Елена Лях

Елена Лях

Четвёртое измерение № 1 (313) от 1 января 2015 года

Алфавит от я до you

 

Если когда-нибудь

 

Пишется чаще. Плачется – к февралю. Зайцы с домов обгладывают кору.
Если вдруг когда-нибудь я умру, ты притворись, что это я просто сплю.
Заберись по лестнице на чердак, выгляни из окна в середину дня,
посмотри, запомни во всех чертах, как этот город выглядит без меня.
Будет ли небо сверху давить на грудь, станут ли улицы шире или темней,
сколько минут часы про меня наврут, сколько гудков машин прозвенит по мне.
Как молчат заснеженные сады, где хранит истоптанная трава
все мои запутанные следы, все мои накачанные права.
Покружи над городом, рассмотри, знают ли, что я уже не живу,
все его ветвистые фонари, вросшие в вечернюю синеву,
всё его завистливое бабьё, все мужские любящие сердца.
Доброе остановившееся –  отца. Тёплое неумолкающее – твоё.
Вспомнит мою походку, трамвайный путь, на Тверской задержится темнота.
Что-нибудь на свете, хоть что-нибудь, что в тот день внезапно пойдёт не так.
А потом, пусть вечер давно остыл, пусть чердак зевает во всё окно,
возвращайся в комнату, где темно от случайной камерной пустоты,
где я буду, чопорна и мудра, холодеть под тенью густых гардин.
Заведи будильник на семь утра и поставь поближе к моей груди.

(Глупый кот наконец-то объест герань, в гости сестрёнка напросится с ночевой.
Стоит ли просыпаться в такую рань, если вокруг не изменится ничего?)

 

Томск

 

Мой сосновый Оксфорд, затерянный вне дорог, из тайги торчащий, как хвост из норки.
Вот и вовсе лето закончилось, будь здоров. Проводи меня сегодня до остановки.
Мой стареющий, камерный, необъяснимо мой, ты с рождения пара мне
с деревянными темными бусинами домов и продавленными тротуарами,
с переулками, где булавками фонари вразнобой топорщатся из обочины.
Говори со мной, пожалуйста, говори обо всём, чем сердце глупое озабочено.
Мой упрямый, заболоченный водолей, угловато сложенный,
проступающий мокрыми ребрами тополей сквозь дождевую кожу.
У тебя снаружи плещет лесная ширь, ностальгию асфальт хоронит.
Не спеши меня, пожалуйста, не спеши отпускать перелётом односторонним.
Ты такой же, вечно молод и безголов, подпевающий «Sexy Sadie»
целомудренно разливающейся беседе меднолобых колоколов.

Я живу на перекрёстке твоих ветров, по твоим шкафам раскладываю посуду,
по твоим хрустящим аллеям ловлю простуду, заворачивая тоскующее нутро
в шерстяную нежность, завязывая шнурок, безнадёжно быстро в ладонях твоих взрослею,
забывая от вечёрки до бакалеи твой непрошенный, невыплаканный урок.
Темный дворик, где крапива да лебеда, где свидания и бутылки.
Светлоглазая неласковая беда с теплой ямочкой на затылке.
Под ногами крошится осень, ключи звенят, пустота в рюкзаке трясётся.
Полюби его, пожалуйста, как меня, сколько хватит скупого солнца,
каждой улочкой, где, тоскующая по теплу, голосит городская живность.
Я сама ещё немножечко потерплю, лишь бы всё у него сложилось.
Покрывается веснушками водоём, липковатый дождь ворожит над рощами.
Мне с тобой не скучно, просто с тобой вдвоем, конопатый мой, мой взъерошенный
собутыльник, лужи полные мне налей, похрусти на дне тротуаров цветными чипсами.
Не жалей меня, пожалуйста, не жалей. Помолчи со мной.

