Елена Данченко

Елена Данченко

Все стихи Елены Данченко

Gorge de la Meouge

Франция, Альпы, ущелье Горж де ла Мьюж

 

C камня террас белocнежных, как мел,

льётся поток, точно вьющийся уж.

Видно, Господь меня в сказку привёл

за руку – в Горж де ла Мьюж. 

Южная Франция. Синька небес.

Прачки небесные вволю плеснули

синьки, не пожалев на навес,

туго натянутый над караулом

сосен, стоящих построчно, в ряду.

Сосен, звенящих – во сне, наяву ли?

Если когда-нибудь в рай попаду, –

уж не сюда ли? Меня завернуло

лето само в разноцветный букет

белых ромашек с цыплячьей макушкой,

в россыпь гвоздик, красный маковый цвет,

в розовой мальвы горящие ушки.

Быстрой воды детский лепет и вкус,

сладкий, как нежная млечная пенка.

Ива плакучая. Зной. Барбарис.

Ветер. Скала. Облаков летка-енка*.

___

* Популярный в 60-е годы танец.

 

Армянская песенка

Армения, Арташат

 

Гол, как сокол ты? – живи королём!

Пусть твой бумажник потерян пустой.

Нечем платить за вино и постой? –

друг – платежом, если деньги при нём.

Беден? Так значит, свободен, как птица.

Мир не дворец, а шатёр, и – в заплатах.

Стиснуто горло, коль в клюве зажато

больше, чем следует, чтоб прокормиться.

Гол? Это лучше, чем голый король.

Голый иной точный гол забивает,

а королей, в основном, забывают,

гимны сменив и прислужников рой.

Вуйя-ман, вуйя-ман, вуйяа-ман,

выверни в танце последний карман,

мелочь оркестрику ссыпь и кружись

в танце, кипящем и пьяном, как жизнь!

 

 

Бабушкин край

 

Лакированный лютик и трубчатый клевер

мне с пригорка кивнули, как два олимпийца.

Эта Белая Русь, этот ласковый север

будет местом, где выпадет снова родиться.

Молчаливая чистая речка Оршица

обовьёт мои детские ноги босые…

Но от жизни, от жизни своей отрешиться

я не в силах, промокнув от слёз, от росы ли.

Счастья не было, денег, почёта и славы,

и любовь обманула, что хуже и горше.

А судьба мастерила такие облавы,

что спасалась лишь чудом и городом Оршей.

Разве синее небо для жизни не повод

одинокой моей, и травы, и берёзы?

В покоренье судьбе, повороту любому,

начинаешь ценить преимущества прозы

жизни мудрой: покупку тетрадей, прополку

огорода, и стирку, и варку варенья,

без тревоги, что день будет прожит без толку –

его хватит с лихвою на стихотворенье.

 

Бывшему спецназовцу

 

Виски и травы – в тусклом серебре

(и где былая их зеленокудрость?).

Как поживаешь, милый, в сентябре?

Не слишком жмёт тебе твоя премудрость?

Тасующий людские судьбы, ты,

сам претерпевший от перетасовки,

притёрся к аксиоме пустоты

и к суете финансовой тусовки.

Так притерпелся, стёрся, как дензнак

глухой доперестроечной эпохи...

А, кстати, не приходят ли во снах,

гуртом и порознь обманутые лохи?

За ними те, чьи слишком велики

счета к оплате творческих потенций,

предъявленных от – милый мой, беги! –

дежурных жён и брошенных младенцев.

Они своего не взыщут никогда

и потому настойчивей стучатся

по осени. Слезами их вода

в реке осенней будет прибавляться,

их кровью будут листья багроветь,

и запекаться ягоды рябины,

поскольку память не вместит и треть

убитых по приказу и во имя...

Последние – безмолвнее всего.

Тот свет не страшен мёртвому народу –

как переезд из города в село:

на отдых, на покой и на природу.

Виски седеют. Травы всё серей,

всё неразборчивей и глуше их сплетенье.

Ненужный никому, как мавзолей,

твой дом застыл в немом оцепененье.

