* * *
В венах апреля – лимфа,
нимфа в моей постели –
юбка, загар Коринфа,
нежный акант на теле.
Если Москва – Итака,
я не вернусь, конечно,
к этим б…ям с филфака,
хоть и целуют нежно.
Хоть и цветет в апреле
сладкая ночь деревьев.
Птицы тебе пропели,
и пропоёт Терентьев.
Там, на красивом юге,
где виноградник синий,
перескажи подруге
эту весну в России.
1967
* * *
Как лёгкий галстук пионера,
закат мне горло развязал –
ты будешь первым, будешь первым,
но я ни слова не сказал.
Звезда – невольница – игрушка
и самоволка, как тетрадь, –
моя красивая подружка,
пойдём – нам скоро умирать.
Смотри вокруг: какие ночи,
и как мерцают фонари,
и расскажи о том, что – прочерк –
и ничего не говори.
1968
Можно
А можно матом? Матом можно.
А можно женщину любить,
а можно партию – но сложно;
а если водки пригубить,
то можно лечь на дно оврага
с ака... акацией в руке.
И неба жёлтая бумага,
и жизнь ревёт на поводке.
1969
* * *
Я замолчал – не раньше и не позже,
я замолчал – как будто сквозь снега,
как будто сквозь не облако, но боже
.................................................................
А может – там – у пламенной зари
я кровь свою размешивал, как будто
вся кровь моя одно сплошное утро,
одно, сплошное, что ни говори.
Разбитое стекло, но отраженье
воротится ко мне через века,
где я пример в искусстве пораженья,
и лезвием блестит моя строка.
Где я пример – и хлопают в ладоши
других времён другие малыши,
но только сад поэзии заброшен,
и некому над словом ворожить.
1969
* * *
В глухой деревне некому, родной,
читать стихи под сенью винограда,
но эта грусть – что аист надо мной,
что первомай в отсутствии парада –
бутылка водки, пачка сигарет,
дорога, свет и ангелы вослед.
Хочу, как раньше, или никогда
не видеть смерти, чёрная корова –
в её глазах плескается вода,
под языком ворочается слово.
Мне страшно, друг, мне страшно одному,
что смерть придёт – я глаз не подниму.
Оставь меня у берега реки,
но дай минуту, ангел мой, проститься.
Мои друзья, как птицы, далеки,
я вижу их светящиеся лица.
Они смешны – и вот они грустны.
И я лечу над пропастью весны.
1971
* * *
Вот небо тёмного разлива,
в него бросают якоря,
и исчезают торопливо
мои дурные лекаря.
Я обещал им, что не буду,
однако мрачный Азраил
в мои глаза залил полуду
и небо оловом залил.
Теперь я вижу красный лотос,
он распускается в воде.
Смеётся ангел, льётся логос,
но только мне не по себе.
1971
Отцу
Всю жизнь скитавшись, ты обрёл
покой мятежности и чести,
и о душе твоей костёл
горит молитвами в предместье.
Всю жизнь ты выпалил в печи –
не как кузнец, а как крестьянин,
что поле плугом волочит
и бьёт трактирщика по пьяни.
Всю жизнь ты слышал: из-под ног
уходит наст, звезда сияет.
И поднимает кубок бог,
как будто смерти не бывает.
1971
* * *
Скажут, мол, Родину не любил,
а любимую Женщину бил.
Или вовсе не скажут ни слова –
кто такой? – я не знаю такого.
Так и стой за зёленой листвой
в пиджаке на советский покрой –
не Серебряный век, а малина,
и смеётся седая Марина.
1971
* * *
Майе
Солнце плавится, как смирна,
в голубой посуде дня –
как любовь твоя, настырно
это небо для меня.
Это лето золотое
с человеческим лицом
убивает нас с тобою,
улыбается свинцом.
На остаток – дождь в конверте
и в тетради пару строк –
что-то там... небесной тверди
о любви, что я не смог.