 

* * *

 

Улица движется, солнце жарит, слёзы выглядывают из глаз.
Я упустила воздушный шарик – нитка нечаянно порвалась.
Он ещё близко, четыре шага.. Кто-то за локоть: с ума сошла!
Если б ограда не помешала, если бы смелость не подвела.
Если бы слушалась в детстве маму. Если б добрее была внутри.
Вот теперь стой непривычно прямо, губы закусывай и смотри.
Мимо машины гудят и светят, мнут колесом прошлогодний лист.
Шарик рывками уносит ветер (в прошлом, наверное, футболист).
Снова и снова удар капота, диски мелькают, лицо горит,
в пропасти уличного компота жизнь переходит на новый ритм.
В кружеве солнечного пожарца время затягивает лассо.
Страшно, так страшно не удержаться над разлинованной полосой.
Будто бы это сейчас не шарик скачет, как заяц, среди машин.
Вот я стою, я уже большая. Грустно и хлопотно быть большим.
Мимо гуляют Марины, Тани, грезят о мальчиках в унисон.
Знаю, когда-нибудь он устанет и приземлится под колесо.
Только пока невдомёк скитальцу, Богу вон сверху куда видней,
сколько ещё продолжаться танцу времени, бамперов и огней,
сколько надеяться, биться, гнаться. Стоны сигнальные, как ножи.
Вот я стою, мне опять двенадцать. Я бесконечно желаю жить.
Город дымится, грохочет, воет, платит долги, выполняет план.
Жизнь моя бьется о лобовое, ищет участия и тепла.
Солнце, как толстая рукавица, греет разинутую ладонь.
Боже, не дай мне остановиться так непростительно молодой.

 

Автостоп

 

Поворот сменяется переправой, деревенский дым – городской отравой,
огоньки по встречной густой оравой, разноцветной россыпью семенят.
Там у мамы дома, наверно, ужин, и темно, и дождик звенит по лужам,
и лицо немного бледней и уже, и глаза тревожнее без меня.
Километров редкая канонада равномерно стелется по прямой.
А дорога делится ровно на два: полоса туда, полоса домой.
Это только кажется с непривычки, что тебя из дома как будто вычли
этим пестрым жёлто-зеленым пледом в суете асфальтовых паутин.
Но часы летят и летят по кругу, я ловлю июль, задираю руку.
Подвези меня, голубое лето. Мы найдём, о чем поболтать в пути.
Лето едет мимо, гудя шмелями, животы сосновые накаляя,
сушит кожу, чешется тополями, предлагает августовский транзит.
В рюкзаке трясется густая темень, я иду, и солнце клюется в темя.
Подвези меня, молодое время. Хоть куда, пожалуйста, подвези.
Пусть летит за мной ветерок с предгорий, пропитавшись утренней синевой.
Мне удачу дали в одном наборе с бестолковой ветреной головой.
Каждый раз, проснувшись на эстакаде, в полевой палатке, в чужой кровати,
я боюсь, что сверху решили: хватит столько лет растрачиваться в бою,
и холодных рук, и шагов неверных, и заживших строк, как рубцов на венах.
Я боюсь проснуться обыкновенной. Бесконечно, больше всего боюсь.

Самолёт сплошную хвостом рисует, автострада кажется голубой.
Я стою, отчаянно голосуя за свободу, равенство и любовь.
И кивают с самой макушки августа тополя, взъерошенные грозой.
Пусть сегодня мне повезет, пожалуйста!
Вот сейчас, хотя бы ещё разок.

 

Двадцать второе

 

И вздрогнуло небо, стряхивая туман. И птицы проснулись раньше на два часа.
Хлопали сонными форточками дома, с листьев свисала задумчивая роса.
Глухо урчало в трюме у кораблей от непривычной тяжести и тепла.
Тихо плакала мама в холодный плед. Тихо горячая дымка к себе звала.
Странная молодость бункеров и пехот, теплую кожу царапающих одежд,
младше самых наивных моих стихов, старше самых безумных моих надежд.
Каждое утро думать о том, куда скатится новый день голубым мячом –
в красное поле, зыбкое, как вода, в сонную вечность с ангелом за плечом.
Каждый июнь разбрызгивал мелкий лён, тонкий дым папирос выводил курсив.
Кто-то из них, наверное, был влюблён, кто-то был глуп, как пробка, и некрасив.
Димка умел насвистывать соловьем, Сашка, тот помнил все цифры и адреса.
Утро будило залпами водоём. Я не имею права о них писать.