 


Поэтическая викторина

Валино отражение

 

Валентине Андреевне Янковской,

белорусской золотошвейке-иконописцу

 

Июль. Коровы. Рыбаки

с уловом знатным.

Ты отражаешься в реке

в чём-то нарядном. 

 

Подруга лет моих лихих,

да дней суровых,

всё чёрно-белых и худых,

как те коровы.

 

Я в отражение всмотрюсь,

склоняясь к бликам

воды, поранившись о куст

шипшины* дикой.

 

Алеют от людских обид

её сердечки.

Перекликаясь с ней, горит

в саду паречка**.

 

Не позвонить, не навестить,

не отогреться…

Горит кроваво-красным нить

от сердца к сердцу.

 

Ах, одиночество моё!..

Так, в одночасье

друзей уводят за жнивьё –

туда, где – счастье

 

бледно-лазурного стекла.

Где ангелочки

блаженствуют. Где ты светла

 в своём платочке. 

 

___

* Шипшина (бел.) – шиповник.

** Паречка (бел.) – красная смородина.

 

Ворона

 

Какие острые, железные

края у крыш…

Ну что ты каркаешь так бешено? –

ворона? Кыш!

Эдгарова зараза, классика,

английский сплин

встал агрессивной серой массою

у наших спин.

Не оглянуться б! Не оглядываться:

посмотришь – съест.

И никуда уже не спрятаться

от общих мест.

От понедельников, от праздности,

от снов пустых,

тяжёлых, липких слов за пазухой,

что бьют под дых!

…и слишком нежное, поранилось

 о крыш края

 беспомощное небо. Рваная

 рана-заря

 горьмя горит,

лишившись, мается,

каких корпускл?

Наверное, так полагается –

за взлётом – спуск.

Ворона в клюве всё ворочает,

картавя, «эр».

А мы дождёмся, знай, пророчица,

прекрасных эр!

А это всё погода, матушка.

Лети-ка прочь!

Коси за горизонтом радужкой

с отливом в ночь…

 

Всё-таки жизнь

 

Когда б вы знали, из какого сора…

А. Ахматова

 

…терпенья терапия. Крен ремонта.

Электросети местной слабый свет.

Настойка валерианы, и в Торонто,

поскольку визы нет, не купленный билет.

Мне некого любить. Любовь – литература,

а жизнь – она есть быт, и грязи с пылью микст.

Мне некуда спешить, ямщик, напейся сдуру,

и лошади твои, и сам ты – только текст.

Зелёной вазы крик неслышный, красным розам

в цвет красный стул, июльской полумглой

отполированный. В тяжёлых летних грозах

забрезжил выход, мне подсказанный метлой.

К чему любить? Ведь сколько ни старайся

по-человечьи жить, убьют, а не дадут.

Мети метла, лети, перо. Смиряйся

с осколками часов, с песчинками минут.

А всё-таки есть жизнь в последствиях ремонта,

коль, мимикрируя под разный пёстрый хлам,

под высохший цветок, под сумрак заоконный

являются стихи, пусть с горем пополам.

 

Вторая родина

Беларусь, Орша

 

1

 

Дом вымер и стал походить на контору

количеством пыли и чашек без ручек.

Крапива отныне не в контрах с забором,

уже не во вражеский лагерь лазутчик,

а надоедливый, наглый попутчик

всего, что осталось расти в огороде.

Осталось-то, Господи! – так после путча

мужчин остаётся в восставшем народе…

 

2

 

Родившись южанкой, я родом отсюда,

из этих окрестностей, где моя мама

ещё довоенные вальсы-этюды

играла, размявшись какой-нибудь гаммой.

Родившись на юге, я к этому дому

питаю такие же нежные чувства,

как будто он старый и добрый знакомый,

в глухом городке повстречавшийся чудом.

 

3

 

Я окна открою, воды натаскаю,

и зеркало вымою, чтоб было видно,

как детство моё на диване вникает

в историю юного Д. Копперфилда.

А милая, добрая бабушка Женя

с манерами закоренелой смолянки

никак не приучит меня к распорядку,

никак не отучит от резких движений.

