Дмитрий Шабанов

Дмитрий Шабанов

Четвёртое измерение № 18 (222) от 21 июня 2012 года

В абсолютном лесу

 

 
* * *
 

А. Гурковой

 
Горит горилка, сер закут.
Мы в алкоголики записаны.
Ты говоришь: я не могу,
Я говорю тебе: не мысли.
 
Под каждым шагом смертный ров,
У каждой петли – перекладина.
Ты говоришь: я вор воров,
Я говорю тебе: так дадено.
 
Речь проникает, как игла,
Речь измождает, как изжога.
Ты скажешь мне: про-из-рос-ла,
А я тебе скажу: от Бога…
 
Эскиз № 5 (предновогодний)
 
Города дело бери и пролистывай –
Снег все неясные пятна замыл.
Накрепко взялись судебные приставы
Белую мелочь трясти у зимы.
 
Кисло на холоде пляшет лоточница,
Свежепечёные sim вороша.
Выйти бы, дрогнуть, да что-то не хочется,
Даже при чёрном ботинке Ришар
 
Вряд ли бы вылез в такую прохладину.
Дом, мандарины, вселенский уют,
Лёгким мотивом припудрено радио,
С прошлого дня там иных не поют.
 
Есть ещё силы, пока не обкраден ум,
В сложное время с нажимом вписать
Лик человечишки, габитус habitum*.
Новую дату покрыла роса.
 
Год запотевший звенящими стёклами
Смотрит во двор, где останки родни.
Тщательно скулы намазывай свёклой им,
Чтобы румянец под кожу проник.
 
Только не выгорит, затемно, запоздно;
Иглы еловые – тут, на полу.
В труд не поверив напрасный и пафосный,
Шар новогодний несу, как свеклу.
 
Шаркнет – и выскользнул, в новом нетронутом
В пальцах не держится – что ни возьми.
Постодиночество. Круглая комната.
Дворник на Невский выходит к восьми.
 
Надпись под книгой
 
Мне всегда казалось, что там должна быть надпись…
 
Любовь протяжна, словно звуки в имени,
Которое кричат. Не бойся, выменяй
на хрипоту у воздуха волну.
Так сытен бред, так к вечеру не можется,
Что вместо рожи – железнодорожица,
И вместо сердца – пепельный манул.
 
За облаками века светло-серными,
Куда всё детство вывезли цистернами,
Я покачу на рохле свой паллет
С воспоминаньем времени ледового:
В столовой ложке мальчик плавит олово
И отливает лебедя в земле.
 
Да не дойти – я тихой сапой выстрадан,
Мне каждый день – очередная пристрада,
Но ни какие пропасти во сне
Не испугают шириною пила:
Мне наплевать, кого она любила,
Приятно находиться рядом с ней.
 
Гречишный мальчик, бронзовый и паперный,
Давно поживший с мамино и папино,
Я потревожил Кракена в пруду:
За каждым рвом языкового бруствера
Его шлею у самой шеи чувствую
На двадцать недоеденном году.
 
О, наши черти, мы ли не поможем им!
Растает тело, как брикет с мороже…, но
пока он крепок – внутренний прокал,
Скрежещет мысль истёртым коленвалом:
Мне всё равно, кому она давала,
Я в очередь не жажду номерка.
 
Зубная муза, острая зазубрина,
Мелькает в каждом лике, мной излюбленном.
В передовые полосы страны
Влетают клинья оловянных праздников,
Пустое место превращая в классику…
Укрой меня слогами белизны,
 
Витая надпись, созданная накипью
В молении любви, дремучем, аки пню;
И ты, читатель, хрупкий, как акрил,
Весомым томом сотворенья памяти,
Покрытым толстым слоем желчной камеди
Накрой меня… и больше не смотри.
 
* * *
 
Даже чернила теперь высыхают скоро.
Мы рвались в новый день, но вот и он – не подарок.
Вокруг наших кресел шкурки стихов и корок,
В цветочном горшке – запущенный томагавк.
 
Вот долгим молчанием кончающаяся баллада.
Вот мудрый Баян сквозь струны просунул пальцы
И там их смежил,
не бывало такого блата,
Чтоб сразу – и в пропасть, и в сон,
Без огня, без сальца.
 
А то, что блеснули, как бусинка под водою…
Ну вот наш талант – игуменьей у порога
Стоит и глядит далёко, зарос корою,
Все что-то талдычит про смерть, про вину, про Бога,
 
А шагу ступить не может. Его отрепий
Ни ветер не трогает, ни веночки гнуса…
На днях я купил большое – большое кепи.
Уткнешься в него, и думаешь: «задохнуться».
 
Сожмёшься, исторгнешь воздух секунд на десять,
А после не выдержишь, пустишь в себя махину,
И запахи пыли, материи, прочей взвеси,
И мелкую злобу на Духа, Отца и Сына.
 
Дзен
 
Дзен, говорю я колоколу –
Он мне язык показывает.
Мы в тесноте пакгауза:
Рухлядь, нашедшая своё место.
 
Порознь мы с ним отплавали,
Оба мы с ним названивали
Вовремя и по-разному,
Но здесь оказались к сроку.
 
Я как плохой напёрсточник,
Он как лихое ботало,
Оба мы заработали
Это сырое солёное тождество.
 
Мы бы сумели спеться и…
Петь, хотя бы над шляпою,
Гулкою нотой лапая
Души сострадательных южных людей.
 