Вот у меня тут море и ноутбук, Новороссийск, Анапа и Волгоград,
горечь волны, разъедающая губу, с тёмной спины сходящая кожура.
Что я тут стою, стоя и глядя на стены, в которых давно заросла беда,
воображая лица и имена, перебирая годы и города
болью и порохом пахнущего турне. Рыжих, сопливых, мечтающих допоздна.
Знавших о жизни больше, чем интернет. Больше, чем я когда-нибудь буду знать.

Я просыпаюсь рано, в седьмом часу. Утро стучится с миром в моё окно.
Мелкой походкой к морю себя несу, море сегодня сладкое, как вино.
Лес со вчерашней ночи ещё подрос, сбросил цветную ягоду со спины.
Страшно подумать, сколько гремело гроз ради такой искрящейся тишины.

Пахнет густым июнем вспотевший грунт,
с листьев свисает задумчивая роса.
Я набираю воздух в живую грудь.
Я не имею права
о них писать.

 

* * *

 

– Ладно, – говорю. И вдруг вспомнил:

– Скажите, вы видали тех уток на озере у Южного выхода в Центральном парке? На маленьком таком прудике? Может, вы случайно знаете, куда они деваются, эти утки, когда пруд замерзает? Может, вы случайно знаете?

Я, конечно, понимал, что это действительно была бы чистая случайность. Он обернулся и посмотрел на меня, как будто я ненормальный.

– Ты что, братец,  – говорит, – смеёшься надо мной, что ли?

–  Нет, – говорю, – просто мне интересно узнать.
Он больше ничего не сказал, и я тоже.

И пока внутри не застонет время, не задышит холодом над плечом,
без оглядки будь ему самым вредным, самым неуступчивым палачом.
И пока не видно его на фото, улыбайся мальчиком в объектив.
Над ночным неоновым эшафотом – интервал от полночи до пяти.
Под осенним обморочным гипнозом цепенеют шорохи на ветру.
Это ты тут вжался холодным носом в тополиную тонкую кожуру?
Унося забвение с новой пьянки, тротуар подошвами щекоча,
долговязый, непобедимый янки с безмятежной вечностью на плечах.
В городском пруду голубая слякоть застывает в форме утиных лап.
Хорошо б совсем никогда не плакать, и ещё шампанского и тепла.
В городском пруду стекленеет звёздность, и не ты решаешь, не ты, не ты,
улететь кому, а кому замёрзнуть, и кому напиться до немоты.
Я поем из блюдечка хлебных крошек, намочу следами сухую ночь.
Ты хороший мальчик, такой хороший, что тебе, наверное, не помочь.
В постаревшей комнате пахнет кофе, остывает в кресле колючий плед.
Отпусти меня, миленький Холден Колфилд, мне ведь тоже хочется повзрослеть.
И пока вода не сковала лапы, и виски не давит седая боль,
осушать бокалы, летать и плакать со скрипящим джазом наперебой.

 

Пятница

 

Промокшие ноги, кроссовки трут и горло предательски простывает.

Привет, я твой старый надёжный друг, шершавая, сонная мостовая.

Нахальные чайки со мной на «вы», гуляют, глазеют на ваши ноги.

Привет, ты вчера ещё был живым, мой маленький памятник одиноким.

И кто в этот раз твой Роден, дружок? По пятницам вечер особо душен,

упрямое время не бережёт твою сомневающуюся душу.

У скульптора мягкий изгиб ключиц и русые локоны над плечами,

он носит в кармане твои ключи и тонко смеётся, звеня ключами.

У скульптора лютики в волосах, и я под сугробами не забыла,

как ярко светились твои глаза, когда он ещё подбирал зубило.

Под этим закатом его рука придирчиво гладила теплый камень,

и ветер гудел, и плыла река, сверкая морщинистыми щеками.

Когда отзеркалит её вода закатную розовую помаду,

ты снова упрямо спешишь сюда, куда торопиться уже не надо,

где облако светится, как плафон с рекламы «Живите в красивом доме»,

и жжёт каменеющий телефон ещё почему-то не стёртый номер.

