.
Где-то горячится караоке,
кто-то кормит голубя с руки,
осуждая вслух свои пороки,
обивать заветные пороги
пьяницы бредут как бурлаки.
И в душе невольно подытожив
результаты прожитых им лет,
неказистый, сонный, краснорожий,
замирает в ужасе прохожий,
осознав, что он в душе поэт.
Дальний гром бабахнет как из пушки
и затихнет. В дворике ничьём,
где бельё ты держишь для просушки,
над вязаньем склонятся старушки
как лесные нимфы над ручьём.
* * *
Пускай золотой тишины
колышется легкое пламя,
и спелый срывается взгляд
как яблоко с ветки в раю…
На детских ладошках весны
смерть выбросит белое знамя
и двадцать столетий подряд
сдадутся на милость твою.
И хмурые люди поймут,
что жизнь без добра невозможна,
и в слове глупца прозвучит
как счастья разгадка проста…
Пусть только промчится в ночи
карета любви неотложной
и только на пару минут
тебя осенит красота.
* * *
Планета поэтов и пьяниц...
Страна дураков и обжор...
Никто не наводит глянец,
никто не выносит сор.
Луну подъедают мыши,
спит пугало на колу,
танцует Марина Мнишек
на золушкином балу.
Курлычут куранты в небе,
дишкантит в ночи «Варяг»,
за кукиш на масле в нети
впрягаться бежит бурлак.
Романовых сановитей,
сжимая страну в горсти,
пьёт горькую в Грановитой
Прозектор Всея Руси.
И чтоб не случилось чуда,
тайком от седых волхвов,
провёл казначей Иуда
списанье святых даров.
© Игорь Паньков, 2003-2008.
© 45-я параллель, 2006.