1971
* * *
Тёмная яблоня лета,
и за душой ничего.
Всё, твоя песенка спета.
Спета, скорее всего.
Нет ни двора, ни наследства,
нет ни кола, ни копья.
Тёмная яблоня детства,
светлая горечь моя.
1971
* * *
Тогда он на прощание сказал –
ты знаешь, что несчастные, ну, то есть,
блаженные приходят на вокзал,
но всё же не бросаются под поезд.
А в шаге застывают, и когда
холодный дождь гремит на небосклоне,
то вспышкой озаряется вода
и слёзы на трясущейся ладони.
Вот так они, блаженные, скорбят
о музыке, что выразить не могут –
как Хлебников с туманом говорят,
как Лермонтов выходят на дорогу.
1971
* * *
Видит кот в моём окне
грусть, известную коту,
красоту, которой мне
не увидеть в темноту.
Шнур от бритвы завязать
в осторожную петлю,
чтобы небу рассказать,
как я сам его люблю.
Но сегодня день другой:
в таксофоне пропоют –
улыбайся, дорогой,
за тебя сегодня пьют.
За тебя и за того,
кто носил бумажный нож,
чтобы бросили его
в деревянный макинтош.
Это – зимнее кино,
оттого погашен свет.
Не печалься, что окно
слишком тёмное, поэт.
1972
* * *
Да будь ты хоть кем воспитан –
такая судьба, чувак, –
пергамент вином пропитан,
пропитан не просто так.
Не просто тоска играет
и музыку льёт в рукав,
и музыка та сверкает –
скажи мне, что я не прав?
Тогда не рычи на Феба,
а просто играй ему –
про облако и про небо,
ненужное никому.
1972
* * *
Останется грустная песня,
движение тихое льда,
как будто серебряный крестик
с девицы снимает вода.
И снежную шубу снимает,
а после целует, как твердь
земную, и в ней поднимает
природу, узнавшую смерть.
И льются в дремучие грозы
по талым и нежным плечам
полёт воробьиный, как слёзы,
и запах цветов по ночам.
Как всё это, Господи правый,
красиво, что сердце в дыму
стучится в грудные оправы,
и я открываю ему.
1972
* * *
То глупо оступаешься, а то
восходишь к свету, в выси утопая,
то надеваешь серое пальто,
а то выходишь прочь, не надевая.
То всё вокруг такое, как вчера,
и хочется исчезнуть, растворившись
в сырой тоске зелёного двора,
в тумане, как дурак, перекрестившись.
В горячем слове, в чёрно-заводском
дыму, в огне, где солнце умирало,
в холодном небе, в голосе людском
и птичьем, чтобы музыка играла.
1972
* * *
Сгребите листья к тёрну моему!
Данте Алигьери
В северной столице
небо, как металл,
дворник меднолицый
листья подметал.
Чтоб они летели
в каменный канал,
воробьи глядели,
невод пеленал.
Обрубили клёны,
рвался, как струна,
голубь застеклённый
в плоскости окна.
В маленькой квартире
сяду на кровать,
на тосканской лире
буду куковать.
Снег, как полотенце,
ляжет на крыло.
Значит, это сердце
по небу вело.
1973
Сон в январе
И я был там – я это помню,
как я ходил в тартарары,
Харон склонялся к изголовью,
я видел тёмные дворы
в глазах кондуктора, монету
он забирал из синих губ
и вёз меня по белу свету,
такому белому, как труп,
как сам я был, как небо было,
как белый снег и кровь его,
как всё, что прежде в мире жило –
а больше нету ничего.
1973
О Каяле, витязе половецком
Ты зарезал Каялу мечом, –
говорит, обезумев, Каяла, –
здесь когда-то речушка стояла,
а теперь моя кровь потечёт.
У холодной кольчуги в кольце
отразится, прольётся густая
кровяная шипящая стая
или небо на мёртвом лице.
О, оставь мне, вражина, глаза,
положи их в ослепшую землю,
я ни смерти, ни богу не внемлю,
только верю в свои чудеса.