В назойливой чаечной суете не чувствуешь каменную усталость.

Мой маленький памятник пустоте, послушай, как много ещё осталось.

Как ветер вздыхает тебе в лицо отпущенным, прожитым, перепетым.

Как солнце крадется степной лисой по ленте бетонного парапета.

Как парень на самом краю стоит, а снизу ребята кричат: а ну-ка!

Как неизлечимо больной старик, украшенный звонкой гирляндой внуков,

забросит монетку в густой закат, но так и не сможет сюда вернуться.

Как пьяный простуженный музыкант стоит у кофейни в пальтишке куцем,

и, в небо стекающий по трубе, в тугую мелодию звук плетётся.

Как, чтобы остаться в живых, тебе ещё не раз умереть придется.

Но вот и стемнело, ступай, дружок. Иди, не оглядываясь, обратно

любить, сомневаться, лечить ожог, толстеть, парковаться неаккуратно.

Придется допить этот год до дна, он выдался нынче совсем осенним.

А я передам ей привет. Она бывает тут каждое воскресенье.

 

Нам и не снилось

 

Полвосьмого, вечер привычно задан мёрзлым небом, хором блестящих ссадин,
в темноте виднее всё то, что за день замечать отчаянно не хотим.
Это будет повесть о самом вечном. Я болтлив, мой мальчик, а ты доверчив,
а она приносит домой под вечер заплетённый в волосы никотин.
Мой неловкий, мой дорогой прохожий, и сквозняк, и шарфик зелёный тоже
занимают место своё в прихожей, замыкая суточное кольцо.
Уходить морозно, светло и колко, уходить легко – возвращаться долго,
вот она включает свечу на полке и словами царапает мне лицо.
Огонёк проколет густую темень, две строки – и я уже буду в теме,
что она не с теми, опять не с теми провела сегодня пятьсот минут.
Что она старается жить опрятно, что идет и голову держит прямо,
что все эти встречи – фальшивый пряник, а холодный дом – настоящий кнут.
Но пока – бокал и коробка чипсов, и бардак на полках, и в небе чисто,
докричит, допьёт и опять помчится, улыбаясь зеркалу на бегу.
То Олег, то Женечка, то Григорий, нам не больно, нам и не снилось горе,
и осталась с вечера только горечь в уголках некрашеных теплых губ.
А загар на скулах остался с лета. Огонёк моргает в ладони света,
и её бессонная эстафета выпускает голову из тисков.
Как её щека горяча, мой мальчик. Я – ещё один утонувший мячик,
а она – мой фокусник, змей, обманщик, мой с ума сошедший калейдоскоп,
мой усталый бог в полосатой майке. Мне не хватит самых волшебных магий,
я всего-то глупый листок бумаги, небольшой художественный приём.
Тишина короткие вздохи слижет, я смешон и счастлив, но лишь бы, лишь бы
мне когда-нибудь оказаться лишним, третьим лишним в повести про неё.

 

Новогодне-детское:)

 

По дворам позёмка шарит, осыпаясь на бегу.
У меня есть жёлтый шарик со снежинкой на боку.
У него шнурок короткий, яркий глянцевый наряд,
он лежал весь год в коробке, дожидался декабря.
На коробке надпись синим «новогодний сувенир».
Он не больше апельсина, а вмещает целый мир.
Вот мой фикус, вот кровать и вот аквариум с водой,
вот и мама, просит: хватит заниматься ерундой,
вот окно и вот прохожий, вот тарелка и бокал.
Приходи, посмотришь тоже в золочёные бока.
За окном холодный вечер, замороженная тишь.
Ты спроси, а я отвечу, если сам не разглядишь
алгоритм простых решений, алфавит от я до you.
Там внутри живет волшебник, настоящий, зуб даю.
Добрый, ёлочный, из детства, исполняющий мечты,
нужно только приглядеться, лучше вместе, я и ты,
посидеть вдвоем под ёлкой, как подарки в Рождество,
уколоть носы иголкой, потереть шершавый ствол,
мишурой украсить шторы и, коснувшись тёплых щек,
загадать тихонько, чтобы ты пришёл сюда ещё.

