Миг
Помню давний смешной испуг –
я, во всю лягушачью прыть,
гнал из школы домой, и вдруг
мысль ожгла: как могу я – быть?
Все снаружи, а я внутри,
управляю самим собой:
хочешь в небо смотреть – смотри,
хочешь под ноги – так изволь.
Это длилось всего лишь миг,
он сомкнулся, но я пока
глубины его не постиг,
понял только, что велика.
Литературный негр
Не в силах жить единым небом,
я всё же словом был согрет,
служа литературным негром:
строка за пачку сигарет.
Немало рифменных находок
в чужой я сваливал подвал;
кадык мой дёргался, но кодак
исправно снимки выдавал.
Восторги пролетали мимо,
и в самом буйстве стыл покой –
не всё ли мне равно, чьё имя
стоит над мертвенной строкой?
За клумбами следя ретиво,
листочки стриг я на кустах,
но прорастала вдруг крапива,
моим заказчикам на страх.
Мне на прощанье помахали,
и я опять среди своих –
с пыреем рядом, с лопухами
ращу неприхотливый стих.
Из Дж. Хопкинса
Огнём стрекозьи крылья пышут смело,
Грохочут камни, падая с обрыва,
А колокол плывёт неторопливо,
Ища язык, чтоб имя прогудело.
Так смертный славит собственное тело,
Выпячивает ячество ретиво,
Крича любой ячейкой до надрыва:
Я есть, и я – моё любое дело.
У праведника есть ещё дорога:
Творя добро и умножая благо,
Быть тем, кем предстаёт он взгляду Бога, –
Христом: тот, в ком жива Его отвага,
В единый миг имеет лиц так много,
Что лишь Отец узрит весь путь до шага.
Зимний дворик
С тех пор всё тянутся передо мною
Кривые, глухие окольные тропы.
Акико Ёсано
Окоём объел туман –
кто кого, понятно?
Краски выкрал, клептоман,
все цветные пятна.
Где, затейник, спрятал ты
белую собачку?
Изведясь до слепоты,
не решу задачку.
Смыслов новых не найду,
старые забуду.
Долго ли попасть в беду,
устремляясь к чуду?
Помни, выхватив ключи
на призывы звука:
вдруг да сдвинута в ночи
будет крышка люка?
Зябко тянет от окна,
дым табачный горек,
и стирает пелена
тихий зимний дворик.
Я не тот человек
«Добрый день, имярек», –
обознался прохожий.
Я не тот человек –
видно, просто похожий.
Мы расстались навек,
только фраза осталась.
«Я не тот человек», –
ненароком шепталось.
Окунаешься в быт,
невозможный без дозы, –
эта фраза свербит
вроде старой занозы.
«Я не тот человек», –
констатируешь утром,
отправляясь в пробег
по рутинным маршрутам.
И бредя на ночлег
средь привычного хлама:
«Я не тот человек», –
повторяешь упрямо.
Я по горло игрой
этой сыт, если честно.
Я не тот, а другой,
только кто – неизвестно.
Это сделал мой век,
искажающий лица.
Я не тот человек,
а к тому – не пробиться.
Меж слепцов и калек
повседневной пустыни:
«Я не тот человек», –
утверждаю поныне.
И в зеркальную гладь
всё гляжу исподлобья,
не желая признать
достоверность подобья.
Дурная привычка
Дурная привычка: при свете
над ворохом книг засыпать.
Пусть яркие полости эти
заполнятся дёгтем опять.
Коль примесью мёда (you promise!)
пахнёт из клубящихся лет –
смолчу, с головою укроюсь:
всё сходит – и с рук, и на нет.
Что будет – прибавка ли, вычет, –
когда перережется нить?
Дурнее всех прочих привычек –
привычка настырная жить.
Искусство перевода
Изрядненько придётся потолкаться,
к заветному взбираясь рубежу.
Перевожу какого-то… катарца,
меня тошнит – но я перевожу.
Мои листы зовут меня, белея, –
отмахиваюсь: дескать, подождут.
Что делать, Муза, ради юбилея
ему, возможно, книжку издадут.
А Муза, не желая знать отсрочек,
и бешеной гордыни не смирив,
глядит на опостылевший подстрочник
и только матерится вместо рифм.
Спокойно, это, глупая, не больно,
а стыдно будет только в первый раз.
Всё для тебя, ещё и недовольна!
Ну то-то, вот уже и пара фраз.
Я научу Пегаса не брыкаться:
скакать – потом, в упряжке походи…
Попробовать, узнать бы у катарца:
а дальше – что? Как холодно в груди!
Пасмурный запев
Средь золотой кутерьмы
южного края
ёлку поставили мы,
в детство впадая.
