Елена Дорогавцева

Елена Дорогавцева

Четвёртое измерение № 28 (268) от 1 октября 2013 г.

Подборка: Переходя в другое естество

* * *

 

До этого мы жили, как могли.

Смотрели сны, в которых, как казалось,

всё было счастьем, но оно распалось

на сгустки мглы,

в которой мы, как призраки, живём.

Тот долгий день в замедленном повторе

до горизонта разливает горя

бездонный водоём.

Уже не видно предо мной ни зги.

И это я от боли поседела.

И это взяли у меня мозги,

чтоб у тебя живым осталось тело.

Без памяти состарюсь. Оторвать

и выбросить, не выпросив у Бога

то малое, что я могу отдать.

Быть может, мне и так досталось много.

 

* * *

 

Горел ли куст на пройденном пути?

Что мы могли, когда в пурпурном свете

нам Серафим скомандовал идти,

и мы пошли, счастливые как дети,

под этот гром, гранит, дамоклов меч,

под это изощрённое увечье.

Но разве я могла бы так сберечь,

чтобы любить теперь по-человечьи.

Чтобы нестись бедою под откос

и не искать тебя вне оболочки.

Так здание, идущее под снос,

растаскано жильцами на кусочки –

моей любви остывшее жнивьё,

моей тяжёлой, давящей, прямою.

Жизнь стала ахиллесовой пятою.

Мы были безупречны вне её.

Теперь хоть режь, хоть на могилы рви,

хоть посылай от храма до мечети.

Все подвиги мои не от любви,

а от того, что страшно жить на свете.

 

Из цикла «Открытки с Набережной»

 

В темноте, потому что не можешь найти сигарет,

если не отвлечёшься – закроешь глаза и найдутся, –

можно глубже вдохнуть и почувствовать горький послед

табака. Если ночью на белом диване проснуться,

ощутишь себя запертым между случайных вещей,

как софа между креслом и шкафом. Придвинув вплотную

своё тело к стене, утыкаешься взглядом в просвет

между дверью и полом. Вот ты превратился в предмет,

в бессловесную тварь, в бесполезную тень, в неживую

не материю, нет, просто в воздух, в ту самую щель,

куда свет проникает с трудом, как в черту на паркете,

как в лесную нору. Потому что спасения нет

даже в свете дневном, а не то что в потушенном свете.

Что в тебя попадает случайно и смысла не ждёт,

не надеется форму обресть, глубину отпечатка,

обернётся махоркой и потом сквозь поры стечёт.

Весь нечаянный свет, что способна заметить сетчатка

помещается в щель между полом и пологом, в те

десять метров квадратных, где дым невидим в темноте.

 

* * *

 

Не задевая края пустых небес,

лето кончалось, как существо живое:

тусклым огарком падало в мокрый лес,

билось и тлело в дикой малине, хвое,

гибло у ног. А сверху, где был просвет,

шум становился тоньше степного воя –

пела листва, как с клироса: горя нет,

будет тепло – плодами, плоды – землёю.

Горьким глухим покоем в тебя текло

чуть забродившее, как от малины сочной,

сладкое материнское молоко.

Ягоды падали, не достигая почвы.

 

* * *

 

Маленький дом уплывает к большой воде

этой весною. Мается древесина,

тянутся брёвна по глиняной борозде,

как корабли, по бортам обрастая тиной.

Мхом покрывается каждый древесный срез.

Мне ли по силам домик худой дощатый

перенести по веточке в ближний лес,

как переносят птицы? И след пернатый

не остаётся в слякотной почве. Здесь

всё исчезает. Пух оседает ватой,

рушится крыша, пыль превращая в прах.

С визгом и брызгами утварь о стены бьётся.

Грубой травою беды растут в углах,

ядом набухли и потянулись к солнцу.

Тяжесть воды, проломив почерневший пол,

рвётся наверх, заглушая призывы птичьи,

в каждой доске узнавая увечный ствол.

Вешней водой поменяет твоё обличье.

 

* * *

 

Мой мальчик, есть одно теперь муштрованное и зазубренное,

свалившееся на постель живое мясо свежесрубленное,

лишённое последних сил. В то завтра, как в сплошное месиво,

как в неизбежность, в глубь могил, теперь и я взираю весело.

Не потому, что, отупев от боли, потеряла зрение,

а потому, что яма всех венчает, яма и гниение.

Нет в смерти страха и разлук. Родившись, встретившись – простимся.

И только в яме, только там, мы до конца соединимся.