Вот увидишь, как новой весной
земляное зелёное тело
прорастёт, и закончится дело –
я приду поквитаться с тобой.
1973
* * *
Сегодня вечером напьюсь,
найду принцессу,
а не найду, так перебьюсь
и без процессу.
Или вообще уйду в запой
блуждать в тумане,
в таком тумане, чёрт с тобой,
и нож в кармане –
Разрезать белое сукно,
надеть, как тогу,
и выйти в чёрное окно
навстречу богу.
Когда от водки не умру –
я сам с крылами
пойду, как ангел по миру,
чтоб жить словами.
И скажет барышня «прости»
на пару строчек –
я соберу слова в горсти,
сложу в платочек.
И до тумана донесу,
а там, как птица,
я это сам произнесу.
И что случится?
1973
* * *
Так много выпили, что брага
сегодня плещется из глаз,
летит газетная бумага
и пролетает мимо нас.
Молчат петровские деревья,
дороги льются в города,
на сорок вёрст одна деревня
и вертикальная вода.
Оставь железную посуду,
я умираю или как?
Сверкают молнии повсюду,
и голос, стёртый об наждак,
читает что-то к коринфянам,
как краткий курс ВКП(б), –
не это ль истина, что пьяным
вдруг открывается в тебе,
в сухой крови, Господь, in vino?
И обретает человек
глаза, размокшие, как глина
на рукавах библейских рек.
1973
* * *
Ты говоришь – приятна жалость
ко мне приезжему, и что?
Ты целовала, обнажалась,
а я застёгивал пальто
и выходил на чёрный берег,
залив анисовой глаза,
дурак, оставшийся без денег,
ещё зелёный Бальтазар –
да бог весть кто, теперь не важно,
когда кусаешь рукава,
орёшь в подъезд многоэтажный
по старой памяти слова
в каком-то ритме и на ощупь
ложишься спать, но сон тяжёл,
и эвкалиптовые рощи
растут, куда б я ни пошёл.
1973
* * *
Да потому что Третий Рим –
на этом всё,
но мы об этом говорим,
и нас пасёт
какой-то мусор за углом –
дурак, гэбист
не облажается, облом –
я сам марксист.
Я сам крещёный, вот те крест,
как весь народ,
ну пусть не местный – этих мест
я сын, и вот
от коммунизма колосок –
печаль ношу,
а если пуля – так в висок,
я попрошу.
1974
* * *
Синий вечер с кавказских гор
лёг, как камушек в пиджаке,
в занесенный снегами двор,
как инжир у меня в руке.
На высокой стоит скале
тишина на прозрачном льду,
но клокочет вода в земле,
и грохочет земля в бреду.
Это ходит вечерний снег,
по вершинам хребта плывёт,
улыбается человек,
что под этим хребтом живёт.
Наливает в баранью кость,
говорит сквозь табачный дым:
– Виноградного неба, гость?
И я пью, и рыдаю с ним.
1974
* * *
Выстрелил из ружья
в кролика меж дерев.
Ты проглотил мышьяк,
даже не поглядев.
Тушку несу домой,
к жёнке твоей несу.
Ты говорил со мной,
как соловей в лесу.
Сядем теперь в саду
и помянём, как есть.
Помнится, в том году
сам ты садился здесь.
1975
* * *
Зелёный лист на камешке лежит,
качаются налившиеся груши,
течёт река и точатся ножи,
и шум реки вливается мне в уши,
и женщины проходят по лесам –
я восемь строк об этом написал,
но песни соловья в дубовой роще
не может быть прекраснее и проще.
1975
* * *
Я в парке имени его
гулял с бульдогом
и дерева руками трогал,
но не услышал ничего.
Они молчали; в тишине
кора скрипела,
я прислонился между делом,
взрывались звёзды в вышине.
1976
© Фёдор Терентьев, 1967–1976.
© 45-я параллель, 2017.