Игорь Джерри Курас

Игорь Джерри Курас

Четвёртое измерение № 10 (466) от 1 апреля 2019 г.

Подборка: Подари мне небо

* * *

 

Подари мне небо, когда подойдёт мой день –

с облаками, нелепо надвинутыми набекрень

на вершины холмов

(наподобие моцартовского парика).

Пусть будут только вершины в небе – и облака.

Долго шёл я вдоль берега

пока не понял, что берега нет.

Видел прожилки листьев,

заметные лишь напросвет;

слышал звуки жизни в траве

и рокот огромных вод;

летал высоко,

но не мог понять покорителей всяких высот.

Мне открылось такое, что вряд ли доступно всем:

голоса ушедших, небесный курсив

и смычок в росе;

страх посмотреть вперёд –

боязнь обернуться назад;

и блаженство видеть то,

что видно только закрыв глаза.

Я потратил время на всякую ерунду,

но у жизни нет перемотки и кнопки undo–

и теперь растраченный каждый бесценный миг

невозможно вернуть или выдать за черновик.

Подари мне небо, когда подойдёт мой час:

всё приходит в тонику – это всего лишь часть,

где парик снимает Моцарт

и Чарли бросает трость,

и забыв про шлем с разбитым стеклом,

можно в небо войти, как гвоздь.

Хорошо, когда есть салфетка, бокал шабли,

на террасе музыка, десять ступенек в сад –

но закат последний будет вот-вот разлит,

наступает время снова лететь назад.

И устало скажешь жестом простым: домой –

подразумевая небо над головой.

 

Памяти маленького музыканта

 

Мне приснилось: я играю Массне –

я настраиваю скрипку во сне;

темноту, что с неба сходит, клубя,

я настраиваю против себя.

Это только бесконечный урок:

не проснёшься, не надышишься впрок;

не вернёшься, не удержишь в руках

затерявшееся время в веках.

Мама, начал я не с той стороны:

шарил пальцами по вене струны –

но ни пульса не нашёл, ни вины,

чтобы звуку – за четыре стены.

Тишина окрест во всех уголках:

нету толку в деревянных колках –

это только снится, если Массне,

а проснёшься – не проснуться во сне.

Что там струн моих неверный натяг? –

этот строй уже не вспомнить никак:

только водишь сиротливым смычком

будто в прятки водишь в доме пустом.

Застывает время в нотных листах,

ни мелодией, ни жизнью не став.

 

* * *

 

Как странно вышло всё, как весело сошлось –

как будто детская юла, нащупав ось

вселенской нежности, застыла в пустоте –

как чайник старенький, кипящий на плите.

Всё вместе связано, но как увидеть связь?

Скрыпач слепой в метро играет не таясь,

какой-то Моцарт призастыл над стариком –

готов расстаться и с судьбой, и с париком.

В кофейне простенькой Сальери сам не свой

с венецианской, венской, винницкой тоской:

стаканчик с крышечкой откроет, а потом

насыпет спленду из пакетика тайком;

бормочет мрачное, придвинувшись к стене,

не унимается: "Ты с этим шёл ко мне?"

А я не шёл, я просто вышел погулять –

но чайник старенький вскипел, и вот опять

вселенской нежности юла, нащупав ось,

вдруг собрала всё то, что долго было врозь.

Скрыпач слепой очки снимает и на свет

купюру смотрит и считает горсть монет;

футляр закроет, и уходит на авось

вдоль по платформе, позабыв стальную трость.

С венецианской, венской, винницкой тоской

я тоже здесь, я тоже с вами, ангел мой;

и я к бумажному стаканчику приник,

рукой поправив белый с буклями парик –

я здесь стою, я здесь иду, я здесь живу –

я здесь являюсь вам во сне и наяву –

поскольку крутится юла, нащупав ось,

как будто в плоскоти, в которой всё сошлось.

 

Псалом 38

 

Ты не дал виноградника мне сторожить, и пасти́ овец

не дозволил на склонах суровых, где прожил бы дни мои,

повторяя одними губами, что странник я и пришлец,

как и все отцы мои.

Эта блажь выпадает не каждому. Только тем

для кого на песке травою круги закручены,

у кого для любой из песен немного тем:

про тебя, да про день, грядущий из тьмы за кручами.