 

4

 

Серебряный Днепр струится, как прежде

струился…Кувшинки, камыш и осока…

Какие же всё-таки все мы невежды,

пока не поймём, до чего одиноки

в итоге, в конце, на какое явились

мгновенье! Вот замок боярина Орши 

сравнялся с землёй – на века возводился!

…и нет этой мысли страшнее и горше.

 

5

 

…и даже всё то, что не сеяно, жнёшь ты…

Но сына-трёхлетки круженье по залу

оршанского старого дома – как дрожжи,

на коих взошла и уже заплясала

надежда, что вот ведь – и бабушка Женя,

и я с Копперфилдом, и мать за роялем,

и прадед, и пращур, и Орша-боярин…

…и резкость движений, и плавность движений.

 

Гегард

Армения, Гегард

 

Бессмыслица ручьёв в мелодию ложится,

а камень сам себя рисунками покрыл.

Здесь претворится в быль любая небылица,

здесь не сотрутся в пыль останки сильных крыл.

 

Прислушайся. Всмотрись. Без достиженья цели –

не повернётся ключ в заржавленном замке.

Тяжёлой цепью гор оцеплен и оценен,

ты всё-таки уйдёшь отсюда налегке.

 

Доверь свои грехи гранёному Гегарду –

он заморозит их в прозрачную слюду,

тенями прихожан играющий, как в нарды

и эхом голосов смиряющий беду.

 

 

Декабрь

 

Докембрий декабря, ты дока, по всему,

в рябиновой сурьме, в их бусах лихолетья.

И в проблесках судьбы; в холщовую суму

укладываешь в ряд последние лохмотья.

Мне игрища твои уже не по плечу –

я вмерзла в толщу льда и там окаменела.

Мне снится, будто я в апреле, я лечу

не птицей, не лягушкой, – веточкой омелы…

Как с торгашами я устала воевать!

Где нету духа, там – ни родины, ни сына.

Возможно, ты отец, но родина – не мать,

не мачеха, а так, невнятная чужбина.

Докембрий декабря, я так его леплю,

единственного, так, как хоровод снежинок

холодный лепит снег, и я его люблю,

спасая от беды, страхуя от ошибок.

 

День в Ялте

 

На набережной пышной обезьяна

позирует вальяжно, без изъяна.

Плывут красотки в мини, макси, миди,

а в ресторации готовят плов из мидий.

По этой набережной я и ты когда-то,

голодные весёлые ребята,

в заштопанной джинсовке и босые,

от рюмки коньяка почти косые,

мы шли с тобою вместе, помнишь? – вместе.

Я не была ещё твоей невестой.

В тот год Высоцкий умер, вышел «Сталкер».

Столкнулись в море теплоход и танкер.

Какая-то эпоха начиналась.

какая-то заметно истончалась.

Крутилось солнце оголтелым диском,

был високосным год и олимпийским.

Мы этого никак не замечали,

мы не существовали для печали,

утрат, политики, мы – исподволь судьбою

отмеченные: оба – два изгоя

из времени, и действия, и места.

Я не была ещё твоей невестой.

Светило солнце дерзновенно ярко.

Мы шли с тобой по Ялте, шли по Ялте…

 

Диптих: в Кодрах

Молдова

 

1

 

Я глохну в этой тишине, но зренье

утраиваясь, ловит измененья.

Я мёрзну, кутаюсь, я дёргаю плечами,

чтоб олицетворение печали

стряхнуть – сухой кленовый лист. Он давит

всей тяжестью весенних соков. Плавит

июльским зноем раскалённой стороной,

игрой воображенья – злой иглой –

укалывает, впрочем, я стряхнула

весь этот вздор, и я могу глазеть

на лес, его цыганские пестроты,

что подлежат – законами природы –

замене на торжественный глазет.

И я могу пройтись по табору осинок,

глотая кислород и думая вполсилы

о том, о сём, но Боже упаси! – 

не про цыплят, от века на Руси

считаемых по осени, цепляя

за строчку строчку. Так по небу стая,

стараясь не отстать, летит за вожаком,

растягиваясь чёрным кушаком.

 

2

 

Она ложится мне на душу

жёлтым кленовым листом.

