Перевод с языка на язык остаётся во многом таинственным процессом. Он настолько плохо алгоритмизируется, что компьютерный перевод малопродуктивен даже при обработке сугубо технических текстов. Конечно, времена, когда фразу «In spring of 1980» программа-переводчик выдавала по-русски как «В пружине 1980», быстро миновали, но более или менее сложные конструкции на выходе по-прежнему оказываются полной невнятицей. Что уж говорить о переводе художественном, тем паче поэтическом, где необходимо не только понимание логической пропозиции высказывания, но и создание целой системы замен для таких особенностей стиховой речи, как ритмика, рифмовка, игра аллитераций и проч., да ещё и в увязке с общим смыслом.
Чтобы хоть как-то прояснить для себя процесс разборки смыслов и новой их сборки с помощью средств другого языка, я давно хотел попробовать воссоздать на русском языке стихотворение, изначально написанное по-русски, а затем переведённое на другой язык. Что-то будет при возвращении? Первый такой опыт случился непреднамеренно: как-то раз Мусарби Сокуров предложил мне несколько подстрочников, в том числе и стихотворения «Сыхьэт» («Часы»), оказавшегося его переводом одноимённого стихотворения Семёна Кирсанова (забывчивость эта вполне понятна: я и сам к некоторым своим переводам отношусь как к своим собственным стихам). Уяснив, что «Часы» печатать не стоит, мы о них и забыли, но до сих пор бывает занятно поинтересоваться у знакомых, какое, по их мнению, четверостишие является оригинальным, а какое переведено обратно на русский с кабардинского: «Часы, я думал, на одно / лицо, одно дыханье, но / одни порхают стрекозой, / другие шар взорвут земной!» – или «Я думал, что часы – одни! / А оказалось, что они / и капельки, и океаны, / и карлики, и великаны»?
Нынешний же случай начался со стишка, написанного 27 марта 1988 года, в ту благословенную пору, когда маршрут «дом-работа-дом» новоиспечённого адепта ассемблера пролегал мимо крохотного зоомагазина на ул. Кабардинской в старинном центре Нальчика:
|
Чужая судьба
Я в зоомагазине работал попугаем, но мимо шли разини – я не был покупаем.
Души моей богатства ни капли не ценили, поскольку мог ругаться я лишь на суахили.
Никем не понимаем, я стал таким облезлым... А был бы я трамваем – тогда б я был полезным! |
|
Самоощущение невостребованного поколения, изложенное в стилистике анекдота (кто бы что ни говорил, а мне понятны давние слова Виктора Коркии насчёт смеха сквозь слёзы «шестидесятников»). При всём при том – упорное желание продолжать «ругаться на суахили» (то есть «хотеть странного», см. «Попытку к бегству») вкупе с осознанием невозможности стать «трамваем» (общественно-полезным элементом, а на деле – автором, соблюдающим «правила»). Почему же, в противовес легкомысленному попугаю, трамвай столь официален и недосягаем? Потому что давно уже несёт в себе коннотацию чего-то кафкиански грозного: вспомним хотя бы Берлиоза или более раннюю картинку от Маяковского: «А там, под вывеской, где сельди из Керчи, / сбитый старикашка шарил очки / и заплакал, когда в вечереющем смерче / трамвай с разбега взметнул зрачки».
Несмотря на кажущуюся эфемерность, стих, однако, остался. Мой друг Хыйса Джуртубаев давно грозился перевести его на балкарский язык, но заменить при этом суахили на китайский, а трамвай – на что-то более адекватное для языковой среды. Наброски были, но пропали. В этом году у него получилось вот так:
Башха къадар
Тутуй къушчукъма. Тюкенде
турама, жокъ башха ишим.
Билеме кёп назму кёлден,
сатып а алмайды киши.
Не этейим, хата кимде? –
Излеп табалмайма амал:
жалан да папуас тилде
айта билеме мен аман.
Кюнден кюннге аза, эрий,
кюе барама, тозурай…
Хар ким сюер эди мени,
болуп къалсам эди трамвай!
Естественно, мне (я видел, что 3-стопный ямб со сплошь женскими рифмами сменился 4-стопным с мужскими) захотелось увидеть и подстрочник. Хыйса прислал вот такой:
Не та судьба
Я – попугайчик. Сидеть в магазине –
вот вся моя работа.
Я знаю много стихов наизусть,
но никто меня не покупает.
Что мне делать, чья вина?
Ищу, но не знаю, как это исправить:
ругаться я могу
только по-папуасски.
Изо дня в день худея, тая,
я чахну, стал облезлым…
Все полюбили бы меня,
если бы вдруг я стал трамваем.
Потери: зоо-, разини, богатства души, никем не понимаем. Привнесения: знаю много стихов, худею, таю, чахну. Суахили стал языком папуасов, работа попугаем преобразовалась в то, чтобы, будучи попугаем, сидеть в магазине.
При этом происходит и более кардинальное изменение ситуации: в переводе покупателей стихи (которые они вроде бы понимают) оставляют равнодушными, но огорчает их тот факт, что попугай умеет браниться только по-папуасски. В оригинале, однако, брань приравнивалась к стихам и вообще ко всякой вербальности, на которую попугай способен. Перевод утверждает: стихи, мол, никому не интересны, а подавайте-ка нам просто ругателя, который нам был бы понятен.
Мне кажется, оригинал в этом отношении расставляет акценты более чётко: с одной стороны, ругня на суахили (то есть неприемлемая тематика и эстетика), с другой – пребывание трамваем (исполнение ожидаемой роли). По-моему, здесь имеет место самая существенная потеря смысла.
Но что, если абстрагироваться от оригинала и перевести подстрочник обратно на русский? Я попробовал:
Чужая судьба
Я – попугай. Моя работа –
сидеть в ларьке, где прель и тьма.
Стихов я выучил без счёта,
но покупателей нема.
Причину знаю неувязки,
но сладить с нею не могу:
бранюсь я лишь по-папуасски,
а по-иному – ни гу-гу.
Вот так, хирея год от году,
природный трачу я запал.
Любезен был бы я народу,
когда бы вдруг трамваем стал.
На этом примере достаточно очевиден вектор к размыванию подлинника, столь часто наблюдаемый в переводных стихах. Однако радует вдруг вынырнувшая аллюзия на пушкинский памятник нерукотворный.
А ещё радует, что зоомагазин до сих пор стоит на прежнем месте.
Иллюстрации:
фото Леры Мурашовой,
картинки из открытых интернет-источников.
© Георгий Яропольский, 2015.
© 45-я параллель, 2015.