Может это счастье – бессонно считать овец

не в своей голове, а на склоне бездонной пропасти –

среди этих странных, травой изречённых колец,

замотавшись в платок и щурясь на злые прописи

звёзд на небе, когда их лучи остры;

звёзд в колодце;

ответных им звёзд,

где горят костры

в первородной копоти.

 

Я был нем и безгласен, и даже когда не молчал –

я был нем и безгласен для дальних – и тех, кто был близко со мной;

нёс одними губами невысказанную печаль –

и оставил её невысказанной.

И теперь, повторяя губами, что странник я здесь, что мой путь

не имеет ни смысла, ни знака, ни века, ни имени, –

я прошу: отступи от меня, чтобы мог отдохнуть:

уходя, отдышаться немного, как прежде отцы мои.

Как и всякий другой пред тобой проходящий пришлец,

оказавшись случайно на склоне бездонной пропасти –

среди этих странных, травой изречённых колец,

замотаюсь в платок и прищурюсь на злые прописи, –

звёзд на небе, когда их лучи остры;

звёзд в колодце;

ответных им звёзд,

где горят костры

в первородной копоти.

 

* * *

 

Я прочитал сегодня, что юдоль –

скорей всего, Кедронская долина:

там кладбища старинные и вдоль

стены восточной Иерусалима

тысячелетий медленная боль

как бы течёт неслышно и незримо –

нет, не ручей, а время: мимо, мимо.

 

Там у порога всех дворов Твоих

живущие блаженны повсеместно;

в чужих шатрах я вспоминаю их

и думаю о том, как им чудесно.

А здесь мой клён перед дождём затих,

форзиция теснится шаловливо

и пахнет солью сонного залива.

 

Я думаю: вот птицы над гнездом,

вот ласточка жильё находит в стенах.

У всякого перед дождём есть дом

покуда кровь не застывает в венах.

А там уже вселенский агроном

всю соль земли смешает с новой солью –

вот этот путь мы и зовём юдолью.

 

Кедронская долина? Нет, юдоль,

где даже если поперёк, то вдоль,

где даже если вверх, то мимо, мимо

стены восточной Иерусалима.

Там у порога всех дворов Твоих,

как этот клён перед дождём затих, –

один стою уже нетерпеливо;

и пахнет солью сонного залива.

 

* * *

 

Вот у меня есть пиво в холодной бутылке,

целая ночь напролёт,

знакомая боль в затылке,

есть фотография, если пройти по ссылке –

и на твою страницу. Всё это в моей копилке.

Всякое слово, когда в темноте, излишне.

Ночь – это время, которое есть, но вышло.

Двери откроешь, стоишь в полусне, молчишь, но

сколько ни вслушиваешься, ничего не слышно.

Тысячу я завязал узелков, но не крепнет память –

это уходит жизнь, а она одна ведь:

в ней ничего не вернуть, ничего не исправить,

но и такую её люблю – к чему лукавить.

Кто-то глаголом жжёт, кто-то сжигает бочку

с мусором,

сгребает листья,

пытается в одиночку

отвоевать шесть соток своих у времени,

или в замочной

скважине шарит ключом, выключатель ищет,

стоит в темноте полночной.

Все это есть у меня – в моей золотой копилке:

целая ночь напролёт и пиво в холодной бутылке,

тоска по тебе, привычная боль в затылке

и фотография есть твоя, если пройти по ссылке.

 

* * *

 

Как сиротливо смотрится пустая,

застеленная наглухо кровать –

и комната, в которой перестали

ворочаться, и кашлять, и вставать.

Всё убрано, заправлено, красиво

(для тех, кому порядок красота) –

но пустота нема и сиротлива,

едва переносима пустота.

За стенкой люди говорят и дышат,

и поминают водкой старика.

А человек откашлялся и вышел –

застелена кровать и высока.

Ни звука нет, ни запаха – ни следа:

всё выветренно, убрано теперь;

дверь приоткроешь, постучишься: "Деда?",

и тихо выйдешь, и закроешь дверь.

 

* * *

 

Те, кто платит мне деньги за мой непутёвый труд,

те, кто видят меня пассажиром, попутчиком, или

быстрым всполохом ярким от встречного автомобиля

никогда ничего не увидят и вряд ли поймут,

что я вовсе не здесь, и, наверное, даже не тут.

 

Это странные мысли – ты можешь пожать плечом.