Я глохну, зато начинаю лучше видеть –

ведь она разговаривает пейзажами –

безлюдными, левитановскими.

Наверное, потому что ни в одном из них 

нет тебя,

и до самого ноября не будет.

До того дня, когда расстояние сожмётся в точку

и превратится в ничто,

до той минуты, когда нам покажется,

что мы так и не расставались.

Мы не заметим, 

что лето выглядит вполне по-зимнему.

 

* * *

 

Как старый друг тебе

позолотил пилюлю –

в осенней полутьме

вдруг вспыхнуло июлем.

Свет долго созревал

и тёплый, жёлтый, чистый,

из серых туч упал,

как хлебный сноп лучистый.

Поверилось, что – вот,

и жизнь пойдёт сначала.

Судьба моя, как плот,

куда-нибудь причалит.

И после всех крутых

кружений по стремнине –

земная твердь, цветы,

и смерти нет в помине.

 

* * *

 

Когда кошачьи страсти пищевод

сжимают цепкой лапкой – мама миа!

Гурман, вдруг призадумавшись, и тот –

оставит на столе лангусты с пивом.

Когда миндаль в Крыму давно цветёт,

а здесь, в Москве едва набухли почки,

по вечерам родителей гнетёт

воспоминанье о проделках дочки –

я отрекаюсь от любви к тебе!

Я отошла, я попросту забыла

зудящий зной. Как море в ноябре,

к романам и изменам я остыла.

Не то, чтоб твоя холодность была

виной тому и твой отказ от встречи –

а просто жизнь безвыходна и зла.

Не то что бьёт, но – придушила крепче.

 

* * *

 

Когда на угольники крыш наметёт серебра,

зимний город привидится белым молочным сервизом.

В мягком блеске луны – как в домашней уютности бра,

вдруг сосульки качнутся, как райские буквы на визах –

во счастливые страны, подальше от наших ветров,

и от наших неубранных комнат, дырявых паркетов,

и от наших крутых сквозняков,

нашим Блоком воспетых –

на хрустящие жёлтые пляжи у южных портов.

Мне несложно увидеть тебя, словно лёгкий мираж.

Это снится наверно – безмолвие чистого счастья.

Но уверенность в том, что твоя – и ничья больше часть я,

завершает в мозгу моём явный и чёткий вираж.

И когда на угольники крыш наметёт серебра,

или белого золота с пылью алмазной и крошкой,

я в глаза поцелую тебя, мой любимый, хороший,

и прижмусь к тебе, словно меньшая сестра.

Крепко спи, милый брат, в новогодних дымах белой вьюги,

и покуда печется рождественский сладкий пирог,

и покуда покрыт ещё Днепр ледяною кольчугой –

если я тебе снюсь – ты со мною, ты не одинок.

 

* * *

 

Кора деревьев крутобока

и окает, как гласный звук,

когда, пытаясь из-под рук

удрать, пришёптывает: «С Богом».

Она уже белым-бела,

как белый цокот под ногами,

как белый символ, что веками

не помнит ни добра, ни зла.

 

 

Красный

 

Валентине Лебедевой

 

Когда Валентина Николаевна Лебедева выставляла свои картины в Японии, японским ценителям искусства не понравилось обилие ярко-красных тонов.

 

Художница растрёпанная Валя

рисует день-деньской свои пейзажи.

Каких же только нет на них деталей

весёлой жизни крымских диких пляжей!

 

У Вали платина и золото в почёте,

а ультрафиолет, как настоящий,

бьёт из холста, и проступают чётче

морщинки под глазами у смотрящих

 

на солнце, ах, какое чудо-солнце!

Вам снайперская кисточка, прицелясь,

воронку света вывернет с наклонцем,

с серебряной горошиною в центре!

 

Лиловых скал гурзуфских тайну выдал

какой-то крымский бог, наверняка ей!

Под шкуру Аю-Дага взгляд промытый,

в морскую толщу просто проникает.

 

Картины эти – позабытый праздник,

в который, нам казалось, нет возврата…

Гори огнём, счастливый ярко-красный,

гори, гранатовый, в Японии нон-грата!