Вечер бродит, как отшельник, по заснеженной тропе.
У меня есть свой волшебник в золотистой скорлупе,
заколдованный навеки, дни и ночи на посту,
он висит себе на ветке, отражает суету,
шкаф с потертыми боками, репродукции в пыли,
новый томик Мураками, старый томик Харпер Ли,
календарик с Эверестом, антикварную сову...
Там ещё осталось место. Приходи, пока зову!

 

* * *

 

Мой рыцарь, я подскажу, где ещё ты не был, седлай коня и жилет надевай из флиса.
Она живёт – ну, допустим, под самым небом, допустим, рисует и варит глинтвейн с мелиссой.
Над лентами виадуков перила шатки, облизываясь, клубится туман в лощинах.
Она гуляет в моей разноцветной шапке и пишет мои стихи о моих мужчинах.
Под стук копыт в ущельях танцуют змеи, дрожит тропинка, чувствуя перемены.
Я путаюсь в словах, а она умеет писать и быть счастливой одновременно.
Закат крадётся над озером, тёмно-красный, и прячется, как будто замешан в чём-то.
Она не молчит, как я, заливаясь краской, она говорит: «Идите, пожалуй, к чёрту».
А ветер с крон обкусывает листву и плюётся вниз зелёными черенками.
И если она хоть где-нибудь существует, пока тебе свобода – на шее камень,
ищи её, мой прекрасный, мой гордый воин, холодный ключик к двери чужого дома,
поколотый мечами засохшей хвои, измученный, восторженный и ведомый.

Мой рыцарь, ты силён, ты упрям и молод, и опьянён волнением и угаром,
ты даже не молоток, ты огромный молот с ещё бестолковой направленностью удара.
Но будет сон предчувствием тонко вышит, и утро прозвенит тебе спелой рожью,
и солнце заберётся немного выше взглянуть на тебя, победившего бездорожье.
И там, на вершине, увидев свою принцессу, насмешливой улыбочкой огорошен,
ты, может быть, пожалеешь, что для процесса не взял с собой хоть пару сухих горошин.
Заглянешь сам, торжественно и учтиво, зажав в кулак ощипанные ромашки,
в глаза, отнюдь не гордые перспективой варить супы и гладить тебе рубашки.
Почувствуешь, как пахнет в саду рябиной, как тёплый шершавый воздух к губам припёкся.
Она могла бы ответить: «Привет, любимый!», но скажет, конечно: «Ты-то зачем припёрся?»
И будет смотреть на тебя сквозь проём оконный, хватая солнце русыми волосами.
Прости меня, победитель моих драконов. Я твой потерявший совесть Иван Сусанин.

Но здесь с начала пути не прошло недели, ну что же ты задержался на перевале?
Иди, пока ты красив и самонадеян. Пока тебя ни разу не предавали.
Найди её, мой прекрасный, мой гордый рыцарь, чужой конспект к пропущенному уроку.
Найди её и потом, перед тем, как скрыться, успей, пожалуйста, мне показать дорогу.

 

* * *

 

дела отлично, как обычно
а с личным
ну, вот только с личным

 

Небо, ромашки, косички (пора взрослеть). Ветер, как Моська, то кинется, то отпрянет. Вот самолёт, вот его бесконечный след, вот рядом солнце, горячий шершавый пряник. Бабочка цвета холодного лимонада села на ворот, прислушалась и застыла. Знаешь, для счастья почти ничего не надо, просто идти и пялиться в твой затылок.

 

 – Ко мне приходила зима, а затем другая, выкроила печаль, принесла замеры. Ты всё-таки неудачница, дорогая, если за столько лет не нашла замены.