Это вздорные строчки – ответишь ты по телефону,

и закуришь с досады, прижавшись к решётке балконной,

где при полном военном параде в мундире ночном

нам оплакивать время придётся. Мы скоро начнём.

 

Каждый раз, когда гибнет время, звучит салют –

мы на небо посмотрим и молча ушанки снимем:

хорошо, что я сам по себе, что ты тоже не с ними,

что про нас никогда не узнают и вряд ли поймут

что ты тоже не здесь, и, наверное, даже не тут.

 

* * *

 

Ты далеко, а здесь повсюду снег –

дома всё те же, но морозны окна;

трамвай – как зачарованный ковчег

плывёт один сквозь грубые волокна,

которые случаются, когда

заснежены повсюду провода.

 

Плетусь по снегу. Слушаю: во мне

забытая мелодия тугая

(натянута – ведь тянется извне),

едва звучит, ещё не достигая

тональности, в которой я сейчас,

но я узнал её как в первый раз.

 

Я помню дворик. Неприютных стен

разводы грязно-жёлтые на пегом;

твой за окном нелепый цикламен

как будто опрокинутый под снегом.

И если уж добрался до метро,

ныряй со всеми в самое нутро.

 

Теперь плетусь и думаю: чудно,

что вспомнил вдруг и, смастерив, приладил

к сегодняшнему снегу заодно

заснеженное прожитое. Ради

другого снега где-то впереди

или с тоски (хоть душу береди)?

 

И правда мне тоскливо. Оттого

что ты не здесь, и никогда не сможешь

быть там, где было время до того,

пока не стало после. И, похоже,

что нет тебя совсем: ни там, ни тут;

хотя и там, и тут тебя зовут.

 

Любимая и прочие. Куда

я вечером один плетусь по снегу?

Здесь сверху вместо неба провода

протянуты к трамвайному ковчегу.

Но разве одному позволят в путь? –

один не пара – должен утонуть.

 

Возьмите на поруки – я же свой! –

я, может быть ещё сгожусь на стыке

времён, когда пытаюсь я домой

сквозь вечный снег пробиться, и сквозь блики

которые случаются в глазах,

когда глаза, случается, в слезах.

 

Хоть сто снегов друг с другом поменять –

они похожи, как ночные окна.

Забудьте про меня и вспоминать,

где заоконный цикламен промок, но

очнулся и уставился на снег.

Как будто тоже смертный человек.

 

Учитель

(С.Б.Н.)

 

Бывает, читаешь маститого автора

и вот, вспоминаешь у станции Автово

невзрачную комнату и коридор.

Хозяин был строг и ревниво недобр

ко мне. Он листки моих текстов обкуривал

и щурился долго, читая, и – дурень я –

боялся его шевелящихся губ.

Хозяин был строг и презрительно груб,

когда, дочитав, очень медленно, медленно

от первого звука до звука последнего –

от первой строки до последней строки

он жёг папиросок своих маяки.

 

И шёл я угрюмо на станцию Автово,

и осень, листвою невзрачной упав тогда,

меня провожала, и первый снежок

мне щёки горячие медленно жёг.

И медленно, медленно –

очень мучительно –

я пил как лекарство презренье учителя:

с тех пор папиросок его огоньки

горят для меня, как в ночи маяки.

Бывает, читаешь маститого автора

и вот, вспоминаешь у станции Автово

невзрачную комнату, дым папирос –

и жаль, что не с каждым такое стряслось.

 

Знак

 

Памяти Ирэны Орловой

 

1.

 

"Собирая цветы, называй их: вот мальва! вот мак!"

Л. Аронзон

 

Вот как вышло всё, дарлинг, как глупо вышло:

где-то вечный играет Бах, но не слышно;

на вершине холма – дитя, тоже плачет?

Снова птицы над самой водой летят –

день растрачен.

Всё, что вижу я – вижу пока: это дар ли? –

даже если смотреть в облака, пусто, дарлинг.

Даже если дышать, не дыша – кто услышит?

Остывает внутри душа – глупо вышло.

Снова птицы над самой водой летят,

снова осень.

То, что есть на вершине холма дитя –

без вопросов.

Мальва, мак у него в руках – отличишь ли?

Вечный снова играет Бах, но не слышно.

 

2.