 

Гори, рубиновый, оранжевый, вишнёвый,

в рябиновых, калиновых ли бусах…

В сухой Испании и в Англии дождливой.

Красивый – значит красный.

Значит, русский.

 

Летний ливень

 

Это счастье – уметь сочинять по ночам,

если сон невозможен, как снежная буря в июле.

Жаркий ливень хлестнул по лицу сгоряча,

проплясал гопака на крыльце и – пошёл бедокурить

по засохшим окраинам, спёкшимся глинам родным,

по поместьям души, не желающей грамот охранных,

не клянущей судьбу за горящий как уголь нарыв,

а желающей только с дождём пробежаться на равных.

Потому-то ей ливень глухой темнотой объяснит

до конца эту боль, что она большинству не знакома.

К хиромантам плетущимся, чтобы судьбе отомстить,

толкователям снов и любителям Фрейда и Фромма.

Ей не надо не света, ни лёгкости, о, подождёт

и она – избавленья!

Ей лишь на минуту, секунду забыться!

Потому-то изнанка листвы так чиста под дождём,

что она показать себя миру совсем не стыдится.

 

Лианозовские пруды

Москва

 

Под застройку закатаны насмерть пруды.

В летний дождь они из-под земли проступают.

Под застройку закатаны насмерть пруды.

В летний дождь они из-под земли проступают.

Привидение чистой зелёной воды –

видишь, пар от земли? – лёгким облаком тает.

Тяжелы лианозовским землям дома:

ни вздохнуть в феврале, ни оттаять к апрелю;

из расщелин асфальта траву выдувать

всё трудней – не справляются с прелью.

…вот на детском ведре, красной бусиной, жизнь

лакированных божьих коровок...

– Чем угодно клянись, как угодно божись,

что не будет здесь этих коробок!

Ты скажи, а дома здесь стоят – навсегда?

– До поры, до скончания века,

моего, твоего, сын. И будет вода

проступать, как слеза из-под века.

– Высыпай свой песок, и пошли, брат, домой…

…видно, памяти старое русло

под дождём воскрешает горячий настой

разнотравья, густой, точно сусло.

Будто в бывшем пруду, я барахтаюсь там,

где чешуйчата кожа в царапинах ярких,

где на всех ещё хватит с листвой пополам

наворованных яблок,

где не надо пока прорываться во сне,

в забытьи, в прокалённое солнцем

то пространство и время...

Ни каплей –

коснись

той воды – уже не уколоться.

 

Любовь

 

Крылом изломанная бровь –

от удивленья:

любовь? Наверное, любовь.

Её давленье.

Её закон. Её диктат.

И руку сводит,

хотя с ошибками диктант

рука выводит.

Попробуй от неё сбежать,

придёт минута –

и взвоет от её ножа

свернувший круто,

избегнувший её чумы,

её отравы.

Тогда, скажи, дружок, чем мы

с тобой не правы? –

Любя друг друга напролёт

все дни и ночи.

Толкает в спину и ведёт –

любовь нас хочет.

 

* * *

 

Мне снилось: обручальное кольцо,

твоё до ужаса спокойное лицо,

срез срубленного дерева в слезах,

и ландыши, ненужные глазам,

и лица женщин, брошенных тобой,

оплаканных до самой первой – мной,

и в нищенских дырявых облаках

пустое небо, как пустые «ох» и «ах».

Во сне мне снилась собственная смерть:

мне некого любить, прощая по весне.

 

* * *

 

Мой единственный, я не хочу

принуждать тебя, или неволить,

и, наверное, мне по плечу

с бестолковой судьбою поспорить.

Если вправду есть Бог, если впрямь

Он лепил нас по самоподобью,

я прошу тебя, раз только глянь

не в глаза Его, так хоть в надбровье.

Потому что презренье Его

 ты уже заслужил сам собою.

 ...а небесного свода – ого! –

я свободно касаюсь рукою.

 

Молитва

 

Отодвинь темноту, отодвинь

синей шторкой ли, лампочкой, свечкой,

огонёк чей выпрастывал вечность

в виде рыбок глазастых янь-инь.