Но
Руки не держат тяжести,
Ты, языкан, не в голосе.
Дело не в рже на колосе,
Просто земля истончала в корнях.
 
Кто нас польёт и выхолит?
Мало тепла и света.
Сколько на это сетуем,
А слабость наша все равно сильней.
 
Море вынесло устрицу
В ноги – лежит, контужена.
Может быть в ней жемчужина?
Я накрываю её колоколом.
 
Пусть хоть кто-нибудь получит кров.
 
Прощальное
 
Уезжаю в среду. Повсюду хлябь.
И в кармане ни совести, ни рубля,
Только слой подростковой грязи.
И не спрашивай, солнце, куда я прусь:
Околоток снул, а сердечный груз
В наш багажный вагон не влазит.
 
А весна звенит на мотив Е. Доги,
Заслоняя родных и дорогих
Очумелым зелёным крупом.
Пусть, как сон декабриста, сей край красив,
Оставаться на здешней земной оси
Всё равно, что ходить по трупам.
 
В этом месте я, как шальной улан,
Пил, высиживал курицу из орла,
Любовался опасной бритвой,
Самоходных дней изучал талмуд,
И тебя, моя радость, приплёл к тому;
Но теперь – обрыдло.
 
Этот поезд, как водится, весь в огне.
Вспоминай меня максимум сорок дней –
Жизнь моя, как гимнаст на брусьях.
Не сынок мамашин и не барчук,
Если я доеду, куда хочу,
Можно будет сказать: «вернулся».
 
А земля не круглая, хоть ты шей.
Что найду в далёком: клешню, клише –
Бог решит и возьмёт свой шабер.
На прощанье прощупай мой ломкий пульс,
И не спрашивай, солнце, куда я прусь.
Вечер в среду, повсюду хляби…
 
* * *
 
В абсолютном лесу, среди прочих мудил,
Я с гадальною картой на бал приходил
Вместо дамы.
Я погуливал с теми, кто вечно в бегах,
И закусывал снегом пары шмурдяка
И «Агдама».
 
Так лоснилась рубаха от грязи в душе!
Я ломал свои ноги о рай в шалаше,
Поскользнувшись на крыше;
И стремился уйти под спасительный дождь,
Управляя людьми, как акунинский дож;
Возвращался простывшим.
 
Я выбрасывал крестик нательный в окно,
И считал за бессмертье судьбы толокно,
И ходил по перилам,
Называл окружавших меня дурачьём
И хранил, как священное, имя Её,
И, по сущности, был им.
 
Так нельзя ли теперь мне от этих щедрот
Хоть недолго пока не заглядывать в рот
Этим чёрным и сытым,
Что, поскольку мне радость сейчас дорога,
Из последних углов наставляют рога,
Напрягаясь копытом;
 
И нельзя ли немного чудной простоты,
Так беспечно отпущенной тварям лесным
Или детским игрушкам?
Потому что, боюсь, за такие грехи
Не поверят теперь о волках пастухи,
И, что самое страшное, иже еси,
Мне теперь не поверит пастушка.
 
Отдавая честь
 
Опоссум – слишком непристойное слово для маленького зверька.
Рука проделывает траекторию от козырька,
Переходя в национальную грубость: рубить с плеча.
Материк – корабль, на нём может и укачать.
Может кидать на мачты в бушующие шторма,
Но когда образуется штиль или приходит зима,
Вспоминаешь опоссума, маленького зверька,
Который летит за рукой, падающей с козырька,
С визгом, изловчась, хватается за мундир.
Непристойное это слово – опоссум,
скорей непристоен мир,
Породивший его, или я,
Мечтающий жить без жилья,
Спать без снов, существовать без теней,
Плакать без слёз, не вспоминать о Ней,
Не отсчитывать время, живое не есть,
Не растворяться, и, отдавая честь,
Вспоминать опоссума, маленького зверька,
Летящего за рукой, сброшенной с козырька,
Переходя в национальную грубость: рубить с плеча,
Глядя с ухмылкой, просящей кирпича.
 
* * *
 
Питер. Вечер, проникший в пространство –
Им запятнан фасад до угла;
Так ты бродишь, как будто Констанция
На руках у тебя умерла.
 
Так ты бредишь галантностью фетровой,
У ларька опершись на пешню…
Невеселое это поветрие –
Я и сам каждый день хороню
 
Часовых из походного лагеря
Ратных мыслей, упавших с вершин.
И хожу, там, где вышел Балакирев,
И живу, там, где умер Гаршин.
 
И хочу, чтобы в сумрачь облезлую
Был последний убит часовой,
Где трамвайные полосы врезаны
В заскорузлую грудь мостовой;
 
И когда в тормозном своем дебете
Ход машины заглушит шарнир,
Прокричат надо мной мои лебеди,
Подо мной засмеются они.
 
*** Единственное, написанное в ПНД
 
Снова приходят тени,
Снова ложатся на город,
Меркнут и расцветают, чёрные, как арабы.
Первое восхожденье,
Вверх, где снега и холод,
Через черту строений и за пределы табу.
В окнах стоят решётки,
Словно паучьи нити,
Знать, в перехлест опутан ими ковчег плывущий.
Пряник подобен плётке.
 
Вслух закричать «Верните!»,
Только бы ведать, что мне к сердцу придётся лучше.
Горы ждут ледоруба.
Сыты улыбки трещин,
Ватный туман лавины сходит голосом предков.
Вот и медные трубы
Пройдены. Будет легче.
Солнце подёрнуто белым и ровное, как таблетка.