 

* * *

 

По белому полю, по следу тяжёлых колёс

до ближнего леса, до речки, замёрзшей в изгибе,

где плёс, запорошенный, чертополохом порос.

Ни птицы, ни зверя – одна тишина и погибель.

Гремят фейерверки вдали, у тебя за спиной,

мелькают гирлянды, и ёлки горят у застолья,

и блочные башни блестят ледяною стеной,

а здесь впереди только воздух и долгое поле.

Есть где-то дорога, но глазом не виден просвет,

и снег редким пухом цыплячьим – рябая завеса.

Сливается небо с пролеском и сходит на нет

в овраге, где холм поднимается лиственным лесом.

Иди и молчи, и кричи хоть на все голоса –

никто не услышит, никто не узнает причину.

Никто не увидит больного кривого лица

и не распознает в тебе ни дитя, ни мужчину.

В каком из бесчисленных «я» отражается ложь?!

Но, как ни цепляйся за край невесомости ватной,

на мёрзлой земле не оставишь следов от подошв,

когда ты пойдёшь через белое поле обратно.

 

* * *

 

Переходя в другое естество,

мы все подобны бабочкам из теста.

Мы – грубое простое вещество,

цитата из заученного текста,

где каждому присвоено число,

и нет греха позорнее, чем бегство.

Кем будем мы, какой кривой водой,

каким остатком, памятью, событьем

из нас сольются золотые нити

или отмерят цинковый постой.

Всё, что меня соединит с тобой,

гораздо больше первого соитья.

Лишь неизменно в полной тишине

больного солнца голубая глыба

блеснёт со дна, как заспанная рыба,

и всё вокруг в жемчужной чешуе,

и повар – зверь, и ученик опасен.

Никто из нас быть пеплом не согласен,

но этим светом, этой чешуёй…

 

* * *

 

В чешуе снежной, в кромешной белизне

оживают фантазии девочки и подростка.

Снег рассыпается и, рассыпаясь плоско,

лежит на земле.

Хрустнет ли тонкая корочка. Ты во сне

щупаешь воздух, ищешь в морозе завязь.

Тонешь по пояс в сухой воде,

пытаясь

то ли увязнуть, то ли ползти. Нигде

не замедляя дыхание, не обжигая запястье

колющим снегом. Не

веря в такое счастье.

 

* * *

 

Это облако выглядит так же, как ты. Просыпаешься утром,

поворачивая лицо в мою сторону и зевая.

Рука вслепую дотягивается до очков, и в мутном

очертании часов начинает проступать восьмая

пустота делений. Часы нам чужие, вроде

людей, парящих рядом в автобусе, –

не ожившие лица.

Мы живём высоко и в окне, при любой погоде,

видим только небо и тучи, пытающиеся слиться

в твой профиль. Но ты повернёшься, зевнёшь, не догадываясь об этом,

и тучи поплывут на север вместе с твоим портретом.

 

* * *

 

Мы идём по берегу. Слева шелестит вода,

справа холм, за ним озеро, за озером шоссе, провода.

Ерунда, конечно, вся эта наша «беда».

Под ногами дохлая рыба, рваные невода.

Ты идёшь по гальке в ботинках, молчишь в тоске.

Я иду босиком и ноги мои в песке.

Нем пескарь и окунь на леске, на волоске –

всё, конечно, порвано, только когда и с кем.

Там, за этим озером, будет иная жизнь.

Просыпайся с другими утром, в постель ложись

и держись за воздух, когда закричишь в беде.

От Москвы до Кёнига, больше уже нигде.

 

* * *

 

На окраине Харькова – где вы окажетесь все

в своё время – на скользком холме, без печали, без силы,

по колено в крапиве, по локоть в осенней росе,

мы искали могилы, твои родовые могилы.

Бегал пегий щенок, но боялся ко мне подойти.

Он искал свою сытость, как люди – тепла и ночлега,

и заглатывал всё, что ему удавалось найти:

и гнилое яйцо, и малину сухого побега.

Я звала его нежно, а ты уходил далеко.

 

Выше шли по холму, хоронили кого-то беззвучно.

Я старалась не плакать, но горе по нёбу текло

и душило, как жизнь, бесполезная, грубая, сучья.

Всё запомню: и стол, и ограду, и сломанный сук,

о который ударилась, быстро спускаясь, неловко,

вынимающий жилы тот жуткий растянутый звук

двух порожних вагонов,

столкнувшихся на Сортировке.

Напитается памятью сладкой ухоженный сад,

оттого эта мякоть тебе изначально знакома,

там на улицах, ниже, где чёрный растёт виноград,

прямо там, под окном, на стене бесконечного дома.