Чёрно-белых, не свет и не тьма…

Ну а если он в силах отринуть

темноту настоящую, вынуть

этот чёрный квадрат из ума?

Янь плюс инь – это птицы глубин

океанских, иль рыбки в полёте.

Отодвинь темноту, отодвинь,

чтоб они не погибли на взлёте.

Коль они в этой адской войне

так срослись плавниками упруго,

что – одним ограничились кругом

и премудрыми стали – вдвойне.

Боже праведный, им помоги,

чтоб они понимали друг друга,

чтобы их не захлёстывал туго

белый вой из гортани пурги.

Из стервозной промозглости вынь

раму белую с чёрным квадратом.

Умоляю, не дай плагиату

разорвать круг из двух половин.

Отодвинь темноту, отодвинь,

прояви Божью суть и терпенье,

чтоб явилось и без промедленья

чудо света из двух половин!

…отодвинь темноту, отодвинь.

 

 

* * *

 

На перекрестье света окон двух –

загадочнее всех церковных таинств –

в который раз я укрепляю дух,

вернее, укрепить его пытаюсь.

Как мне спастись от юношеских дум,

куда мне от экземы этой деться?

Не облегчают душу и недуг

ни детства косолапого соседство,

ни луга буколический пейзаж

вдоль берега, к которому не сплавать

от берега, на коем только пляж

(на кой он мне, безродной и бесславной?),

ни сада плодоносная пора,

его открыто дышащие поры,

и ни дождя весёлый тарарам,

подхваченный зелёным косогором

с неистовством и жадностью двух тел,

дорвавшихся до ласки – наконец-то,

ни гром, который важно продудел

музыкою классической, немецкой.

Под перестрелкой молний в окнах двух,

как под огнём родительских проклятий,

мне б выстоять! Надежда, боль, испуг

сцепились так во мне, что не разъять их.

 

Неле

 

1.

Северный долгий снег.

Тяжек земле ледяной настил.

Вижу: дорог разбег.

ТИЛЬ!

ТИИИЛЬ!

Ах, какое протяжное «и»!

Вижу: с дороги сбился,

иней ресницы посеребрил

и под лучом заискрился.

Солнце, согрей, ручей, напои!

Мельница, дай ему хлеба.

Руки ослабли мои,

убереги его, небо!

Как я устала от вечных молитв,

вечный скиталец!

Что это? Что на лице твоём, Тиль,

вижу?

– Усталость.

 

2.

Как пусто в комнате…она тиха, пуста…

В бадье вода, без признаков движенья.

Застыло зеркало: ни отраженья!

Печаль моя по-прежнему густа.

Я, как лангуст у рыбника в корзине,

стучащий в прутья клешнями и ртом

хватающий не воду – воздух зимний, –

на стены натыкаюсь слепо, лбом.

Ах, говорят, что есть всему конец,

но выжидать кончину ожиданья

куда страшнее, чем разрушить зданье,

построенное жаром двух сердец.

Как пусто в комнате! Весна не близко,

и лёд проёмы окон забелил…

Посланья, вести, маленькой записки

хватило б, чтоб сосульки потекли.

 

Нидерландский пейзаж

 

Пейзаж, как на картинах нидерландских художников:

справа и слева – чёрные силуэты деревьев.

Мальчики и девочки катаются на коньках.

Бледно-голубое небо.

И так спокойно.

Я не вписываюсь в пейзаж,

потому что думаю о смерти.

Хорошо бы умереть позже своих близких,

чтобы они не плакали и не глотали нитроглицерин.

Хорошо бы умереть летом, подальше от всех праздников,

чтобы никому не портить настроения.

А лучше всего – ничего не знать о смерти,

хотя бы до смерти.

Стать такой же спокойной, как зимний пейзаж

и такой же простой.

 

Ночью

 

Погребная ночная сырость

рваной сетью мой дом облегает.

Мокрый месяц – как ломтик сыра,

недоеденный облаками.

Не амфибия я, не рыба!

Душат бронхи намокшей ватой,

вытесняя остатки нимба,

стёртый облик невиноватый –

всё твоё, не любимый мною,

в смутный час, в развалюхе-даче…

Что ж так долго собака воет?