Дымка ползёт, как пролитое молоко, листья давно не мели и песок накрошен. Как это всё же немыслимо и легко – в этой дремучей глуши вспоминать о прошлом. Время кружилось в забористом вираже, как светлые локоны девочки на обложке. Он жил на девятом подсолнечном этаже и ел переспелую вишню с моей ладошки. На клетчатом, сильно пружинящем пьедестале секунды переходили на мелкий бег и губы светились малиново и врастали в ключицы, почти забывшие о тебе. Ты, может быть, даже заметишь бессонной ночью под шелестом накрахмаленной белизны, что гладишь горячей ладонью не позвоночник, а строчку вишнёвых косточек вдоль спины. Другой вечерами играл мне мотивчик старый про то, как смеялась, дразнила и не дала, он, кажется, путал меня со своей гитарой и тщетно пытался настроить на новый лад. А третий гордился, что жизнь проживёт не даром, и даже не спрашивал, как у меня дела. Лица менялись, и я их в одно лепила, пряча обиду в подставленное плечо. Только бы, только бы выше держать стропила, только бы не задуматься ни о чём. Время летело, как ласточка над рекой, время смеялось над нами, и Он вмешался, выдохнул осень, устало махнул рукой и подарил нам с тобой по второму шансу.


А я, ты знаешь, думал свалить на море, даже серьёзно планировал, даже дважды. Меня тут повысили в должности, вот умора. Впрочем, когда для тебя это было важно?.. Жизнь проходит, не балуя и не крысясь, в целом тоскливо, кашельно и дремотно. Ну и, конечно, тридцатилетний кризис. Ты не волнуйся, сейчас это даже модно. Как говорят герои больших экранов я много думал о нас. Всё ходил кругами. Помнишь стишок, как на мостике утром рано встретились двое с закрученными рогами? Вот это мы в ежедневном дыму баталий. Такие гордые гуси, куда там Нильсу. Да, мне тебя оглушительно не хватает. Нет, я с тех пор ни на йоту не изменился. Я и сейчас не стою ни миллиметра одной твоей сигареты в дрожащих пальцах.


Там, за плечами, утро с дождём и ветром, там без тебя мне не хочется просыпаться.


 Там, за плечами, годы большой ошибки, острые копья, траурные одежды. Это какой-то сбой в заводской прошивке большая дорога и маленькая надежда, бабочка цвета волнистого попугая, солнце в зените. Пора бы уже проснуться. Мир никуда не сдвинулся, дорогая, стоит остановиться и оглянуться.


Я покажу, но отсюда не разглядишь ты, сколько рубашек, как у тебя, и курток в этом нечутком бессовестном городишке, полном счастливых парочек, как окурков. Осень сменила ситцевое на жёлтый, всё хорошо, веселимся, живём, поём. Где-то в районе груди небольшой ножовкой время неспешно выпиливает проём. В небе галочки птиц заполняют пропись, а у тебя под ребрами бьётся камень.


Как этот камень гулко ныряет в пропасть от мысли, что можно коснуться тебя руками... И что тут скажешь, холодно и сопливо, и осень не признает в себе воровку. Страшнее  нет, не тем, кто летит с обрыва, а тем, кто выпускает из рук верёвку.


А небо в просветах взрывается синевой и лезет наружу, как воздух из старых камер. Я часто моргаю и долго смотрю в него, и, кажется, даже дотягиваюсь руками. Вот самолёт, вот его серебристый клюв, вот облака поедают мой пряник с краю. Слышишь, ну вот же, вот я, я тебя люблю! Вот я иду и дорогу не выбираю. Пятки исколоты тонкими хворостинами, пахнет малиной дикой. Ты опускаешь ресницы и шепчешь:

 

Прости меня, Эвридика.

 

Первый снег

 

Улицы ленивы, дворы пусты,

я молчу, часы увлечённо врут.

Так зима осыпается с высоты,

ёжась от тепла подставленных рук.

Так звенит внутри бестолковый нерв.

Господи, я не верю, но ты молись.

Вот он, чистый, готовый, как пионер,

мой волшебный, мой терпеливый лист.

Снег так бел, что строчки уже видны,

Бог так добр, что в этом его прокол.

Сколько в мире поводов для войны,

столько в мире гордых и дураков.

Что ж, дружище, это твоя судьба –

паковать обед в полиэтилен.

Мир, дружище, слеп и любовь слепа,

да к тому же глупая, как тюлень.

Ветер физиономию колко бьёт,

время лечит, только не привыкай.

Слышишь, Пансо, брось ты моё копьё,

Пойдем-ка лучше слепим снеговика.