Что-то птица пытается спеть за окном, но никак

не могу уловить я мотив этот странный, нелепый –

повторённый стократно ветвям и горячему небу,

где иначе бы не был начертан размашистый знак

самолёта, летящего к северу. Веришь ли, там

все частицы сгоревшего пепла осядут на льдинах;

да – и наши, – и наших с тобой бесконечно любимых

вместе с вьюгой холодной и снегом достанутся льдам.

Что-то птица пытается спеть, и размашистый знак

самолёта, летящего к северу, в небе начертан.

День уходит, уходит из рук безымянным конвертом –

он ещё возвратится? ты веришь? Иначе никак.

Вот и птица об этом. Мы тоже трубим и трубим.

Каждый день будто солнце спускается звук нисходящий:

он, как всякий взыскующий (веришь ли?) тоже обрящет;

повторённый стократно, исчезнет и станет другим.

Не могу уловить я мотив этот странный никак.

Может мне и не нужно его понимать? Может просто

нужно верить, что где-то во льдах отражаются звёзды,

и вдоль неба начертан горячий размашистый знак.

 

3.

Ты объясняла мне про вальс Бостон –

но не про тот, где в платьице простом

кружится танцовщица, – а про странный –

немного затуманенный, пространный,

с галантным приседанием на тон

в начале такта; с медленной гортанной

трубой на фоне ночи фортепьянной:

где лёгкий шаг, за ним – едва наклон.

 

Огромный город таял в темноте,

когда я говорил тебе не те

слова по телефону, но горнистом

трубач трубил и вторил пианисту,

и скрипки выражали пиетет

виолончелям, поклонившись низко.

И будто арестованных из списка

выкликивал невидимый кларнет.

...И вот тебя уже полгода нет.

 

Теперь я в этом городе пустом,

который, может, держится на том,

что осень, чем прекрасней – тем печальней,

и ветер дует так, что звук начальный

протяжней остальных – как вальс Бостон.

Я думаю, что это неслучайно,

как неслучайно облетает клён.

И если это часть какой-то тайны,

я буду в этой тайне сохранён.

 

 

4.

Я себя выставлял напоказ. Я пытался в строфы

уместить свою душу, но мёртвый мне подал знак,

что душа – это дым, что Освенцим страшней Голгофы,

что любой полицейский готов потрошить рюкзак.

Прикасался к стене, и кутил на чужие деньги.

Брал холодную воду горстями из рук реки.

Пел небесный курсив; шёл один; шёл в одной шеренге

с подлецами, героями, трусами. Жил вопреки,

жил назло, не смотря ни на что, оставался с вами.

Ненавидел, любил, задыхался от вечных разлук.

Извивался от боли на узком больничном диване;

плакал в мамины мёртвые руки. Без маминых рук

врал, как мерин; не верил. Бездомных котов и кошек

брал домой, приручал, хоронил под сухой сосной.

Был подобран и брошен; и снова: подобран и брошен.

Как Иосиф был продан в Египет, но выжил, как Ной.

Я себя выставлял напоказ: дураком, буффоном,

мудрецом, идиотом, паяцем, героем витрин.

Засыпал в коммуналке под глупым бумажным плафоном.

Просыпался в громадном подвале один на один

с темнотой, одиночеством, горечью, страхом – нелепым

ощущением боли в затылке, с тоской о тебе.

Да, с тоской о тебе и с таким же обрывочным небом

за окном. И с осколочной раной в судьбе.

Я стою посреди пустоты. Я не вижу эти

уходящие строки. Я слышу слова впереди.

Мёртвый подал мне знак, что душа это только ветер,

просто дым в пустоте: не волнуйся, не ведай, иди.

 

5.

Только тихо проедет машина

за окном, и опять ничего;

одного мы с тобою пошиба,

и размаха с тобой одного.

Это осень – лукавая, лисья –

то метнётся, то будто замрёт,

то отправит последние листья

в невесёлый короткий полёт.

Мы и правда с тобою похожи –

мы размаха с тобой одного;

прошуршит осторожный прохожий

за окном, и опять никого.

Ни тропы, ни надёжного знака

(в каждом ритме случается сбой)

одного мы с тобою размаха,

темнота. Мы похожи с тобой.

Темнота, ты моя половина,

мы попали с тобой в переплёт.

Снова тихо проедет машина,

осторожный прохожий пройдёт.