Что за птица так горько плачет?

 

Оборотень

 

Из той страны в мою страну

ни поездов, ни самолётов.

Я выживу, я не струхну

в камнедробильне оборотов.

И пусть ты оборотень, пусть

ты в жизнь играл, и вечно – мимо,

я затвердила наизусть

то, что в тебе неколебимо.

И это – никому, никак,

ни при каких, ни за какие –

я не отдам. И этот знак,

наш знак не вытравят другие.

 

Памяти Дафны

Нидерланды, Зэйст

 

Дафне ван ден Берг-Верфяй

 

Как дела твои, Дафна? В ответ – ничего… Тишина.

Только речка Буеш, спотыкаясь о камни, бушует.

Только птичья мелодия в воздухе зыбком слышна,

только ветер, срываясь с деревьев, уносится с шумом.

 

Только белое облако пёрышком лёгким плывёт.

Уж не ты ли на нём, как на скутере, движешься в вечность?

Этим летом в Буеше вода холодна, словно лёд,

как, наверно, летейская, – там, где обещана встреча.

 

Знаешь, Дафна, тут в принципе нет ничего,

что держало бы прочно. Ни радости нет, ни опоры…

Так за небо и держимся, вверх уходя кочевой 

птичьей стаей – от злой обезумевшей своры,

 

до конца не постигнув ни каменных книг этих скал,

языка этих вод, па-де-де двух подружек – двух бабочек дивных,

бирюзового неба, полей изумрудных лекал,

корсиканского хора лягушек и фокусов рыбьих.

 

Был бы рай на земле, если б… лучше взахлеб промолчу.

Как рыбёшки, рискнувшие прыгнуть на камень и с камня

сиганувшие в воду, – у рыбок довольно причуд –

в материнскую реку – в небесное синево – канем.

 

Перевал

Крым

 

1

 

Этот возраст трезвости и забот

на вершине жизни меня догнал.

Каждый месяц – как високосный год.

Каждый день – как дорога на перевал.

Я карабкаюсь. Я молчу, терплю

вместо сердца игольчатый холодок.

Пекло лета. Века моего июль.

Я по Крымским дорогам уже не ходок.

Не зовут меня ни морская волна,

ни скала, ни сосна, что растёт на ней.

Я жива пока. Я пока сильна.

На губах моих соль и пена дней.

 

2

 

Это сорок три. Это срок потерь.

это право плакать в своих тисках.

И, наверное, единственный приоритет

перед глупой молодостью – тоска, 

а, вернее, искусство её нести,

и вообще, всё своё держать под стеклом.

От нелепой судьбы заслоняясь – прости! –

светской шуткой, дурашливым пустяком.

 

3

 

Где-то там, где ни тени добра и зла,

я уже не услышу всплеска весла,

ни сурового окрика – мне назло…

Я уже не пойму, как мне повезло,

что ушла с земли, где моя тропа

уводила всегда от моей строфы,

вдаль от Музы моей, а она строга –

всё искала меня в пустоте графы,

в списке тех, стареющих за столом,

за которым почти не едят, не пьют,

а всё пишут и пишут, глухой надлом,

невеселье своё, нелюбовь поют.

Видно, мой звездочёт так решил, в тепле,

долгой жизни и сытости мне отказав.

Потому-то звезда позвала, потемнев,

потому-то и мчусь я за ней, стремглав.

 

 

Подражание Бродскому

Беларусь, Орша

 

Я сижу в саду за столом и верчу головой,

ощущая себя в пещере Али-Бабой

и наследницей Ротшильда одновременно.

Я дружу теперь с золотым тельцом: 

у меня есть полдома, полсада, крыльцо

и четыре яблони в белой пене.

Я сижу под одной из них, предо мной 

длинный торс трюмо с оголённой спиной

в чешуе и парче амальгамы,

рукомойник, кровать, чугунок и стул,

и сколько в душе не крепись, не бастуй,

но увидев, заплачешь и ослабеешь ногами.

Потому как жили и выжили здесь

дед Василий, сын эмигранта и экс-

благородная дева из Смольного института –

моя бабушка и три дочери их

(средней, правда, давно уже нет в живых,

а у старшей с меньшою – судебная смута).

