Григорий Трестман

Григорий Трестман

Новый Монтень № 8 (464) от 11 марта 2019 г.

О книге Виктора Голкова «Перекрёсток ноль»

Петь не могу!

Это воспой!

М. Цветаева

 

Непереносимая мука, пограничное состояние между немотой и прозрением, атмосфера, сжавшаяся в точку, когда не осталось места ни вдоху, ни выдоху, – вот изначальные координаты поэзии Виктора Голкова. Его поэтическая жизнь начинается там, где другие формы жизни отмирают. Но даже в этой ситуации Виктор Голков придаёт эмоциональному выплеску Марины Цветаевой (см. эпиграф) эпическое дыхание:

 

Не пишется – такая пустота.

Кромешный зной, последняя черта.

И рокового времени приметы,

кровавый бред впитавшие газеты.

Готов ли к смерти? К жизни не готов,

и снится мне ночами Кишинёв…

 

Он весь ‒ родом из детства. Но не ностальгия придаёт ему силы, чтобы достойно тащить себя через все препоны навалившейся реальности, ‒ скорее, силы детства питают ностальгию:

 

И стоишь, как Гулливер

персонаж из детской книжки,

бывший юный пионер,

задыхаясь от одышки.

 

Он ещё улыбается…

 

А я, вбирая его строки, вижу, как герой хмуро и выверенно уходит в бесконечность туннеля, в начале которого брезжит свет. Беда в том, что герой идёт не в сторону света. Это данность, с которой он не только смирился, но которую, сжав зубы, обжил. Она стала его бытом, а свой быт он поднимает до бытия. Ад, окружающий художника, тьма, которая по мере его шествия всё более и более сгущается, становятся атрибутами творчества. Атрибутами, инструментарием, материалом, но не темой. Тема глубже, неуловимей, загадочней:

 

Снова давит тупо на желудок

странное, чужое вещество.

Как преступник или как ублюдок,

удостоюсь часа своего.

 

Вот квартиры чёрная коробка

обнажила каменный метраж.

В темноте расстёгивает кнопка

памяти блестящий саквояж.

 

Жги, озон, трахею напоследок

в час бессонный, сокровенный час.

Словно мой неразличимый предок,

не смыкаю удивлённых глаз.

 

Это не только пронзительные строки, безжалостный дагерротип душевного состояния ‒ это, в первую очередь, анамнез собственного пути. Герой не меняет азимута, но, с каждым шагом приближаясь к цели (прекрасно понимая, чем сие путешествие закончится: и состояние ‒ могильное, и квартира превратилась в гроб), он всё ярче переживает откровения, которые ему преподносит память и о которых он не подозревал…

Каково ежеминутно и безостановочно испытывать такое состояние? На что опереться? Где найти отдушину? У кого испросить передышку?

Ответ неутешительный:

 

Рецидив ли? Не ведаю, право.

Я вернулся усталый и злой,

чтобы впрыснуть счастливой отравы

металлической тонкой иглой.

 

Естественная просьба ‒ не путать лирического героя с автором. Автор (замечу в скобках) даже не пьёт. А у лирического героя звучит перекличка с великим пораженчеством Беранже: «Господа! Если к правде святой / мир дорогу найти не сумеет, / честь безумцу, который навеет / человечеству сон золотой!»

Или с легендарным «Путешествием» В. Кошкина: «Пусть наш день и обиден и беден, / пусть на шею наброшен аркан, / мы вот сядем сейчас и уедем / в многоцветный бездонный стакан».

 

Но одно дело, когда о своей боли кричит спившийся горьковский актёр в содружестве подобных ему неудачников, которые прижились на самой низкой ступеньке социальной верёвочной лестницы, и совсем другое, когда это констатирует художник, знающий свой конец, но тоскующий о том, что было «в начале», а, скорее всего, «до начала»: помните «неразличимого предка»?

А что было?

 

Лист зеленеющий и треугольный

в тёплой волне голубой,

ты понимаешь, конечно, как больно

мне расставаться с тобой.

……….

 

Где так черна смородина

и тополя нежны,

опять мне снится родина

на дне другой страны.

 

Смыкание… Контакт концов и начал… Диалог того, что было, с тем, что будет.

А что было вначале? Ужели слово? А что будет в конце?

 

Ибо там бессильно слово,

где не пот, а кровь со лба.

И толчётся бестолково

иудейская судьба.

 

И только сейчас начинаешь – не понимать, нет! ‒ лишь предчувствовать тему поэта. Дело – как бы деликатней выразиться ‒ не столько в самом детстве, не столько в родине, где родился и вырос, сколько в генной памяти, которая и погнала художника в ту обетованную землю, каковой в реальности не существует.

Рубикон перейдён, обратной дороги нет, остаётся «банальный возрастной синдром, назад пронзительная тяга»… и они больно каждый раз наталкиваются на трезвое понимание, что при возвращении тебя опять «поджидает… жидовство клятое твоё». И только.

И бесполезно сейчас думать о том, что судьба могла бы сложиться иначе:

 

Я бы мог остаться там,

где родился. Это случай,

вывих совести дремучей,

никому не нужный хлам.

 

Безусловно, это случай, но случай далеко не «случайный». «Вывих» – всегда боль, а «вывих совести», да ещё «дремучей», т. е. изначальной, родовой, не подарит тебе иного маршрута. Хотя бы потому, что ты сам не выберешь его. Сколько ни тешь свою душу желанием «взрезать жилы вдоль и поперёк».

В предсуицидном состоянии художник видит, что «поту-» и «поэтусторонние» миры не меняются местами ‒ они суть продолжение друг друга.

 

Значит, это действительно было ‒

первый класс и последний звонок.

И окликнула мать из могилы:

ты ещё не обедал, сынок.

 

Более того, потусторонний мир становится реальней, ближе, родней. Помните проникновения Вениамина Блаженного: «И мать встаёт из гроба на часок, / берёт с собой иголку и моток / и вспоминает тягостные даты, / и отрывает савана кусок/ на старые домашние заплаты».

Стало быть, такой уход от такой боли не избавит.

 

Остаётся идти вперёд (вперёд ли?) по не избранной дороге. Превозмогая горечь. Может быть, у художника есть выход? Может быть, его ждёт разветвление дорог, распутье и он сможет сменить ориентиры?

Впереди его ждёт «Перекрёсток ноль». И позади. Весь его путь, все его блуждания находятся в непересекающемся «перекрёстке ноль».

 

«Перекрёсток ноль» – так названа эта маленькая книжка. Что это: начало координат? Точка отсчёта? Нет, скорее сумма пути, сумма, внутри которой ни витязя, ни распутья. Тупики со всех сторон.

Нет, не родовая память подвела художника, а его вера в свою родовую память. Художник становится жертвой родовой памяти. Жертвой, обречённой на боль бессмертия, ибо в «перекрёстке ноль» нет жертвенника, «перекрёсток ноль» пожирает тебя целиком: и смертное тело, и бессмертную душу. Это, по-моему, и есть тема и лебединая песня В. Голкова – прекрасного лирика.