Заполночь вышли во двор,
как для проверки, –
тёмен был вышний простор,
лишь фейерверки.
Новое небо и днём
неблагосклонно –
пятые сутки всё ждём
антициклона.
Пасмурных дней череда –
словно ущелье.
Я просыпаюсь, когда
ночь на ущербе.
Но невозбранно черна
веткой любою
ёлка в проёме окна –
наша с тобою.
Филип Ларкин. Деревья
Вчерашних почек разворот
В зелёный лиственный наряд –
Деревья вновь его творят,
А ты горюешь, что ни год.
Ты мнишь: их время на нуле,
Лишь мы стремимся к смерти? Нет,
Их майской свежести секрет
Записан кольцами в стволе.
Но всё же замкам крон не спать,
И слышно в шелесте густом:
Год умер, но – что дела в том?
Начни опять, опять, опять.
Собака под балконом
Опять собака сдохла под балконом –
такая же, как сдохла прошлым летом.
Что молвить мне при зрелище знакомом,
почти никем на свете не воспетом?
Тот цензор, что внутри, пищит: «Да надо ль?
Ни ода здесь не сложится, ни фуга.
Один Бодлер осмелился про падаль,
но у него там – лошадь и подруга…»
Молчи, зоил! Скорбеть пристало ныне:
подумать о щенке, его восторгах –
и как повергла жизнь его в унынье,
пройдя на грязных улицах и стогнах.
Но, впрочем, что мы знаем о собачьем
(киническом!) принятии кончины?
Болтая, страхи собственные прячем,
навеянные духом мертвечины.
Быть может, не гнетёт их бремя наше –
и смена дней не кажется им знаком –
и не подносят гефсиманской чаши
часов не наблюдающим собакам?
Интермедия
Я прописан в поэме –
я в ней сплю и курю,
и на мир в отдаленье
из оконца смотрю.
Утомило сиденье
взаперти этих глав –
уступаю идее
час убить, погуляв.
Выхожу из поэмы.
Гулко хлопает дверь.
Тишина в стенах темы
воцарится теперь.
Фаза нынче свободна –
отдыхает подряд;
пусть герои сегодня
что угодно творят.
Станут сонмы созвучий
различимы едва,
у межи неминучей
засинеют слова.
Будут тени клубиться,
маятою маня,
будет сумрак копиться
по углам, без меня.
Зыбких образов тыщи
отразятся во мглу.
Я вернусь в темнотище –
и, на ощупь, к столу.
Заморозок
К вишенному цвету
утром снег приник.
Зря картинку эту,
прикуси язык.
Плод возможный умер
до начала дней –
этот белый юмор
чёрного черней.
Так рассредоточен,
так рассеян страх:
не без червоточин
в наших небесах.
Раненый лось
На башке нет волос,
а во рту нет зубов,
но, как раненый лось,
я бросаюсь в ljubov.
Мой последний рывок,
напряжение жил, –
чтобы знал Господь Бог,
для чего я здесь жил.
Чтобы даже скелет
помнил весь этот зной –
через полчища лет,
во Вселенной иной.
Попытка отречения
Ахи, вздохи, чернильная сырость, –
ты избыт, сочинительский вирус!
Не потянешь меня за язык.
Хоть я с прежним собою и вижусь,
но из собственных чаяний вырос,
а живу – потому что привык.
Полно пялиться в небо пустое:
не отыщется в этом отстое
человеческих искренних чувств;
остаётся глумленье простое –
что ни яблочко, то налитое,
яду надо дорваться до уст.
Эй, гибискус, фиалка и кактус,
приобщаю вас к этому факту-с,
дым пуская в вас ночь напролёт:
божеством остаётся лишь Бахус,
осознание этого – лакмус
(посинеет любой, кто поймёт).
Жизнь сгорает быстрее, чем клубы.
Кто трубит в проржавевшие трубы?
Не берусь описать этот звук.
Я бы мог заговаривать зубы,
да к чему? Эти фокусы грубы,
кто бахвалится ловкостью рук?
До свиданья, счастливые дети,
тёти, дяди, – тепло вам на свете:
вы и в shit различаете sheet,
ну а я разорвал ваши сети…
Но откуда же строки вот эти?!
Да и в горле немного першит.
Холмы Forever
Памяти двух моих любимых учительниц –
Лидии Алексеевны Селищевой
и Ольги Андреевны Сотниковой
Помню грустное утро
на пороге зимы
и дорогу, что круто
поднималась в холмы.
Той порой все дороги
не к веселью вели.
Веял запах тревоги
от осенней земли.
Светло-серые дали
открывались с холмов
провозвестьем печали
для высоких умов.
Робкий дождик пролиться
не посмел и зачах,
а пожухлые листья
догорали в садах.