Над участком тёти с неубранным кирпичом,

пролетела ворона, Владимиром Ильичём

прокартавив нечто, похожее на «шикарно».

Серый шнауцер, пёсьи приличья поправ,

влез в карман и, последний сухарь сожрав,

смотрит мне в глаза благодарно.

 

Речь и горечь листвы

Беларусь, Орша

 

Беспрепятственна речь переспелой листвы,

беспрерывен её монолог.

Слушать, слышать её, от себя поостыв – 

ради воздуха строк.

В остролистый ракитник уткнусь головой,

в его тёплый массив.

Пусть эпоха быстрей протечёт надо мной,

мной слегка закусив.

Вероятно, игра и не стоила свеч,

не рассеявших тьмы.

Потому-то закон мне и истина – речь.

Речь и горечь листвы.

 

Сыну

 

…отпрыск мой, росток, былинка,

веточка, привой, побег,

прыскающий смехом бег

по коротенькой тропинке

от прадедова крыльца – 

до Даждь-Бога-молодца.

Вот порог.

А вот и Бог!

Каждому, малыш, свой срок.

Бог-Перун и …Бог-отец!

…речка Днепр, наконец.

 

* * *

 

Тебе ещё одна осталась жизнь,

а я живу последнюю, я знаю.

Мне выжгут злобой душу, буду злая.

Обманут – я замру, как вечный жид.

Три шкуры спустят – и утратят семь.

А влезут в душу – тут же потеряют

свою. Моею кровью руки замарают –

так с жизнью распростятся насовсем.

Обидят – отомщу. Отнимут – навсегда

отнимут у себя же пух лебяжий.

Утёнок гадкий в землю тихо ляжет

и растворится в ней как вешняя вода.

Из почвы вырастут не злаки – сорняки,

негодные для пищи и посева.

Неправда справа и неправда – слева,

пока ещё в почёте скорняки.

 

* * *

 

У тебя нет прошлого ничуть,

у меня нет будущего, милый,

если ты из дьявольских причуд

сам соорудишь любви – могилу.

Не транжирь меня, не суесловь,

не играй ни жизнью, ни любовью.

Вот увидишь, возвратится вновь

свет в ночи, таинственный и ровный.

 

Через ночь

 

Через ночь тебе снится война. Через ночь

протащить тебя надо, как через траншею.

Чёрный цвет, как со скрипом размотанный скотч,

незаметно и липко впивается в шею.

Размотать его, или разрезать и – сжечь!

Только так, чтобы скорбный огонь не маячил,

как скрижали, или как военный планшет.

Хоть незрим наш Господь, но, послушай, он  – зрячий!

И уж если такую судьбу начертал,

что померк бы от ужаса разум Хичкока,

твоё ушлое прошлое нам на черта? –

разве что, перечеркнув, оземь грохнуть!

Разве что, перебелив, вот уж нет,

из судьбы, как из песни не выкинешь слова,

как не выкинешь неба – оно не партийный билет,

но в него заглянув, жив останешься снова.

Небу надо помочь. Небу и помоги:

сам с собою простись, расквитайся со мглою,

изживая до смерти любые долги,

через боль, через плач продираясь со мною.

 

* * *

 

Что ты делаешь, милый, постой,

воскрешая хаос первобытный,

серый, мятый, аморфный простой,

будто жизни всеобщей – в избытке.

Будто время ещё у нас есть

разобраться с собою и с веком...

Пред дорогою можно присесть.

Хоть со мною побудь человеком!

Челом века, челом на века,

а не только на самую малость...

Мне глаголят уже облака,

чтобы я на чуть-чуть задержалась.

 ...что я делаю, милый, постой,

что ты делаешь, милый, опомнись,

не толкай меня в столб соляной,

если помнишь содомскую повесть.

 

 

* * *

 

Я боюсь наслоений, боюсь

искажения Божьего чуда.

Слепоглухонемое покуда,

оно льётся, как я разольюсь

в мироздании светлым потоком,

чистым горным ручьём, из-под ног

утекающим медленным током

на немой от восторга Восток.