 

* * *

 

вечерами всё чаще тянет посочинять,
ты не смейся, Женька, послушай уже меня:
он приходит к отцу в самодельных своих сабо,
он приходит к концу самой первой из всех суббот.

«ну и как тебе, Бог, отдыхается хорошо? ты послушай, Бог, зачем я к тебе пришёл
и не делай сразу такой утомлённый вид – я прошу за всех не рождённых ещё людей.
мне тепло под крылом необъятной твоей любви, но тебе, всемогущий, за всеми не углядеть,
я же хрупок, беспомощен и смешон, такой прозрачный человеческий корешок,
что любой может вырвать, а ты говоришь: живи».
пожимает Бог всемогущим своим плечом,
обнимает Бог человечишку горячо,
улыбается Бог, улыбка его ясна,
голос его красив:
«коли вышло, что я в небрежности уличён, вот тебе, дружище, Сила, как ты просил,
этой Силы, дружище, никто до тебя не знал, забирай, она могучей всех прочих сил,
и пусть жизнь твоя серебрится себе, течёт».
человек в ответ: «это, Боже, совсем не то. ты один на всех обвинитель и понятой,
ты же знаешь сам –
жизнь полна подводных и разных других камней, как начинкой у щедрого повара круассан,
не разбить их все и самому сильному мне».
улыбается Бог, борода у него седа,
между пальцев струится, дрожит человечья нить,
человечья жизнь, бледно-розовая слюда.
«вот добавка тебе, дружище, смотри сюда –  пусть Смирение будет рядом с тобой в те дни,
как не хватит силы хоть что-нибудь изменить».
шелестят слова, человечья струна звенит: «ты меня, конечно, Господи, извини,
я, конечно, уже благодарен тебе навек, но смотри: вот встречается мне на пути гора,
может, холмик, а может, какой-нибудь арарат. что мне делать – то ли штурмом идти наверх,
то ли молча у подножия загорать»?
улыбается Бог, улыбка его добра:
«ты опять, выходит, бедненький, не добрал, вот тебе последние к связке твоей ключи –
это высшая Мудрость, пользуйся ею, брат, чтобы верно доблесть от глупости отличить».
«ну вот что ты заладил, Боже, – «бери, бери», ну а если, к примеру, встретится лабиринт?
а на бирже случится крах? а сломается дома кран?
а заколет печень, тоскою поражена? а в духовке сгорят коржи?
или с криком «хватит!» сбежит к другому моя жена? или, много хуже, чужая ко мне сбежит?
я уже не знаю, как объяснить тебе – нужно верное средство на все сорок тысяч бед».
и смеётся Бог, и нету его правей,
и под белым-белым снегом его бровей
так же весел взгляд, искрящийся, молодой,
и цветную нить отпускает его ладонь.
«я смотрю, ты, дружище, торгуешься неспроста, отдавай-ка назад весь ненужный тебе состав
и ступай, я не спал с воскресенья, часов с пяти. вот, держи взамен, он поможет тебе в пути».
«что-то сверток лёгок и необычайно мал, это точно всё?
не похоже, чтоб я журавля своего поймал. ты уверен, что эта штука меня спасёт?»
«ты давно развернул бы, чем просто в руках держать. это Юмор, дружище, искристый, острей ножа,
всякий раз, как удача встанет не с той ноги, он один тебе будет многоразовый анальгин,
даже слишком такому нескладному, одному, ну да Бог с ним, делись с коллегами по уму
и давай прекращай вокруг меня нарезать круги, больше жалоб твоих, дружище, я не приму».
И уходит сын, унося непонятный дар,
и бежит, течёт с тех пор по земле вода,
утекает много и навсегда.

это сказка, Женька, да сказка не так проста,
ты закрой глаза, досчитай про себя до ста,
да не жульничай, считай, а потом смотри:
вот по грешной земле простой человек идёт
и вздыхает: «какой я все-таки идиот,
я мог стать непомерно сильным, почти как Бог,
и таким же мудрым, наверное, тоже мог,
но взамен живу с такой чепухой внутри».
а рассвет над землёй безоблачен и белёс,
а туман подставляет солнцу холодный бок.
он идет и хохочет сам над собой до слёз.