Ах, как муторно мудрым,
как печально живым
видеть пасмурным утром
этот медленный дым!
Есть ветра меж ветрами,
что ведут себя так,
словно в щель меж мирами
задувает сквозняк.
Вот таким был и ветер,
увлекающий дым,
что пунктиром наметил
путь к пределам иным.
Устремляясь к основам,
он исчез в вышине,
но остался ознобом,
что бежит по спине.
Фонарики
Сколь поверхность ни правь,
всё влечёт сердцевина.
Трудно верить в ту явь,
что насквозь очевидна.
Завтра – свойство семян,
а реальности трюки –
иллюзорный экран,
наведённые глюки.
Обращаясь к тебе,
я не чаял ответа,
но просветом в судьбе
отменяется вето.
Разве Тертуллиан
завещал нам такое?
Многомерный обман –
жить в любви и покое.
Словно Новый завет
изложить на плакате –
симпатический свет
фонарей на закате.
Инверсионный след
Небезопасное кочевье,
чей индоевропейский корень
через латынь пророс в сегодня,
покрыли кучевые волны,
и в щели меж двумя домами
витают знаковые сгустки,
и это носит то же имя –
простор от nebula до неба,
и знаю: больше не увижу
того диковинного солнца
ноябрьского, вишнёвым соком
ко мне вливавшегося в окна,
когда присел у телефона,
но мириады вариаций
всё той же темы неизбежны,
покуда время не иссякнет,
и, вроде подписи-печати
на документе человечка, –
след бахромистый на закате,
инверсионная засечка.
Записка Богу
Лбом упёршись в Стену Плача,
знай себе молчу.
Изъясню ли – вот задача! –
всё, чего хочу?
У меня корявый почерк –
есть досуг вникать?
Что, без букв и штучек прочих
обойтись – никак?
Не избрать ли связь немую,
без посредства слов?
Но к общенью напрямую
мало кто готов.
На мерзавца напороться
всем в себе претит:
вдруг под слоем благородства –
голый аппетит?
Лучше в слово, словно в тогу,
наготу облечь.
Сколько их, посланий к Богу, –
сыплют, что картечь.
Что ж, ступай, моя записка,
в щелку меж камней.
В общем хоре даже писка
вряд ли ты слышней.
Вряд ли нашей карго-вере
ведом юный пыл,
но в словах, по крайней мере,
искренен я был.
Какое сегодня число?
«Какое сегодня число?» –
вопрос пробуждается раньше,
чем сам ты – и всё барахло –
и координаты в пространстве.
«Какое сегодня число?» –
бубнят пересохшие губы,
а вспомнил – и вмиг отлегло,
и прочь отлетели суккубы.
«Какое сегодня число?» –
грузило в поток календарный:
во сне без него не трясло,
а в яви он ребус коварный.
«Какое сегодня число?» –
коронный вопросец, которым
тебе отягчают чело,
коль кажешься психом матёрым.
Не скажешь – тогда тяжело,
вот я и спешу к многомудрым.
«Какое сегодня число?» –
подольше бы мучиться утром.
Другой язык
Проклюнулось окно
белёсой синевой...
Что сказано давно,
то сделалось молвой.
Создав другой язык,
чей строй ни с чем не схож,
страницы древних книг
ты лишь переведёшь.
Мечись, листай тома –
отыщется к утру:
«Я не сойду с ума
и даже не умру».
Хрустальный шар
Шар хрустальный – вот всё, что я помню о нём.
Он был небом завещан.
Опусти его в тигель, испробуй огнём –
ни царапин, ни трещин.
Шар я помню, в котором текли облака
с невесомым сияньем,
но с годами – упорно твердит мне строка –
я расстался с тем знаньем.
Невзирая на то, что так скоро умру,
что забвенье – химера,
я мотался, как ржавая жесть на ветру,
и летал, как фанера.
Где хрустальный мой шар? Хоть шаром покати –
ни числа, ни излучин.
Ветер жухлые листья прогнал по пути,
что до скуки изучен.
Всё равно! всё равно! – бьётся пульсом в висках.
Это было недаром.
Шар хрустальный в моих согревался руках.
Я владел этим шаром.
Перемена
Со смерти всё и начинается.
Л. Н. Мартынов
«Меняются портреты тех, кто умер», –
раскормленные знахарки твердят.
Трагедией вернулся чёрный юмор?
Нет, это проясняется наш взгляд.
Иные смыслы видеть надоумил,
когда ушёл – за грань, за строки, за…
Закрыв глаза – давая знать, что умер, –
поэт всем остальным открыл глаза.
© Георгий Яропольский, 2012 – 2015.
© 45-я параллель, 2015.